* * *
Мы отправились на Стуре Страндстреде. Вошли в ветхие ворота, которые душераздирающе скрипели даже при самом легком прикосновении. Двор выглядел не более привлекательным, чем обычно. Он окружал нас, как кулисы. Воронье гнездо, которое люди, не имевшие крыши над головой, сумели немного увеличить и расширить, использовав всю свою смекалку. Дом вырос в высоту и в ширину. Выглядело это строение так, будто оно могло упасть от одного нашего дыхания. Сложная система лестниц с перилами и без, площадки, выступы и галерейки приникали друг к другу в своеобразном симбиозе, необходимом для их жизни. Это был какой-то карточный домик. Он рухнул бы, потревожь кто-нибудь хоть одну его частицу.
Над двором между галереями были крест-накрест натянуты бельевые веревки, являвшие миру старые, застиранные простыни и интимные предметы туалета, слегка прикрытые нижними юбками и наволочками. Свет играл на неровных оконных стеклах и раскрашивал звуки во все цвета радуги. Чужая частная жизнь обрушилась на нас из открытых окон. Свет старался выгодно скомпоновать краски и тени, чтобы хоть немного облагородить эту унылую бедность. Мы видели мир словно через осколок цветного стекла.
Большая облезлая кошка терлась о Динины ноги. Я смутился, как будто все здесь принадлежало мне. Как будто я был в ответе за эту грязь и убожество. В углу двора стояли корзины, коробки и ящики, полные мусора и помоев, которые давно пора было вывезти.
А ведь когда-то в этом дворе я испытывал тяжелое, мучительное желание!
Карна! Перед квартирой в подвале, где по косяку двери ползали муравьи, бабушка Карны, пытаясь украсить свое жилище, повесила ящик с цветущей красной геранью. Он висел на двух кривых крючках под единственным бабушкиным окном.
Я постучал, всем сердцем желая поскорее отсюда уйти. Я уже жалел, что уступил Дине и привел ее сюда. Мы стояли у кровати Карны и смотрели на маленькое беспомощное существо. Дина протянула руку к сжатому кулачку, торчавшему из лохмотьев. Бабушка Карны торопливо рассказывала свою горькую повесть.
Я чувствовал себя лежащим на эшафоте. Над моей головой был занесен топор.
- Сколько ей? - спросила Дина, глядя на бабушку.
- Ровно два месяца, - ответил я.
Они обе повернулись ко мне. Пусть смотрят сколько хотят. Что-что, а даты я помню хорошо.
Я мог предположить, что Дина потеряет рассудок, как потеряла его сегодня, когда мы с ней сидели на полу. Я мог даже предположить, что она возьмет девочку на руки и объявит, что забирает ее с собой, чтобы дать ей дом. Таким образом она принесла бы жертву, которая освободила бы нас обоих. Жизнь за жизнь. Ребенок за Лео. Я знал, что женщины способны на такие поступки.
Но ничего этого она не сделала.
Девочка проснулась и стала хватать ручкой воздух, пока не поймала палец, который я протянул ей. Словно животное, которое видит исключительно в темноте и которым при свете дня руководит только инстинкт. Девочка крепко держала мой палец и смотрела на меня широко открытыми глазами.
Я уже давно не видел ее, но теперь увидел: один глаз у нее был голубой, другой - карий!
* * *
Ко мне шел Фома. Он прошел через поля Рейнснеса. С трудом перелез через бабушкину герань и ввалился в окно, принеся с собой на дощатый пол въевшуюся в сапоги грязь. На плече он держал жерди для сушки сена. Он таскал их всю жизнь. Голова Фомы была опущена. Фома с отчаянием пытался взглянуть на меня из-под вьющихся рыжих волос. Виски у него были слегка припудрены сединой. Он хотел что-то показать мне, но у него не получалось. Жерди раскачивались и чуть не падали всякий раз, когда он распрямлялся, чтобы поднять ко мне лицо. Он был живой. И это было опасно. Пот и земля. Он не смотрел на Дину. Хотел мне что-то сказать и не мог.
Мне было лет шесть или семь. Я шел по тропинке позади Фомы. Тропинка вела к летнему хлеву. Сладко пахло зрелой черникой. Около летнего хлева ягоды всегда были особенно крупные. Наверное, оттого, что скотина унавозила тут почву. Синие ягоды висели на ветках над тропинкой, венчали собой кочки, блестящие от росы и дождя. В тени они были более крупные и матовые. Бог избрал именно их и одел в бархат. Я на ходу нанизывал черничины на стебелек. От их запаха на душе становилось спокойно, он прогонял тревогу. Мне не хотелось даже радоваться. Я наслаждался этим покоем. Спина Фомы отбрасывала тень, в которую я мог спрятаться. Между его ногами мелькал свет. Фома следовал строгому ритму движения. Раз-два, раз-два. Он всегда был устремлен в новый день.
День был полон запахов, он был черникой, что росла вдоль тропинок, по которым гоняли скотину. Он приходил с моря, когда я ходил босиком по воде у прибрежных камней и соленый ветер щекотал мне ноздри. День замирал и останавливался, когда я забирался на галерею сеновала, где ко мне снизу поднимался аромат плотно уложенного сена.
Я стоял у кровати Карны и думал: что я, Вениамин Грёнэльв, делаю здесь, на Стуре Страндстреде?
Этот нехитрый вопрос завладел моим мозгом, а запах грудного ребенка тем временем стал еще явственней.
Я был эпицентром. И жизнь моя вдруг стала простой и понятной.
Бабушка Карны встретила Дину по-королевски. Она даже налила портвейн в маленькие рюмки со сколами по краям.
Наверное, у нее затеплилась надежда на то, что Дина заберет несчастного ребенка. На щеках у бабушки пылали красные пятна, когда она рассказывала, как она выкармливала свою правнучку, с первого дня оставшуюся без матери. Она говорила о себе так, словно уже умерла от старости. Вплетала в свой рассказ подробности, свидетельствующие о жестокости мира к тем, у кого нет ни здоровья, ни средств, чтобы заботиться о своих близких.
- Теперь-то она уже хорошо переносит разбавленное молоко! - уверяла бабушка Дину. - Смотрите, какая она здоровенькая! - И опять:
- Она так быстро растет… ей нужна одежда… Ума не приложу, что с ней делать… Добрые люди не растут на деревьях… Сейчас у нее, у бедняжки, вылезли все волосики, а когда она родилась, они были черные и все в колечках, совсем как у ангелочка… Они так украшали ее головку… Сударыня сама увидит… До сих пор не могу поверить… Бедная Карна… До сих пор не верю…
- Она похожа на Карну? - спросила Дина.
Бабушка быстро подошла к комоду и взяла фотографию Карны. Карна улыбалась из-под стекла. Это создавало неверное впечатление. Карна редко улыбалась.
- Как будут звать девочку? - спросила Дина, пристально глядя на фотографию.
Воздух вдруг сделался тяжелым и плотным, мне показалось, что я не выдержу этой тяжести. Но я выдержал.
Дина не позволила считать себя спасительницей. Холодная дистанция, как оболочка, окружала ее со всех сторон. Она была полна сочувствия и вместе с тем оставалась как бы вдали. Мои мечты о матери, которая вдруг раскаялась и стремится к искуплению, рассыпались в прах. Нет, она была женщиной, которая случайно наклонилась над кроватью Карны, подняла малютку и спокойно положила ее мне на руки.
- Девочка обделалась, - сказала бабушка Карны таким тоном, словно это произошло только потому, что я взял ребенка на руки.
Тогда я засмеялся. Я стоял с обделавшимся ребенком на руках и не знал, что мне с ним делать. Но я смеялся. Потому что уже принял решение. Это было безумие! И вероятно, первый выбор, который принадлежал мне.
Мы вернулись на Бредгаде и уже собирались ехать на вокзал. Дина держала в руках свой саквояж, я взял ее чемодан. Свободной рукой я схватил футляр с виолончелью:
- Ты должна взять ее с собой! Дина поглядела на футляр:
- Нет!
- Ты должна! Я беру с собой маленькую Карну и Книгу Ертрюд, а ты - виолончель. И мы квиты!
Извозчик, который должен был отвезти нас на вокзал, загрохотал во дворе. Дина неохотно взяла виолончель.
- Хорошо. Благослови тебя Бог, Вениамин! Мы с тобой квиты! - быстро проговорила она и повернулась ко мне спиной.
* * *
Все было таким хрупким, нереальным. Дина сидела, поставив футляр с виолончелью между коленями, и смотрела на крыши домов. Я почему-то вспомнил, как однажды в Рейнснес пришла олениха с олененком. В ту зиму было особенно много снега. Олениха шла по кромке леса, выискивая мох. Робкая, настороженная. Готовая в любую минуту обратиться в бегство.
Я помог Дине сойти с извозчика, и мы вошли под своды вокзала. Конструкции, несущие крышу, казались футляром. Через светлевший вдали полукруг приходили и уходили поезда. С вокзала они как будто отправлялись прямо в полное опасностей небо.
Голоса, гудки паровозов, грохот провозимых мимо ящиков. Бессмысленный шум чужого мира. Когда просвистел свисток и поезд медленно тронулся с места, Дина крикнула, стараясь схватить мои руки через открытое окно:
- Благослови тебя Бог, Вениамин! И она исчезла.
Я видел ее. Она сидела под высоким серым мостом и играла на виолончели, а мир вокруг распадался на части. Она подняла голову и обратилась ко мне:
- Ты можешь судить меня, Вениамин. Будь строг, если хочешь. Все уже решено. Любовь - это горе. Она научила меня всему, что я знаю. Музыка…
- А люди, Дина? Я, например…
- Я несу тебя в себе.
Она наклонилась вперед, и лицо ее скрылось. Легкие, плавные движения. Округлые плечи. Пальцы и запястья казались продолжением струн. Из виолончели лились звуки.
- Горе будет твоей виолончелью. Играй! Тебе придется узнать, кто ты!
Небеса посветлели. Мост окрасился в красный цвет. Я закрыл глаза. Меня охватила усталость.
- Концерт для виолончели Гайдна, Вениамин. С большим или маленьким оркестром, но я должна доиграть его до конца. Это моя жизнь!
Теперь она была рядом со мной. Тихо шуршали ее широкие рукава. Когда она водила смычком, рукав то поднимался, то скользил вниз. Рука то обнажалась, то скрывалась под тканью.
Виолончель владела объятиями Дины. Поэтому я уцепился за ее колени, прижался щекой к ткани платья и чувствовал, как музыка через ее тело и колени переливается в меня. Теперь музыка принадлежала мне.
Я думал, Дина сейчас скажет, что я уже слишком большой, чтобы цепляться за мамины колени. Но она, поглощенная своим, ничего не сказала. Склонившись к виолончели, она слушала свою собственную мелодию.
В это время вступил оркестр. Я и не подозревал, что он здесь присутствует. В моей голове. У меня лопнули барабанные перепонки. Из ушей текла кровь и в такт музыке капала на нас обоих. Боль принесла исцеление.
Потом все стихло.
И я отпустил Дину.
ЭПИЛОГ
Когда ты ехал домой с горы Мориа, тебе не нужно было никаких похвал, которые утешили бы тебя в твоей потере; ибо ты обрел все и сохранил Исаака. Разве это не так?
Иоханнес де Силенцио. Страх и трепет
Я стоял под высокими сводами вокзала и смотрел вслед поезду. Небо вдали казалось свинцовым полукругом, поглотившим и Дину, и огнедышащего змея, исполненного первобытных сил, который, извиваясь, уползал из моей несчастной жизни.
Когда я наконец оглянулся по сторонам, сзади в двух шагах от меня стоял Аксель. У него было лицо безумца.
- Что с тобой? - спросил я.
- Она не захотела, чтобы я пришел на вокзал.
- Почему?
- Она хотела попрощаться с тобой без посторонних.
Я промолчал. Пошел по направлению к выходу. Он шел за мной. Мне стало жалко его. Или себя. Я-то понимал, что может крыться за словами: "Она не захотела, чтобы я пришел на вокзал".
Немного спустя, когда мы сидели в погребке на Вестергаде, Аксель сказал, даже не обращаясь ко мне:
- Ну вот и конец… игре.
- Да.
- Я тоже уезжаю.
- Домой?
- В Берлин!
- Нет! - решительно заявил я.
- Поеду!
- Ты не должен этого делать! - Я не сдавался.
- Посмотрим!
- Это может стоить тебе…
- На те деньги, что я занял, я один смогу прожить в Берлине в два раза дольше, чем с тобой. Но я найду себе какую-нибудь работу.
Я протянул к нему руку:
- Нет, нет, ты не должен!.. Я имел в виду не деньги! Он засмеялся мне в лицо.
Как отговорить его от этой поездки?
- Дина - опасная женщина! - глупо сказал я.
- Это я понимаю! - Он был влюблен.
- Она не сможет смириться с тем, что ты когда-нибудь бросишь ее.
- По-моему, это ты не можешь смириться с тем, что тебя бросили.
- Возможно. Но опасна она, а не я.
Как мне было убедить его? Удержать от поездки в Берлин? Спасти от того, чтобы он не оказался сломанным ногтем? Наверное, следовало сказать: "Она застрелит любого, кто пришел лишь поучиться и поиграть"?
- Дина иначе относится к добру и злу, Аксель, чем вы в вашей пасторской семье… Неужели ты не понимаешь?
- Если б она относилась к этому так же, как мы, я не обратил бы на нее внимания! - радостно воскликнул он.
Я сделал глубокий вдох. Мне требовалось воздуха на целый ураган.
- Он был крупнее тебя, старше и умнее! - выдохнул я.
- Кто он?
- Русский.
- Какой русский?
- Человек, которого она застрелила! Он не понял, что Дина не смирится с тем, что ее бросили!
Все, дело сделано! Я вырыл для нее волчью яму. В душе Акселя. Некоторое время эта яма будет не видна из-под густой зеленой листвы. А потом Дине будет уже не спастись. В один прекрасный день, когда месяц будет плыть над чужими крышами Берлина, она упадет в нее. И, падая, поймет, что яму эту вырыл я.
Передо мной сидел высокий, сильный человек. Глаза его были широко открыты, кончик языка скользил по губам. Он долго облизывался, потом сдержанно произнес:
- Ты все это выдумал, Вениамин, чтобы я не приближался к ней!
Я заметил, что он не смог сказать: "К твоей матери", он сказал: "К ней". "Я бы тоже так сделал", - подумал я.
- Напротив. С тех пор как мне стукнуло одиннадцать, я всячески изощрялся, чтобы никому не сказать об этом.
По его лицу я видел, что он пытается осознать мои слова. Наконец у него вырвалось:
- Будь что будет! Я еду к ней!
- В тот раз было много крови. Не меньше, чем при родах Карны. У него была прострелена голова. Он лежал в вереске. Я стоял и смотрел на него. Был ясный осенний день. Солнце…
- Перестань!
- Ты прав, - согласился я. Мы помолчали.
- Понимаешь, я знал ее всю жизнь. Не только эти несколько дней… Понимаешь? - сказал он спокойно. В этом светловолосом человеке была какая-то непонятная покорность. - Значит, она?.. И это кому-нибудь известно?
- Только тебе и мне. Он не шевелился.
- Ты не должен был говорить мне об этом! - сказал он наконец.
- Наверное, ты прав.
- Я не могу позволить, чтобы она исчезла из моей жизни! Не надо меня запугивать! Слышишь? - Покорности в нем уже почти не осталось.
- Я хотел объяснить…
Он откинул голову с львиной гривой и хлебнул пену, оставшуюся на дне кружки.
- Не езди в Берлин! - попросил я.
- Не будь ребенком!
- Ты знаешь ее всего несколько дней!
- Я всю жизнь ждал именно ее!
- Это ты ребенок, а не я! Неужели ты не понимаешь? - Я не сдавался.
- В таком случае это мое дело! - отрезал он.
- Откажись от нее!
- Ни за что!
- Это безумие!
- Значит, я должен испытать это безумие! Не мешай мне! - Он наклонился ко мне. - Избавь меня от своей морали и от своих правил! Слышишь? Ты не имеешь права даже говорить об этом!
- А как же Анна?
- Вот именно! Я написал ей письмо и пожелал быть счастливой, куда бы она ни поехала.
- Как трогательно с твоей стороны! - насмешливо заметил я.
- Ты так считаешь? - тоже насмешливо спросил он.
Мы были похожи на портовых грузчиков после изнурительного рабочего дня. Наши руки бессильно лежали на столе.
- Я должен сказать тебе одну вещь. Потом делай со мной что хочешь, но я все равно скажу!
- Я готов тебя выслушать. - Он попытался улыбнуться своей прежней улыбкой, но она на меня не подействовала.
- Речь идет об Анне…
- Я все знаю, - перебил он меня.
- Что ты знаешь?
- То, что произошло в моей комнате. В Валькендорфе.
- Она тебе рассказала?
- Нет, в этом не было необходимости. Я нашел свои недокуренные сигары и ее гребень для волос.
Мы помолчали.
- Но ты даже виду не подал, когда мы были в Дюрехавене?! - удивился я.
- Ты так думаешь?
- Черт тебя побери!
- И как тебе это понравилось? - спросил он. Лицо у меня горело.
- Как тебе Анна? - Он не сдавался.
- Не собираюсь говорить с тобой на эту тему, - сипло проговорил я.
- Понятно! Официант! Еще по одной!
Я решил сам ни о чем с ним не заговаривать.
- Ты берешь с собой Анну? - спросил он, усы у него были в пене.
- Нет! Я беру ребенка!
От удивления он открыл рот, на лбу у него появились морщины. Потом он пробормотал, словно про себя:
- Как же так? Ребенок… Что ты будешь делать с ребенком?
- Пожалуйста, Аксель, откажись… Пожалуйста, - молил я его.
В трактир с шумом ввалилась компания грузчиков. Они были при деньгах, и им море было по колено. Я решил больше не отговаривать Акселя.
- Ну что ж. Мне будет недоставать тебя, - сентиментально сказал я. Мой голос был полон ржавчины и запекшейся крови. Ведь он столько лет пролежал в земле на полях сражений под Дюббелем. Теперь я извлек его на свет. Ничего героического в нем не звучало.
Аксель кивнул. За последние сутки его лицо стало как будто крупнее.