– Контролер или нет, – возразил задетый за живое Бурдуа, – но я считаю, что заставить семнадцатилетнюю девушку сделать первый шаг на скользком пути и затем уехать в Брюссель, думая о ней столько же, сколько о брошенном окурке сигары, это… это… – он искал подходящее слово, не решаясь произнести то, которое было у него на языке, – этим нельзя восхищаться.
– Скажи прямо, что это отвратительно! Ну да, это отвратительно! – добродушно подсказал Житрак и, наливая себе третью рюмку, хладнокровно продолжал:
– а я тебе скажу, что если бы даже Зон сделала со мной то, что ты называешь первым шагом на скользком пути, то и тут я оказал бы ей услугу. Да, мой почтенный контролер, услугу. Ведь рано или поздно, но она сделает этот шаг. Опытный человек это сразу чувствует, а у меня в этом отношении большой опыт; мало ли я их видел с тех пор, как имею дело с модными товарами? И с кем будет сделан этот первый шаг? С каким-нибудь приказчиком, который при первом же свидании наградит ее ребенком, но не женится на ней ради этого: простолюдины гораздо грубее, подлее и эгоистичнее нашего брата, с победителем женских сердце с Монпарнаса, который прельстит ее красивыми манерами и заставит работать на себя. Да еще как! Во всяком случае, эти люди будут ниже ее, потому что эти девочки обычно гораздо деликатнее, развитее и с более тонким вкусом, чем мужчины, взятые из той же среды. Если Зон выйдет замуж, она будет чувствовать себя так же, как ты, женившись на своей Филомене. Не пройдет и полугода, как ей уже будет казаться невыносимой грубость мужа-штукатура или приказчика; это еще в лучшем случае. И тогда дело все-таки кончится любовником или любовниками, только при менее благопристойных условиях… А там… улица и больница. А я их не обманываю, не обещаю на них жениться; я даже даю им понять, что о связи нет и речи. Впрочем для них это безразлично; они не гонятся за продолжительной связью, – ведь перед ними вся жизнь; только их хозяйки требуют гарантии верности! Зон, например, прекрасно понимает, что дело идет о мимолетней прихоти; но я дал ей понять, что не буду грубым животным, не поставлю ее в затруднительное положение, и что она всегда может рассчитывать на мое покровительство во всех отношениях.
– Что ты под этим подразумеваешь?
– Да, видишь, я знаком со всеми крупными модными фирмами в Европе; ко мне обращаются из Петербурга, Вены, Рима с просьбой рекомендовать "первых" мастериц из Парижа, ловких, смышленых девушек с развитым вкусом. Я, таким образом, создал уже положение нескольким своим приятельницам, и они, поверь, очень благодарны мне за это… Когда я встречаюсь с ними за границей, они принимают меня с распростертыми объятиями. Ну, затем я всегда щедр с женщинами. Таков мой принцип. У меня в жизни одно удовольствие – женщины. Мне лично довольно в день одного луидора; остальное я трачу на женщин… А бывают годы, когда я много зарабатываю, милый мой контролер. И уверяю тебя, что моя совесть вполне спокойна. Моя нравственность практичная, современная и считается с действительностью, а не витает в облаках. Я получаю удовольствие, взамен которого не жалею ни денег, ни своих услуг. По крайней мере, я живу и наслаждаюсь жизнью… О, женщины, женщины! Сколько в женщине неожиданного, сколько разнообразия!.. Сегодня завязывается интрижка в Париже, послезавтра на смену ей появляется другая – в Брюсселе, через неделю забавная сцена ревности в Берлине, через две недели новое увлечение в Пеште… Да, старый товарищ, это называется жить!
Он актерским жестом закурил папироску.
Бурдуа с восхищением слушал его гладкую речь.
– Черт возьми, Житрак! Что за язык! – прошептал он. – Ты был прав, когда хотел поступить на сцену.
– Сцена?.. Нет, меня к этому никогда серьезно не тянуло, – сказал Житрак. – Скорей адвокатура… или журналистика… Впрочем, я ни о чем не жалею.
– Я тебе верю, – задумчиво сказал Бурдуа.
Как это бывает со всеми застенчивыми людьми, не отличающимися красноречием, всякая живая, горячая, образная речь производила на него сильное впечатление. Теория Житрака шла в разрез с его собственными понятиями о нравственности, но произвела переворот в его голове.
"В конце концов, в его словах много правды", – подумал он, и в его душе всколыхнулось целое море подавленных желаний, неосуществимых, смутных грез о любви.
– И ты… знал много таких… девушек? – спросил он с блестящими глазами.
– Много, – хладнокровно ответил Житрак.
– Таких же хорошеньких?
– Гораздо красивее. Зон берет только роскошными волосами и молодостью.
– И таких же молоденьких?
– Даже моложе! – Житрак потешался смущением своего друга, и ему захотелось еще помучить его. – Видишь, мой милый, я не нахожу ничего особенного в особах зрелого возраста. Я во всем предпочитаю свежесть. Любовь, молодость, весна – все это так гармонирует одно с другим.
– Но, – застенчиво начал Бурдуа, – мы с тобой, мне кажется, немного перешли за пределы весны.
У Житрака невольно вырвался недовольный жест, словно он хотел отогнать докучливую муху.
– О, я говорю относительно женщин. Если мужчина не лишен темперамента, изящен и богат, он всегда молод.
Эти слова произвели приятное впечатление на бывшего контролера, хотя он сам не знал, почему.
– Так ты думаешь, – продолжал он, – что Зон любит тебя… ради тебя самого., не ради денег или того положения, которое ты можешь предоставить ей?
– Для Зон ни деньги, ни положение не имеют никакой цены. Впрочем, я не имею никакой претензии на обожание с ее стороны… или пылкую страсть. Если бы я предполагал это, то в настоящую минуту был бы уже по дороге в Брюссель. Однако, я нравлюсь ей, это верно. Видел ты, как она меня сейчас поцеловала? Я думал, что она так и не оторвется от меня. А сегодня вечером за обедом, после третьего бокала шампанского… верь мне, первый шаг будет не с моей стороны. Уж я их хорошо знаю!
– Это поразительно! – прошептал Бурдуа.
– Ты никогда не подумал бы этого, не правда ли?
– Черт побери! Мне кажется, эти девочки, глядя на нас, думают, что в наши годы мы им в отцы годимся.
– Фу, как ты надоел со своими разговорами о наших годах! Сорок пять, сорок шесть, – это еще не старость!
– Но и не молодость.
– Ну, признавайся: я в твоих глазах – пустой хвастун?
– Да нет же! Вовсе нет!
– Ну, слушай, Фома неверующий! Что ты делаешь сегодня вечером?
– Да ничего… то же, что и всегда: обедаю у Лавеню, а потом до десяти часов играю на биллиарде.
– В таком случае я приглашаю тебя на обед. Приходи к восьми часам на Елисейские Поля обедать с Зон и со мной.
– О, я вас только стесню, – проговорил Бурдуа краснея, как молоденькая девушка.
– Нисколько. Ты доставишь мне большое удовольствие; Тереза, я уверен, также будет рада. Мы с ней почти не знаем друг друга, и первый tete-a-tete всегда немного скучен, а ты – добрый, веселый товарищ. Я уверен, что ты понравишься ей, а сам получишь так называемый наглядный урок. Будь спокоен, мы будем вполне приличны, – я умею держать себя. Ты можешь на живом примере изучать молоденькую парижскую модистку… может быть, это придаст тебе храбрости. Значит, решено. Не раздумывай так долго, мне некогда.
Он хотел расплатиться, но Бурдуа не допустил этого.
– Здесь ты – мой гость, – сказал он.
– Ладно! Значит, в восемь часов у Лорана?
– Приду, – ответил Бурдуа, дружески пожимая ему руку. – Очень рад, что встретил тебя и что вечером проведу с тобой несколько минут. Это твой автомобиль? – спросил он, провожая Житрака до экипажа.
– Нет, я беру его поденно, – в Париже это необходимо, тогда как в Лондоне это только повредило бы мне. В каждой стране свои обычаи.
– Тебе можно позавидовать, – прошептал Бурдуа, крепко пожимая ему руку, и невольно вздохнул, сравнивая эту жизнь, полную впечатлений, со своей собственной.
Житрак назвал шоферу имя известной модистки на улице Мира и уехал, крикнув на прощанье:
– Конечно фрак и белый галстук!
Глава 2
На следующий день после этой памятной встречи Жюль Бурдуа не появился ни в маленьком кафе на бульваре Вожирар, ни у Лавеню. Он завтракал дома, на улице Монпарнас. Собственно говоря, проснувшись только около половины двенадцатого с чувством сухости во рту и с неприятным ощущением в желудке, он приказал Филомене подать слабый чай и яйцо всмятку.
Филомена, худощавая пятидесятитрехлетняя женщина, сохранившая после пятнадцати лет жизни в Париже крестьянские манеры и прическу, ограничилась тем, что сказала:
– Вам вредно возвращаться так поздно. Вы это сами знаете, а все-таки иногда любите разыгрывать из себя молоденького.
Бурдуа не удостоил ее ответом и, когда она поставила завтрак на маленьком столике у окна, одел халат и принялся за еду.
– Можете уйти, Филомена. Если будет нужно, я позвоню.
Окно выходило на тихую улицу, напоминавшую провинцию. Дождь, шедший ночью и утром, теперь перестал, и тротуары медленно просыхали. Бурдуа посмотрел на улицу, обвел взором столовую с темными обоями и дубовой мебелью вод воск, взглянул на собственное отражение в висевшем против него овальном зеркале, и им снова овладела мысль, неотступно преследовавшая его вчера вечером: "Как убийственно скучно все, что меня обычно окружает! Я веду существование моллюска".
Быстро проглотив яйцо, он закурил сигару, уселся в старомодное кресло, полученное в наследство от дяди, и погрузился в размышления. Оставаясь до сорока семи лет холостяком, ведя скромную, воздержанную жизнь, теряясь перед женщинами, он находил грустное удовольствие в воспоминаниях о подробностях вчерашнего вечера, так отличавшегося от вечеров, которыми заканчивались однообразные дни его жизни. Перед его глазами проносились модный ресторан на Елисейских Полях, отдельный кабинет с солидной обстановкой, с окном в сад, стол с тремя приборами. Житрак и он во фраках и белых галстуках, Зон в вышитом платье и очаровательной шляпе, с видом дамы из общества. Следует обмен представлений: "Месье Бурдуа, бывший директор табачной фабрики… Мой друг, мадемуазель Тереза". Затем выбор меню, легкая неловкость вначале. Наконец, под влиянием тонкого обеда и шампанского, языки развязываются, прежде всего, у Житрака, который не умеет долго молчать; затем Зон, сбросив маску светской дамы, начинает рассказывать о разных событиях в своей мастерской, о свиданиях хозяйки с пожилым господином, который "служит в правительстве"; о своем собственном увлечении соседом-скульптором, потом чиновником.
– Но ты – другое дело, – прибавляет она, прикасаясь губами к усам Житрака. – Доказательством служит то, что они ничего от меня не добились, кроме самых пустяков. Вот увидишь!..
Бурдуа вспомнил, как его в самое сердце поразили слова: "Вот увидишь", сказанные с какой-то смесью нежности и цинизма. Он даже долго не мог произнести ни слова, глядя по очереди то на Терезу, то на своего приятеля. Как? Очаровательный цветок сам предлагает сорвать себя этому порядочно изношенному прожигателю жизни, зная притом, что это – только мимолетная прихоть? В эту минуту он почти возненавидел Житрака, возмущаясь в то же время собственной порядочностью и нерешительностью.
Ему вспомнилось, как он с лихорадочной поспешностью принялся осушать бокал за бокалом, точно хотел утопить в вине последние поползновения сохранить добродетель. Не-много охмелев, он растрогался и принялся рассказывать про свою жизнь, жалуясь на одиночество. Он рассказал о своих страданиях, когда ему пришлось отказаться от своей единственной любви. Ей также еще не было двадцати лет, и какая она была честная, какая чистая! То обстоятельство, что она любила, другого, имело влияние на всю его дальнейшую жизнь: он потерял веру в самого себя, в любовь. Еще несколько бокалов шампанского, и, в то время как влюбленные стали все меньше стесняться его, Бурдуа почувствовал, что возрождается к новой жизни. Была забыта старая печаль, забыты несбывшиеся сентиментальные ожидания, забыта всегдашняя робость и нерешительность. Он объявил, что хочет наслаждаться жизнью, как Житрак. Тереза и Житрак, тоже немного, подвыпившие, стали подзадоривать его. Бурдуа поклялся, что отныне будет следовать примеру Житрака.
– Я хочу молодости – понимаешь, старина? И свежести, и весны! – воскликнул он. – Да здравствуют розовые бутоны!
– Браво! – крикнула Тереза.
– Знаешь, у этого толстяка двадцать тысяч ливров дохода, – сказал Житрак, обращаясь к Зон.
– О, в таком случае, у него не будет недостатка в розовых бутонах! – произнесла она.
Все трое захохотали.
– Найдите мне такой бутон! – воскликнул раскрасневшийся Бурдуа. – Клянусь вам, я никому не позволю сорвать его.
– Сколько хотите, папаша!
– В самом деле, Зон, отыщи ему маленькую приятельницу, – сказал Житрак, – ты, право, сделаешь доброе дело.
– Такую же свеженькую, хорошенькую блондиночку, как ты сама.
– Блондинок нет у меня под рукой, – задумчиво промолвила Тереза, облокотившись на плечо Житрака. – Вот если вы хотите прелестную брюнеточку… Помнишь, Луи, маленькую девушку, которая открыла тебе дверь, когда ты во второй раз пришел к нашей хозяйке? С синими глазами и курчавой головой?
– Помню, – ответил Житрак. – Она презабавная. Но сколько же ей лет? Пятнадцать?
– Пятнадцать! Да она старше меня: ей уже почти восемнадцать. Только она ужасно маленькая. Но какой успех! На улице за ней бегают все мужчины.
– Черт возьми! – проворчал Бурдуа, чувствуя странное беспокойство.
– О, не тревожься, милый толстунчик! – фамильярно заметила Тереза. – Наша Куколка не бросится на шею первому встречному, – она практична. Ей нужно именно такого, так ты.
– Куколка?
– Ну да, мы в мастерской зовем ее Куколкой… она и вправду похожа на куколку. Я даже не знаю ее имени. Вечер оканчивался в увеселительном заведении, где угощение продолжалось. В антрактах между пошлыми песенками Бурдуа выражал настойчивое желание получить подробные сведения о Куколке, и Тереза охотно сообщала их.
– Отец у нее умер, когда она была подростком, мать на содержании. Не думаю, чтобы Куколке жилось у нее хорошо, но это не мешает ей быть всегда веселой. А как она сложена! Просто чудо! Вы уж разлакомились, папаша? Потерпите немножко: завтра я приведу вам ее к половине седьмого на улицу Шерш-Миди, угол улицы Баруйер…
Спектакль был окончен. Бурдуа в открытом экипаже провожал Терезу и своего друга на улицу Могадор, где остановился Житрак. Окончательно охмелев, он при прощанье давал влюбленным самые нескромные советы и напоминал Терезе ее обещание познакомить его с Куколкой. Тереза дала торжественную клятву. Он поцеловал ее, затем Житрака, и поехал домой. Войдя в свою квартиру, он вдруг почувствовал страшную усталость, быстро лег в постель и заснул тяжелым сном, тревожимый неприятными ощущениями в возмутившемся желудке.
И вот теперь Бурдуа с удивительной отчетливостью переживал все впечатления вчерашнего вечера. Ему было немного стыдно вспоминать кое-что из сказанного им; неприятно, что он позволил себе показать свое душевное волнение; но он, по-прежнему, с острой болью чувствовал зависть к счастью Житрака. Нежно сказанные циничные слова Терезы: "Вот увидишь!" – только подстрекали его. Чистое, почти благоговейное отношение к женщине, которое он с самой юности сознательно поддерживал в душе, было навсегда изгнано из его сердца. Прежде он признавал за женщиной известную чистоту нравов, уважение к самой себе, возвышавшее ее над мужчиной; он был в этом убежден, не доискиваясь оснований, – искренняя вера не нуждается в доказательствах. Со вчерашнего дня он утратил эту веру. Женщина, действительно, не лучше мужчины, и, пожалуй, прав Житрак, уверявший, что они даже хуже. Их предполагаемое нравственное превосходство, нравственная чистота – один обман.
– Какой я был дурак! Я вовсе не знал цены жизни! – твердил Бурдуа, стуча кулаком по ручке кресла. – И сколько я упустил удобных случаев!..
Ему вспомнилась молодая деревенская девушка, смотревшая за его хозяйством, когда он жил в городе Ман. Бойкая, аппетитная, она всегда оставалась в его квартире дольше, чем было необходимо, и он, тогда молодой чиновник, возвращаясь со службы, часто еще заставал ее. Он всячески старался избегать ее: Урсула – порядочная девушка, и с его стороны было бы подло совратить ее! Кроме того ведь он сам был тогда влюблен…
"Дурак! Идиот! – думал он теперь. – Зачем я все это упустил?"
Позже, переведенный на службу в Рим, он заметил, что жена его товарища Бодуайе с удовольствием поглядывает на него; они даже обменялись несколькими горячими рукопожатиями. Это была худенькая, молчаливая женщина со жгучими глазами… И он опять старательно избегал оставаться с нею наедине!
"Дурак, дурак! Да ей только того и нужно было! У нее наверно уже был десяток любовников! Да и у той также, у невинной недотроги Урсулы… Хороша невинность у крестьянской девушки, которой уже перевалило за двадцать! Да, могу сказать, совсем даром прожил всю молодость. И для чего? Во имя принципа? Кому я этим сделал добро? Или кого спас от зла? Состарился, как болван, в умышленном незнании того, что составляет основу счастья… А теперь…"
Бурдуа встал и прошел в спальню, унылую комнату с мебелью в строгом стиле из палисандрового дерева, едва вырисовывавшуюся на фоне темно-синих обоев. Остановившись перед зеркальным шкафом, он принялся рассматривать свою наружность. Сегодня был неудачный день вследствие недоразумений с желудком; под глазами темные круги, щеки опухли, нос расцвел… Недовольный результатами осмотра, Бурдуа оглянулся на стоявшую на камине фотографическую карточку, снятую четырнадцать лет назад, в Риме, его другом Бодуайе. На ней был изображен он, тогда тридцатитрехлетний Бурдуа, уже со склонностью к полноте, но свежий и жизнерадостный.
– Глупец! – обратился он к портрету, – ничем-то ты не умел пользоваться!
Он снова подошел к зеркалу, распахнул халат, но тотчас же опять запахнул его, возмущенный видом своей не художественной фигуры, с брюшком и в одном белье. Однако он попытался пробудить в себе энергию.
"Наружность ничего не значит. Разве Житрак красив? С голой головой, тощий, как старая кляча, истасканный… А Зон любит его! Ведь Зон и в голову не пришло, что мои года и моя фигура могут не понравиться Куколке; напротив, она даже сказал: "Ей именно такого и нужно!" И она безусловно права, черт возьми! В наше время сорок семь лет – да это сама молодость! В театрах только и видишь пятидесятилетних "соблазнителей"! А я еще здоров и силен, и не такой выдохшийся, как Житрак!"
Сбросив с себя халат и проделав несколько гимнастических упражнений, Бурдуа запустил руку в еще густые волосы. "И тут еще все в порядке", – подумал он и позвал Филомену, намереваясь приняться за свой туалет.
Теперь он чувствовал себя немного лучше; очевидно чай оказал свое благотворное действие.
На этот раз Бурдуа особенно тщательно занялся своим туалетом. Накануне, отыскивая причину успехов Житрака в любви, он заметил, как красиво были пострижены немного уцелевшие у него волосы; заметил его приглаженные усы с загнутыми вверх концами и выхоленные руки.