Гусарский насморк - Аркадий Макаров 6 стр.


Оля-Леля подняла стакан, вздохнув, прикоснулась краешком стекла к моему, и залпом с размаха выпила. Я повторил её жест. Теперь водка шла по накатанной, закусывать не приходилось.

Соседка взяла у меня из кармана сигареты, вытащила одну, прикурила, затянулась и долго не выпускала дым из груди. Она явно нервничала и злилась на меня и на всю компанию, хотя и не показывала вида. Heобходимо что-то предпринять. Но что? Я не мог перешагнуть через порог допустимого. Как тогда, летом, в школьные годы. Ну, никак не мог! Перешагнуть – значит разделить свою жизнь пополам, и – прошлому не будет места. Стыдно. Надо непременно напиться.

Выскочив на улицу сбросить с себя оцепенение, я остановился у сугроба, где Витя Мухомор закидал снегом бутылку. Ветер плескал в меня ледяное крошево. После жаркой и душной комнаты, насыщенной запахами женского общежития, на улице дышалось вольно и хорошо. Так хорошо, что возвращаться в комнату не хотелось. Я не знал, как поступить с доставшейся мне женщиной – обнимать и целовать её я однозначно не мог. Не мог даже представить, как стал бы это делать. Это всё равно, как прыгнуть с карниза вниз – то ли ничего, а то ли ноги переломаешь. Нет, не могу!

Я по-собачьи разгрёб снег и вытащил из сугроба бутылку. Она покрылась жёсткой корочкой льда, и норовила выскочить из рук. Покачиваясь от выпитого за сегодняшний вечер, или от порывов резкого февральского ветра, я снова вломился в барак, в ту комнату, где пахло золой, мылом и ещё черт его знает чем.

Бутылка в моей руке сразу развеселила присутствующих.

– Выпьем!

– А кто сказал – нет? – Бурлак, скинув с колен разомлевшую Зинку, сразу потянулся за стаканом. Витя Мухомор, пьяно улыбаясь, пытался отобрать у меня водку.

– Чем завтра похмеляться, дурак, будешь?

– А, будет день и будет пища! – я зубами сорвал с бутылки тюбетейку и разлил водку по стаканам.

Подруги моих друзей, переглянувшись, поддержали мой порыв. Только Оля-Леля отодвинула свой стакан и мне вяло посоветовала сделать то же.

Как бы не так! Я большими глотками влил в себя содержимое посудины. Водка ледяными комьями провалилась в желудок, разбудив в нём омерзительных жаб, которые начали бестолково торкаться внутри меня, стараясь выпрыгнуть наружу, царапали перепончатыми лапками мою глотку. Я едва успел добежать до железного оцинкованного таза, в котором плавали всевозможные отбросы. Меня прорвало. Жабы рукавом выплеснулись в помойную ёмкость. Перед глазами поплыли разноцветные пятна, кружась, как в детском калейдоскопе, половицы выскользнули из-под ног, и я, ударившись головой о притолоку, сполз на пол. Организм кричал только об одном – покое. Но многоликие и многорукие существа стали тормошить меня, стягивая одежду, кусая и ломая ушные раковины.

– Ну, кажется, наш грёбарь уже приплыл, – услышал я басовитый голос Ивана Бурлака. Он подхватил меня под мышки такого, в одних плавках, и выволок на улицу.

Ветер охапками снега стал кидаться в меня, норовя попасть в рот, глаза, ноздри, царапая лицо и всё тело наждачной бумагой. Ледяная баня вернула меня к действительности.

– Ну, что, очухался? – заботливо спросил меня Бурлак.

Я, тряся головой, что-то промычал в ответ, ухватившись за его плечо.

– Пошли, а то дуба дашь, – Мишка снова подхватил меня, внёс в комнату и положил на кровать.

Я, отвернувшись к стене, всеми силами пытался уснуть, или хотя бы впасть в беспамятство. Мои товарищи с подругами уже стали готовиться ко сну. Свет погас. Слышались короткие смешки, шорох снимаемой одежды и какая-то постоянная возня, как будто все что-то искали и никак не могли найти.

Над своим ухом я услышал глубокий вздох, и кто-то скользнул ко мне под одеяло.

– Это я, – короткий шёпот вывел меня из состояния отрешённости и прострации. Всей спиной, всей кожей я почувствовал присутствие женщины – её тугие колени, её живот, её мягкие податливые груди.

Я притворился спящим. Оля-Леля провела рукой по моему лицу, по плечам, и оставила руку на груди.

В комнате, в неясном свете фонаря пробивающимся сквозь заснеженное окно и раскинувшим узорные тени по стенам, в потёмках, короткие всхлипы и беспорядочная возня стали переходить в стон, как будто у всех сразу разболелись зубы.

Женщина, лежащая со мной, перевернула меня на спину и положила одну ногу мне на бедро. Я всеми силами старался не реагировать на это движение.

Вдвоём лежать под одним одеялом было непривычно, тесно и жарко, так жарко, что я весь покрылся испариной. Женщина несколько раз провела коленом туда-сюда по моим бёдрам – мне оставалось только спать и непробудно, что я и норовил сделать.

Глубоко дыша, как спящий человек, я старался не шевелиться. Это сделать было не так-то просто – к влажному телу неприятно прилипали простыни, кожа чесалась. На груди, на щеке, под мышками я ощущал какую-то возню, как будто по мне ползали муравьи. От нестерпимого зуда я не выдержал и одну из ползущих тварей раздавил на щеке. Сразу отвратительно запахло клопом. Не сказать, что я вырос в идеальных санитарных условиях, но эти вонючие кровососы у меня в данный момент вызвали непреодолимое отвращение, которое перешло на отвращение к лежащей со мной в естественной охоте женщине, Оле-Леле. Хотя она, в общем-то, и не была виноватой, и никаких насильственных действий я с её стороны не заметил. Разве только её тёплая ладонь с огрубевшей от соприкосновения с глиной, водой и морозом кожей, несколько раз, как бы между прочим, прошлась по моим съёжившимся, как от ледяной воды, мужским недостоинствам.

Мне показалось, что сотни клопов забили мои ноздри, копошатся по рукам, ногам, промежности. Они будто прогрызли кожу, проникли под неё и возятся там, возятся. О сне не могло быть и речи. Ошалело вскочив, я перебрался через замершую неподвижно женщину, ощупью, в жёлтых отблесках фонаря, стащил со стены одежду: куртку, ватник и ещё что-то вроде женского платка, бросил тут же у порога под ноги, и лёг на этот ворох. Жара у печки была ещё несносней, и я лежал совершенно раздетый.

Постепенно успокоившись, я не ощущал зуда, от двери начала чувствоваться прохлада, и мне стало хорошо.

Мерное дыхание на кроватях говорило о том, что зубная боль у всех кончилась, и все они в объятиях сна. Незаметно для себя я тоже уснул.

Мне снился летний солнечный день, лёгкие всплески воды, и на ней, на воде, множество солнечных бликов, мерцающих всеми цветами. Постепенно из этих мерцающих бликов, из воздуха и воды вылепилась голая, совсем без ничего, но знакомая девушка с волосами из солнечных лучей. Белые груди с тугими розовыми сосками стояли торчком, маленький упругий живот, а под ним, в пушистом облачке, что-то невозможное, от чего нельзя отвести глаз.

Девушка, скользя по воде, шла ко мне, раскрыв для объятий руки и подставляя для поцелуя свежие лепестки губ. Вот мы уже с ней соединились. Вот я вошёл в неё, в то облачко внизу живота, и оно, то есть облачко, разрастаясь и разбухая, поглотило меня.

Неизъяснимое блаженство, переливаясь, как ртуть, прошло по всему телу.

Что-то стало стеснять мои движения навстречу неизвестно откуда взявшейся девушки, и я открыл глаза. Блаженство ещё продолжалось, хотя я увидел ту же жаркую комнату в фонарном свете, потолок с набегающими тенями, и сидящую на мне, совсем без ничего, голую Тоську, Антонину, если точнее.

Витя Мухомор спал рядом на кровати, и рыкал, захлёбываясь в храпе. Вряд ли бы он смог спокойно наблюдать Тоськины проделки. Колеблясь, Антонина скользила по мне, слегка откинув назад голову и прикрыв глаза. Свет фонаря короткими всплесками окатывал её лицо, и мне виделись её полуоткрытые, как для поцелуя, губы. Некрасивость с лица исчезла, и оно в это время мне казалось одухотворённым.

Антонина доставляла мне наслаждение, и мне было хорошо. Так хорошо, что я не стал сопротивляться, повторяя её движения.

Утро было ясным и солнечным, как всегда бывает после метели. Мы все опаздывали на работу. В суетливой спешке я и не взглянул на мою ночную усладу, Антонину, маленькую глазастую девушку с лицом младенца.

Снег к утру стал жёстким и плотным, и солнечными бликами слепил глаза. Разговаривать не хотелось. Впереди широко и размашисто шёл Бурлак, за ним Витя Мухомор, а мне пришлось замыкать шествие. Подняв глаза, я увидел, что чёрная суконная куртка Мухомора в побелке.

– Мухомор, у тебя спина белая! – кинул я коротким смешком, хотя смеяться вовсе не хотелось.

Любительница "Декамерона"

Осень была неряшлива и безобразна. Она стояла за окном, как плаксивая пьяная баба, назойливо заглядывая водянистыми глазами в мою неприбранную душу. Грязные нечёсаные космы, свисающие кое-как с низкого неба, цеплялись за деревья, унося за собой последние листья. Листья отчаянно цеплялись маленькими коготками за тонкие голые ветви, трепеща от страха – улететь. Что делать? Всему своё время – время сеять и время собирать посеянное.

Ни на что не надеясь, я сидел в маленьком гостиничном номере, какие бывают в наших районных городах: комната – два на три метра; у стены – деревянная узкая кровать с продавленным матрацем, стол в винных подтёках, на столе графин, закрытый щербатой рюмкой без ножки – пей до дна! – рядом с койкой шаткий скрипучий стул, сиденье и спинка которого обтянуты коричневой потёртой клеёнкой – вот и весь антураж. Но это временное пристанище и вся убогая обстановка в тот момент были дня меня милее всех дворцов и палат. Мне не хотелось уходить отсюда – туда, в неизвестность, которая может обернуться для меня чем угодно, но только не благополучием. Я сидел и ждал. И, если говорить по правде, трепетал, как одинокий листок на зябкой ветке. Я ждал, что меня повяжут. Вот так, придут и повяжут, и пойдёшь не туда, куда сам хочешь, а куда поведут…

Дело в том, что я оказался в гостинице не по своей воле. Около месяца назад меня прислали сюда, чтобы я возглавил здешний монтажный участок, В такую поганку и глушь порядочного человека не направили бы, да он и сам бы не поехал.

Участок, где я должен исполнять обязанности начальника, пользовался дурной славой, хотя по всем производственным показателям был самый благополучный. Как это удавалось Шебулдяеву, бывшему начальнику участка – для меня оставалось загадкой. Наверное, прежде всего надо сказать, что начальник тот был человек крутой, с уголовным прошлым, сиделец то ли за воровство, то ли за крупную растрату по подложным документам, что, в сущности, одно и то же.

Конечно, без покровительства сверху такого человека к руководству участком и близко бы не подпустили. С Шебулдяевым я знаком не был, так, как-то раз видел его красную подпитую морду в приёмной управления, где он, нахально развалясь в кресле, отпускал банальные шуточки нашей секретарше Соне, и не упускал возможности потрогать её мягкий зад, пока она шныряла мимо – в кабинет и из кабинета начальника. Значит, очень крепко стоял на ногах этот Шебулдяев, если так шумно и при людях оказывал недвусмысленное внимание карманной игрушке Самого.

Что делать? Сам – есть Сам, его приказ – закон, не дуть же против ветра! И я, молодой специалист, но уже, как мне казалось, наученный жизнью, старался не конфликтовать с начальником и не очень-то высовываться в среде сослуживцев. Эдакий маленький Премудрый Пескарь!

Работал бы я и работал себе инженером в отделе главного механика, перекладывал бумажки исходящие и входящие, если бы не эта злополучная командировка.

На моё несчастье, Шебулдяев на этот раз запил, и запил крепко. Всё бы ничего – он, по разговорам, и раньше не просыхал, но на этот раз его пришлось отозвать в ЛТП – лечебно-трудовой профилакторий (для тех, кто не знает).

В припадке алкогольного психоза он во время очередной планёрки кинулся с монтажкой – металлическим прутом – на куратора стройки, видного партийного работника-товарища.

Времена тогда были суровые; коммунисты, известное дело, шутить не любили, и шутку товарища Шебулдяева многие не поняли. Был вызван наряд милиции, но Шебулдяев, пользуясь заступничеством Самого, вместо тюрьмы оказался в ЛТП.

Лечением, конечно, эти профилактории не занимались, а кое-какая польза от них всё же была. Во-первых, человека изолировали и ломали его волю, а во-вторых – бесплатная рабочая сила на особо тяжёлых производствах. Одним словом – каторга.

Но, я, кажется, отвлёкся… Моя новая должность и командировочное удостоверение давали мне право на отдельный гостиничный номер, а не как обычно, койку в общежитии.

Этот ставший для меня роковым участок был задействован на монтаже оборудования сахарного завода. Как и все горячие стройки, эта так же кишела народом, приехавшим сюда чуть ли не со всех концов страны. Партком был завален и идеями, и персональными делами. Когда я пришёл встать на учёт, на меня там посмотрели, как на помешанного.

Бестолковщина – спутница всех комсомольских строек – сначала сбила меня с толку, но потом я быстро адаптировался, благодаря моему возрасту и раннему производственному опыту. Труднее было с бригадой. Участок, разбитый на звенья, требовал постоянного присутствия и надзора, тем более что технологическая цепочка была сложной, а за этим сбродом нужен глаз да глаз.

Монтажники – народ своеобразный, свободный, всегда в разъездах, без женского внимания и семейных тягот. А такой народ более всех склонен к пьяному разгулу и безобразиям. Не мудрено, что большинство из них были или сидельцами, или на подходе к этому. Сидельцы – люди обидчивые и злопамятные – промаха не прощают. Попробуй, споткнись, и они тебя тут же повалят.

Приход свежего человека в любой коллектив настораживает, к новичку всегда с подозрением приглядываются, и, как говорится, всякое лыко вставляют в строку.

Первое, что я сделал после размещения в гостинице, это пошёл на стройку, разыскал своего бригадира, и велел собрать весь участок в одной из бытовок. Был как раз обеденный перерыв, и люди потихоньку стали подходить один за другим, с явным любопытством приглядываясь ко мне: "Что ещё за козел вонючий прибыл к нам в начальники?" Рабочие всегда к начальству относятся, как ни парадоксально, свысока и снисходительно. Мол, да что там! Видали мы вас в гробу! Мы одни, а вас, придурков, до… и более.

Но, что самое интересное, каждый начальник, для виду, старается с рабочим заиграть, подладиться под рабочего, простачка из себя показать. И чем длиннее дистанция, тем примитивнее подыгрывание – советская выучка!

Дистанции у меня не было, и подыгрывать некому. Я играл самого себя.

Всё началось с того, что меня не представили. Эта, на первый взгляд, маленькая деталь и определила ко мне дальнейшее отношение участка. Рабочие очень чувствительны ко всем подобным нюансам. "Не представили – значит, не посчитали нужным, значит, и цена ему – рупь в базарный день. Что с него взять? Придурок, он и есть придурок!" – угадывал я в их, с тайным подвохом и угрозой, взглядах. "Не ко двору пришёлся…" – мелькнуло у меня в голове.

Тем не менее, работа есть работа, и, ознакомившись с каждым монтажником по табелю и лично, я провёл инструктаж, как того требуют правила техники безопасности, и попросил бригадира, невысокого хмурого мужика в рваной брезентовой робе, составить мне компанию для ознакомления с производственным объектом. Тяжело посмотрев на меня исподлобья, он сделал знак головой – идти за ним.

Само качество труда и организация рабочих мест, конечно, оставляли желать лучшего, и я напрямую сказал об этом проводнику. Тот вроде как весело хмыкнул, и не проронил в ответ ни слова.

Его невозмутимость злила меня, и я стал читать ему азбучные истины: о качестве исполнения, об организации и тщательном соблюдении технологии монтажа, о строительных нормах и правилах, и о ещё чем-то для него обидном. Мне хотелось вызвать в нём аналогичную ответную реакцию. Но он, видимо, вовсе и не слушал меня, только катал и катал носком сапога валявшийся тут же обрезок трубы.

Накопившееся неудовольствие требовало немедленного выхода, и я со всего размаха пнул пустую картонную коробку из-под электродов, всем своим видом давая понять, кто здесь хозяин, и – нечего захламлять рабочее место разным мусором!

От моего удара коробка не сдвинулась с места, а я, приседая, со стоном ухватился за ушибленную ногу – перед этим какой-то шутник в коробку сунул чугунину в надежде хорошо посмеяться. Я не думаю, что это было сделано специально для меня. В самом деле, откуда весельчаку знать, что я непременно буду здесь, и непременно ударю по злосчастной коробке.

Как бы то ни было, но шутка удалась: боль в ноге казалась невыносимой. Бригадир тут же участливо подхватил меня под руку, но я зло отмахнулся от него. Надо отдать должное его хладнокровию и выносливости – торжествующего смеха я от него не услыхал.

Припадая на правую ногу и матерясь про себя, я повернул обратно в бытовку с намерением провести необходимый техминимум по организации рабочих мест.

Открыв дверь, я остолбенело уставился на стол: перед моим уходом на столе, кроме разбросанных костяшек домино и обсосанных окурков, ничего не было, а теперь торчали бутылок пять-шесть водки, газетный кулёк с килькой, буханка хлеба, и ещё что-то съестное.

Всё это ну никак не входило в мои планы по организации и наведению должного порядка на участке.

Тогда я придерживался одной истины – не пей, где живёшь, и не живи, где пьёшь. Она звучит так, если немного перефразировать известную мужскую поговорку.

Что в моем положении оставалось делать? До конца рабочего дня ещё далеко, а эта посудина на столе ждала освобождения, и – немедленного. Я сделал, на мой взгляд, самое умное, что можно в этой ситуации сделать: повернувшись, молча вышел из бытовки, слыша за спиной неодобрительный гул.

Что это? Провокация или искреннее желание таким образом, с водочкой, отметить знакомство с новым начальником? Не знаю. Я ушёл, и формально был прав, а так…

Потерянный день не наверстаешь, и я, покрутившись, для порядка на стройплощадке, подался обратно в гостиницу. "Ничего! Ничего! – уговаривал я сам себя, – Завтра будет день и будет пища. Надо затянуть гайки. Я знал, что они распущены, но не до такой же степени!"

Я был возмущён до предела, хотя здравый голос мне говорил, что не надо пороть горячку. Надо во всём разобраться. Может быть, они от чистого сердца решили меня угостить, а я полез в бутылку?

Как бы там ни было, но злость и обида не проходили. К тому же мозжила разбитая нога.

Присев на лавочку у палисадника, я расшнурил ботинок и осторожно вытащил из него ступню. Освободившись от носка, я увидел, что большой палец ноги стал лилово-черным и распух, он стал похож на большую чёрную виноградину. При попытке помассировать его, я дёрнулся от боли – футбольный удар был, что надо! Хорошо, если не сломана фаланга, а то ещё долго мне костылять на манер шлёп-ноги. Обратно сунуть ступню в ботинок оказалось делом мучительным, и я, проклиная себя за то, что разулся, вытащил шнурок из ботинка, кое-как втиснул ногу, и пошёл, прихрамывая, к центру города.

Назад Дальше