* * *
Корабль стоял на якоре. Они оставались пассажирами. Их жизнь временно замерла.
Забывший о превратностях войны флагман должен лишь обеспечивать собственное существование, подчиняться прихотям и заботиться об увеселении самых важных своих пассажиров. Труднее всего развлекать, естественно, короля. Когда под жарким рассветным солнцем матросы поливают палубу и натягивают розовые тенты над шканцами там, где король позднее будет проводить утреннюю аудиенцию, они обычно видят, что король уже встал и бродит по палубе, стреляет чаек или за несколько сот ярдов от корабля в шлюпке удит рыбу. Во время аудиенции он иногда забывает о своих придворных и, навалившись животом на поручни, кричит что-то шипчандлерам, приплывающим из города в небольших лодках. Король с вожделением мечтает о роскошном обеде в адмиральской каюте, который ежедневно подается в полдень, - с Героем, с добрым другом британским посланником и его очаровательной женой, у которой такие длинные белые руки. Она успешно соревнуется с ним в том, чтобы перепробовать все-все из огромной горы превосходной рыбы и дичи. Она, в отличие от него, не становится от еды неповоротливой, как полено, и после устраивает чудесные представления. Она выходит из-за стола, играет на арфе и поет, и он знает, что поет она для него. И уж разумеется, именно для него она той лунной ночью на полуюте в сопровождении хора из всей команды "Фоудройанта" исполняла "Правь, Британия". От дивного голоса и вдохновенных стихов короля совершенно разморило. Мне она больше нравится толстой, сонно думал он, пока его "браво, браво, браво!" плавно переходили в храп.
Если пассажиры не идут в город, город должен прийти к ним. На барках приплывают главы благородных семейств: они свидетельствуют свое почтение королю, Герою, Кавалеру и его жене, заверяют, что никогда не сотрудничали с республиканцами, а если и сотрудничали, то исключительно по принуждению. Корабль постоянно осаждает торговый люд города со своим пестрым товаром: мясники, зеленщики, виноторговцы, булочники со свежими продуктами, суконщики с рулонами шелка, модистки с новыми шляпками для жены Кавалера, книготорговцы со старыми книгами, с новейшими изданиями по естественным наукам, рассчитывающие соблазнить Кавалера. Тот охотно поддается соблазну - в Палермо трудно было раздобыть новые книги. Среди предлагаемых изданий попадаются очень редкие книги, Кавалер узнает их, он видел их в библиотеках знакомых, которые нынче томятся в тюрьме, в ожидании - пока не вполне ясно, чего именно. Печально думать о том, по какой причине книги лишились дома, но это не повод, чтобы их не покупать. Конечно, он не из тех, кто без малейших угрызений совести заграбастает то, что несправедливо отобрано у других коллекционеров. С другой стороны, разве не лучше, если фолианты купит именно он, человек, который знает им цену и будет бережно их хранить? Ведь иначе они пропадут или их разорвут и пустят на картинки.
Залив - не залив, а лес кораблей. Герой приказал заново выкрасить корпуса черной краской, с желтой полосой вдоль каждого ряда иллюминаторов, а мачты - белой, в свои цвета. Повсюду белые, белые паруса, розовеющие каждый вечер, когда солнце садится за Капри. Каждый вечер на весело убранных корабликах приезжают музыканты для развлечения короля и трио; более простенькие привозят шлюх для матросов (от Героя это скрывают). Королю сексуальные услуги оказываются в любое время суток.
Иногда непоседливый король приказывает отвезти себя дальше, на Капри, чтобы пострелять африканских перепелов. Кавалер с ним не ездит. У него уже не такие крепкие ноги, ему не одолеть отвесных скалистых берегов. Кавалер ни разу не выходил с королем в залив охотиться с гарпуном на меч-рыбу и не ездил на рыбалку один (а уж как любил это занятие). Он проводит дни в теньке на шканцах, читает, а с женой и Героем встречается лишь за ужином. После ужина они иногда поднимаются на полуют любоваться звездным небом и покачивающимися в волнах призраками соседних кораблей. Кавалер знает, зачем на полуюте "Фоудройанта" зажигают три фонаря - это отличительный знак флагмана, - но иной раз, на мгновение, представляет (и тут же журит себя за глупую восторженность), что три фонаря горят здесь в честь его жены, Героя и его самого.
Каждый из них полон сознания собственной важности, ощущения безграничности своего "я", усиленного, быть может, за счет жизни на воде. Для Героя его действия от лица династии Бурбонов - новый театр славы. Для жены Кавалера - и театр, и слава. И бесконечное любовное приключение. Однажды ночью в каюте Героя она взяла с полки над кроватью его глазную повязку и примерила себе на правый глаз. Шокированный, Герой стал просить немедленно снять повязку. Нет, позволь мне побыть в ней, - сказала она. Я бы хотела, чтобы у меня тоже был один глаз. Я хочу быть как ты. Ты и есть я, - сказал он, как всегда говорят и чувствуют любовники. Но она была не только им. Иногда, наедине с ним, она бывала многими другими людьми. Она умела ходить вразвалку, как король, показывать, как он набрасывается на еду, подражать его сбивчивой скороговорке на певучем неаполитанском наречии (Герой, хоть и не понимает ни слова, вполне способен оценить ее мастерство); она умела изображать коварного Руффо, его набрякшие глаза и аристократическую речь (да, точно! - восклицал Герой); она была способна обрести британскую церемонность и мужественные повадки морского офицера, присущие верному капитану Харди и честолюбивому Трубриджу; меняя выражение лица, очертания тела, голос, она имитировала крики и особую флотскую походку неграмотных матросов. Как она умела рассмешить Героя. В тот раз она смолкла, и Герой каким-то образом догадался, что она намерена сделать; она стала Кавалером, точно скопировав его чопорную осанку и осторожную манеру двигаться, его почти обиженное, вдумчивое молчание. Потом его характерный голос принялся рассказывать о прелести некой вазы или картины, чуть-чуть давая петуха в те моменты, когда приходилось сдерживать восторг. Герой испугался. Он задумался, не жестоко ли со стороны женщины, которую он любит, передразнивать человека, которого он боготворит и к которому относится с ласковой снисходительностью, как к отцу: тот, кто каждый день отдавал приказы убивать, беспокоился, не жестоко ли дразнить кого-то за глаза, - но, быстро и внимательно обследовав свою совесть, решил, что, пожалуй, в этой невинной забаве, в подражании походке Кавалера и манере разговаривать, нет ничего страшного. Они не жестоки, вовсе нет.
* * *
У Героя и жены Кавалера дел более чем достаточно. Герой почти все время проводит в Большой Каюте, совещаясь с капитанами своей эскадры. Для переговоров с неаполитанскими офицерами ему необходимо присутствие жены Кавалера. Мой верный толкователь на все случаи жизни, - называл он ее на публике. Но даже на корабле бывают минуты, когда они остаются наедине, и тогда они целуются, и исходят нежностью, и вздыхают.
Надеюсь, эта страна заживет счастливее, чем когда-либо прежде, пишет Герой новому главнокомандующему британского флота на Средиземном море. В ответном письме лорд Кейт призывал Героя и его эскадру (составлявшую внушительную часть всех кораблей, которые могли противостоять французам на Средиземном море) на Менорку, где ожидалось столкновение с врагом. Герой имел дерзость ответить, что Неаполь важнее Менорки, что его миссия в Неаполе не позволяет привести эскадру на рандеву, и выразил надежду, что к его мнению отнесутся с уважением, хотя он знает, что за невыполнение приказа может пойти под суд, и готов нести ответ за свои действия.
Так много еще нужно было сделать! Во имя спасения цивилизованного мира, - сказал Герой Кавалеру, - мы должны повесить Руффо и всех, кто участвовал в заговоре против нашего английского неаполитанского короля, и это станет нашим лучшим деянием.
Неделю спустя Кейт сделал еще одну попытку вызвать Героя, и тот снова ответил отказом. Правда, на сей раз он послал четыре корабля своей эскадры для участия в сражении, которое в конечном счете так и не состоялось.
* * *
Горячий ветер южного лета. Горячий ветер истории.
С корабля, как из обсерватории Кавалера, открывалась широкая панорама залива.
С корабля Неаполь казался нарисованным. Он всегда был виден в одном ракурсе. С корабля отдавались приказы, они пересекали залив и приводились в исполнение; происходили фарсовые судебные заседания, иногда в отсутствие обвиняемых; осужденных приводили на рыночную площадь, они всходили на эшафот. Имелись разные способы казни. Предпочтение отдавалось повешению, самому уродливому и унизительному из всех. Но некоторых расстреливали. А кому-то отрубали голову.
Если те, кто был в ответе за смерть людей, хотели подать пример, то те, кто отправлялся на смерть, хотели пример показать. Они тоже видели в себе будущих обитателей мира исторической живописи, искусства дидактики значительного момента. Вот так мы страдаем, превозмогаем страдание, умираем. Показывать пример полагалось стоически. Они не могли справиться с бледностью лица, дрожью губ и коленей, с бунтующим кишечником. Но голову держали высоко. Перед самой смертью они черпали храбрость в мысли (абсолютно верной), что превращаются в образ, в символ. А символ, пусть самый печальный, способен дарить надежду. Самые леденящие душу истории можно рассказать так, что они не вызовут отчаяния.
* * *
Поскольку произведение искусства может показать только один символический момент, художник или скульптор обязан выбрать самое важное в сюжете - то, что непременно должен узнать и почувствовать зритель.
Но что же он должен узнать и почувствовать?
Возьмем историю троянского священника, Лаокоона, который, почуяв подстроенную греками ловушку, возражал против того, чтобы ввозить в город деревянного коня. Афина наказала его за проницательность, приговорив к ужасной смерти его самого и двух его сыновей. И возьмем знаменитую скульптурную группу первого века, изображающую их предсмертную агонию. Плиний-старший считал, что она по виртуозности исполнения превосходит все картины и бронзовые скульптуры. В эпоху Кавалера законодатели вкуса восхищались ее сдержанностью - она рассказывала о самом страшном, не показывая его. Согласно расхожему клише, главным достижением классического искусства считалось умение изображать страдание красиво, нечеловеческий ужас - достойно. Мы не видим священника и его детей такими, какими они могли бы быть в действительности: с разверстыми в немом вопле ртами, остолбеневшими перед двумя надвигающимися на них гигантскими змеями - или, того хуже, в уродливый момент самой смерти, с побагровевшими лицами, с вылезшими из орбит глазами, - нет, мы видим мужественное напряжение и героическое противостояние неминуемой гибели. "Подобно тому, как под бурлящей поверхностью моря лежат тихие донные воды, - писал Винкельман, заставляя вспомнить об установленных Лаокооном нормах поведения, - так и великая душа в разгар страстей хранит невозмутимое спокойствие".
В дни Кавалера символическим при изображении ужасной ситуации считался момент, когда страдание еще не достигло высшей точки, момент, когда мы еще можем вынести из происходящего что-то для себя поучительное. Возможно, за смешной теорией символического момента и ее следствием - тем, что предпочтение обычно отдается сценам не самым трагическим, - лежит стремление найти способ по-новому воспринимать и отображать жестокую боль. Или жестокую несправедливость. Кроется страх выразить чувства слишком неукротимые, протест чрезмерно бурный - протест, способный внести непоправимый разлад в установленный общественный порядок.
В искусстве мы спокойно смотрим на самые неприглядные вещи. Лаокоон, созданный на современный лад, при нашей склонности отождествлять правду жизни с болью, был бы только счастлив, что он мраморный. Змеиные кольца не могут сильнее стиснуть тела троянского священника и его детей. Их страдания никогда не станут ужаснее. Какие бы события ни изображало произведение искусства, они не развиваются дальше. С сатира Марсия, флейтиста, безрассудно вызвавшего на музыкальное состязание самого Аполлона, только собираются содрать кожу. Ножи вынуты; глаза и рот жертвы застыли в туповатой гримасе человека, предчувствующего (а может, не осознающего до конца) приближающуюся пытку; но мучители еще не начали резать. Не тронули ни пяди плоти. От чудовищного наказания Марсия отделяют вечные секунды.
* * *
Тогда люди восхищались искусством (и образцом было искусство классическое), которое стремилось свести боль, вызываемую болью, к минимуму. Оно изображало людей, способных быть красивыми и сохранять монументальное спокойствие даже при нечеловеческих страданиях.
Теперь мы, под именем реализма, восхищаемся искусством, которое в полном объеме показывает увечья, жестокость, физическое бесчестье. (Вопрос: а сочувствуем ли мы этому?) Для нас символический момент - тот, который способен растревожить более всего.
* * *
Есть разные виды спокойствия, невозмутимости.
Непокорный Герой лорду Кейту: имею честь уведомить вас, что в Неаполе, как ни в какой другой столице мира, царит спокойствие.
И есть покой в сердце Кавалера.
Кавалер говорит себе: спокойно, спокойно. Ты ничем не можешь помочь. Дело вышло из-под контроля. У тебя больше нет власти. У тебя никогда и не было настоящей власти.
Взгляд издалека. Мы здесь, они там.
Проходят июнь, июль, затем август - разгар лета. На "Фоудройанте", полы которого, как и на всех британских военных кораблях, выкрашены красным, чтобы не видно было крови, пролитой в сражениях, днем очень мало света; и нет ничего, что могло бы спасти от сырости между палубами, где (за исключением камбуза) независимо от времени года запрещено разводить огонь. По ночам даже при открытых иллюминаторах в каютах очень душно. Любовники потеют в объятиях друг друга, а Кавалер беспокойно мечется в постели, стараясь утихомирить ревматическую боль в коленях, забыть не то о настоящем, не то о воображаемом запахе пищи, доносящемся с камбуза, расположенного несколькими палубами ниже, о мягком покачивании корабля, о вечном поскрипывании полов и пропитанных водой переборок.
Им было бы много комфортнее, если бы они поселились в побежденном городе. В одном из захваченных дворцов можно было бы быстро и удобно устроиться: либо в бывшем особняке британского посланника, либо в разграбленном королевском дворце. Но для короля и трио нет и речи о том, чтобы высадиться на берег. Неаполь - неприкасаемый город, сердце тьмы.
Казалось бы, Неаполь - центр империи, почти Европа, вечный идеал, ведь в нем есть знаменитый оперный театр, и замечательные музеи, и блестящие гуманисты-реформаторы, и монарх с толстой нижней габсбургской губой. Но нет, правители покинули этот город, он получил новый статус, статус непокорной колонии, маленького государства на окраине Европы - государства, которое надо проучить, безжалостно, как учат все колонии и восставшие провинции. (Как говорит Скарпиа: жестокость - один из органов чувств. Мне нравится лишать людей свободы. Я люблю брать заложников… Но это вам не Скарпиа. Здесь не личная жестокость, здесь политика.) С Неаполем следовало поступить, как с колонией. Неаполь стал Ирландией (Грецией, Турцией, Польшей). Во имя спасения цивилизованного мира, - сказал Герой. Они выполняли работу цивилизации, что всегда означает - работу империи. Беспрекословное подчинение! Отсеките голову гидре восстания. Казните всякого, кто сопротивляется нашей политике.
Руффо так и не казнили. Зато казнили друга и доктора Кавалера и его жены, старого Доменико Цирилло; и известного юриста Марио Пагано, лидера умеренных; и нежного поэта Игнацио Чиайя; и Элеонору де Фонсека Пиментель, исполнявшую де-факто обязанности министра пропаганды, - через две недели после того, как в августе трио встало на паруса и отплыло в Палермо. И многих, многих других.
Будь они бандитами, про них бы сказали, что звери досыта напились крови. Но поскольку они действовали во имя общественного блага - моя задача восстановить мир и счастье человечества, - писал Герой, - про них говорят: они не ведали, что творили. Или их одурачили. Или они наверняка в конце концов раскаялись.
Вечный позор Герою!
* * *
На борту "Фоудройанта" они оставались шесть недель. Шесть недель - долгий срок.
Было странно день за днем видеть Неаполь в зеркальном отражении, с моря, за много лет Кавалер так привык к виду из окон и с террас особняка. Искья и Капри сзади, Везувий - справа, а не слева, в закатном свете - плоский призрачный серый силуэт, в отличие от объемных, подсвеченных с моря морских крепостей и мерцающих золотом дворцов на Чиайя.
И странно было видеть оборотную сторону Героя. Видеть его с другой точки зрения, с точки зрения истории, в свете суждения, которое должны были вынести о Герое и его соратниках потомки - да и многие современники. Видеть его не великодушным рыцарем, но мстительным фарисеем; способным, пусть по заблуждению, ожесточить свое сердце, забыть об элементарном милосердии. Видеть Кавалера не благожелательным и погруженным в себя, но бесчувственным и равнодушным человеком. Его жену - женщиной не просто активной, шумной и вульгарной, но хитрой, жестокой, кровожадной. Видеть, как все трое самозабвенно предаются ужасной, преступной деятельности.
У каждого из них появилось новое лицо. Тем не менее наиболее достойной порицания считали жену Кавалера.
Они были семьей - семьей, поступавшей дурно. Семья же представляла собой форму правления, а если точнее, дурного правления, которому и бросала вызов революция. Одним из следствий старой формы правления, при которой право на трон определялось фактом рождения в правящей семье, было то, что женщины редко, но все же получали вполне реальную, ощутимую власть. Иногда сами монархини, часто советницы монарха - сына, мужа, брага, - вне зависимости от степени подчиненности, женщины не могли быть полностью отстранены от участия в семейной жизни. (Новой формой правления, отменявшей какие бы то ни было юридически обоснованные права женщин на власть, явилось законодательное собрание - оно состояло только из мужчин, и его законность определялась гипотетическим договором между равными. Женщины, которых признавали и не вполне разумными, и несвободными, участвовать в таком договоре не могли.)
Они были семьей - семьей, пошедшей неправедным путем, семьей, где влияние женщины стало преобладающим. Скандальность их поступков заключалась отчасти в том, что в них столь видимую роль играла женщина. Еще одна семейная драма старого режима с участием властной женщины - то есть женщины, пользующейся незаслуженно большой властью, - которая вырвалась за пределы сугубо женской деятельности (дети, домашние обязанности, относительно талантливые занятия каким-нибудь искусством), совратила и, посредством сексуальных козней, поработила слабого мужчину и сбила с пути мужчину добродетельного.