В тот поздний промозглый вечер в городе было зябко и неуютно. Порывистый ветер, как грязный бомж, шарил на ощупь по закоулкам, выискивая старые газеты и афиши, шуршал ими, выкатывая из разных углов замусоленные окурки. Редкие фонари, лохматясь в темноте, жёлтым светом подметали улицу. Всё порядочное человечество в такую погоду уже давно спит, утомившись кто от дел, кто от любовных затей. Пусто.
Мы с Аннушкой, не сговариваясь, повернули в сторону гостиницы. Больше всего на свете мне хотелось очутиться с этой женщиной теперь где-нибудь в тепле и уюте.
Пройти мимо дежурной в свой номер с посторонней женщиной сложновато, но я был уверен, что как-нибудь утрясётся. Главное, чтобы дежурная не стала сразу кричать и звонить в милицию, а там посмотрим…
Аннушка, хотя одна её рука была занята хозяйственной сумкой, то и дело прижималась к моему плечу, сторонясь очередной лужи. Её тепло проникало в меня сквозь тонкую ткань куртки, тревожило своей доступностью, предвосхищая и торопя события.
Мы останавливались, прижимались друг к другу, целовались, и моя подруга не должна была не чувствовать всю мою готовность к продолжению. От частых прикосновений она тоже торопила события, с каждым разом всё крепче и продолжительнее прижимала к себе мою голову, хватала губами мочку уха, делая влажно и горячо за воротником куртки. В этот вечер нас уже было не разъять никаким способом.
Несмотря на то, что город ещё не отапливался, маленькая котельная в гостинице на сей раз клочкасто дымила на фоне абсолютно чёрного неба. Дым то уходил вверх, то ложился на жёлтую от фонарного света крышу, сползая вниз рваной ватиной. Пахло, как из преисподней – серой и жжёной шерстью.
Сквозь незанавешенное окно было видно, как очкастая дежурная клевала носом какую-то бумагу, лежащую на столе под ярко-красным абажуром настольной лампы. "Нет, с этой кочергой мне, наверное, не справиться.." – подумал я.
Тяжёлая скрипучая дверь швырнула нас с Аннушкой прямо пред светлые очи ночного директора. Несмотря на заспанные глаза, стекла её очков весело поблёскивали, вселяя надежду.
Дежурная, встряхнувшись – как ни в чём не бывало, бодро стала листать что-то перед собой. Я сделал унизительно-просительное лицо, показывая кивком головы в сторону номера. В это время Аннушка, распаковав сумку, положила на стол дежурной какой-то свёрток. Что было в нём, я не знаю, но что-то хорошее было. Дежурная тётя, то ли сконфузившись от того, что мы её застали спящей, то ли от подношения, понимающе улыбаясь, сняла ключ с гвоздя, и с высочайшего позволения мы нырнули во вседозволенность одиночного номера.
Нашарив выключатель, я надавил на него, и тусклая лампочка без абажура осветила наше временное прибежище.
Сдвинув на край стола всю непотребность, которая накопилась за всё время моего проживания, Аннушка вытащила из сумки свёртки и разложила снедь на столе. Коньяк и бутылка вина, как генерал с денщиком, замерли по стойке "Смирно!", намекая на предстоящий праздник и мирное решение всех вопросов. К ногам генерала припали ещё не остывшие котлеты, брусок отварной говядины, большая подкова колбасы, кофе – "На утро!" сказала мне благодетельница, – батон белого хлеба, лимон и два яблока.
При сём антураже можно и не торопиться – всё остальное обождёт.
Вытряхнув из стакана изжёванные окурки на пол, я для профилактики дунул в гранёное стекло и поставил стакан на стол. Потом, немного помучившись с коньячной пробкой, плеснул Аннушке приличную порцию в мутную посудину. Она поглядела стакан на свет, покрутила его и тут же вылила содержимое в цветочный горшок, стоявший на подоконнике. Сухая кочковатая земля в один момент заглотила драгоценную жидкость. Горшок стоял без цветка, так – на всякий случай. По всей видимости, постояльцы, как и я, выливали туда всякую гадость.
Ополоснув таким образом стакан, моя подруга поставила его на стол, взяла из моей руки бутылку с коньяком, плеснула себе на самое донышко, и вопросительно посмотрела на меня. Увидев моё недоумение, Аннушка увеличила первоначальную дозу вдвое.
То ли от коньяка, то ли от нахлынувшего возбуждения, её глаза масляно отсвечивали, придавая лицу выражение томного удовольствия. Как говорят теперь, – она ловила кайф. Я свою порцию выпил по-плебейски быстро, хотя коньяк требует иного подхода.
Столового ножа не было, пришлось доставать свой, с узким выкидным лезвием, нож армейской выделки. Подобные ножи с заморским клеймом теперь продаются повсеместно, да только – не то! Лезвия у них сырые, сделанные из плохой стали, с некачественной пружиной. Надёжность такого ножа сомнительна. А у меня был нож – подарок десантника-афганца, с лезвием из полотна сапёрной лопаты. Этим ножом запросто можно рубить гвозди. Нож-защитник, нож-боец, для которого западло выступать в роли дамского угодника и крошить какую-то закусь. Таких ножей я ни у кого не видел, да и сам больше не имел.
После котлет и мяса захотелось выпить ещё. Мало, но пила и моя Аннушка. Она громко смеялась, лицо её сделалось пунцовым, пуговка на кофточке расстегнулась, выпуская наружу пару чистокровных белогрудых голубей с розовыми клювиками. Голуби ворковали, тёрлись друг о друга, просились покормить их с ладони – всех вместе и каждого в отдельности. И я кормил их, моих голубок, с ладоней и с губ кормом, сладостней которого не бывает на свете! И голуби торкались в щеки, нос, глаза, подбородок, сытые и благодарные.
Сжав пальцы у меня на затылке, Аннушка тихо постанывала, как от лёгкой боли, прижимая моё лицо к себе. Сквозь тонкую кожу я чувствовал, как рвётся её дыхание, как воздух резкими толчками выходит из её гортани, рождая характерные звуки любви.
Моя ладонь, почувствовав волю, нырнула, куда ей следовало, и стала ласково тереться о паутину колготок, заставляя мою подругу всё чаще и чаще, изгибаясь, пульсировать.
Вдруг Аннушка ни с того, ни с сего встревожено ойкнула и резко вскочила со стула. Лицо её вместо любовной истомы выражало испуг и растерянность. Она стала как-то нервно и суетливо застёгивать кофточку. Пуговицы то и дело не попадали в петельки, руки дрожали.
Повернувшись к окну, я услышал, как что-то звякнуло о стекло, и резко задёргалась освещённая ветвь дерева, а дальше – ночь, чернота и больше ничего.
– Да брось ты! – попытался я прижать к себе недавно такое близкое и податливое тело, но теперь оно стало деревянным и чужим.
Я одной рукой дотянулся до бутылки и знаком предложил Аннушке выпить, но она отрицательно замотала головой. Не утруждая себя стаканом и предчувствуя пустые хлопоты, я выцедил оставшийся коньяк до донышка и, подойдя к окну, швырнул бутылку в форточку. Было слышно, как она, звякнув о камешек, мягко покатилась в сад.
Аннушка, запакованная, стояла у двери. На все мои уговоры остаться она категорически отказывалась.
Что могло так подействовать на спутницу? Тень в окне? Там росло раскидистое дерево вяза, и ветки его, нет-нет да и царапая стекло, пытались вломиться в оконный проем, для своего со мной знакомства. Но не настолько же у моей подруги развито воображение, чтобы испугаться присутствия дерева в наших упражнениях. А начало было многообещающим! Я, когда ещё мы шли сюда, в моё логово, уже прокрутил в голове все мыслимые и немыслимые сюжеты наших батальных сцен. Как жаль!
Меня швырнуло к столу, и я чуть не опрокинул стоящую там и уже початую бутылку вина. Аннушка стала меня останавливать, чтобы я не шёл за ней следом, но мне почему-то неудержимо хотелось туда, на воздух.
Взяв со стола нож, я убрал лезвие и сунул нож так, на всякий случай, в карман. Аннушка помогла застегнуть мне куртку, и мы вышли в ночь.
Порывистый дождь, как будто кто хлестнул меня по лицу кнутом, сразу отрезвил меня. Я с недоумением оглянулся вокруг. Рядом никого не было. Ночь. Темные дома с угрожающими провалами окон. Гостиница осталась где-то там, позади, отсюда ни огней, ни трубы котельной видно не было. Только впереди, за дальним фонарём, то пропадая, то возникая на свету, торопливо уходила то ли женская, то ли детская фигурка, держась за зонт, как за воздушный шарик.
Зонт порывами ветра трепало в разные стороны, и в разные стороны металась фигурка в плаще. Я боялся, что она вот-вот улетит в черноту неба, и я её больше не увижу. Исхлёстанная дождевыми струями фигурка отчаянно металась от лужи к луже, и мне стало жаль её.
Вдруг у железной решетчатой ограды стадиона – теперь я стал понимать, где нахожусь – большая чёрная птица откуда-то сбоку хищно кинулась к фигурке, и та громко вскрикнула.
В широком распахнутом плаще, человек, похожий на птицу, схватил ночную странницу за плечи, задёргался головой, что-то зло и резко крича, словно хотел расклевать добычу.
Я, не думая ни о чём, ринулся к ним. Зачем – я и сам в то время не знал. Чтобы защитить ночную гостью? Не думаю. Просто подогретый недавним выбросом адреналина и парами алкоголя, мне надо было действовать, непременно надо.
Услышав мой топот, человек-птица, выпустив из когтей добычу и стелясь над землёй, ринулся ко мне. Два черных распахнутых крыла победно трепетали за его спиной. Птица хотела взмыть надо мной – и не могла; это последнее, что я хорошо помню.
Вприпрыжку, как все большие птицы, она закружила около меня и, вскинувшись, ударила своим, как мне почудилось, железным крылом.
Удар пришёлся вскользь, в шею, между плечом и ухом, и я оказался на четвереньках. Хорошо, что железяка попала в мягкую ткань, а то бы лежать мне с развороченным черепом на местных чернозёмах. Обрезок толстой арматуры, наверное, и до сих пор валяется у забора, где всё произошло.
Потом я специально ходил туда, держал этот шкворень, и удивлялся, и благодарил судьбу, что шкворень в тот злополучный момент сжимали нетвёрдые руки.
Сбитый на землю, я имел право на защиту, каким образом – неважно, но защитить себя я должен.
Если бы я в то время был трезв – единственным способом защиты от озверевшего нетрезвого и явно сумасшедшего нападающего было бы бегство. В этом я и теперь не вижу ничего постыдного. Как говорят в народе, пьяного и безумного сам Бог стороной обходит.
Убеги я, этим всё и закончилось бы – ночной странницы всё равно рядом уже не было, она исчезла, размазалась по сырой и тяжёлой, как глина, темноте. Но во мне бушевали хмель и страсть, и чувство бесконфликтного самосохранения не сработало.
Мгновенно вспомнив про армейский нож, рука тут же сама инстинктивно выбросила его вперёд. До конца я не осознавал свои действия. Беда в том, что я не видел перед собой человека, – была какая-то опасная преграда, и её надо одолеть.
Только я выкинул нож, как меня тут же накрыла черными крылами тень, и я снова, ещё не разогнувшись от первого удара, юзом сполз в наполненный жижей кювет. Что-то хрустнуло у меня под рукой, а я выпустил рукоятку ножа.
Неожиданно, будто натолкнувшись на неодолимое препятствие, чёрная тень переломилась пополам, замерла, затем закружилась на месте. Я услышал зловещий животный хрип, и кинулся к спасительной ограде.
Вот тут-то, наверное, и сработал инстинкт самосохранения, – до меня ещё не дошёл весь ужас содеянного. По-кошачьи вспрыгнув на узкий поясок ограды, я, ухватившись за острые кованые пики, подтянул вверх тело и опрокинулся на другую сторону, прямо на беговую дорожку стадиона.
Краем глаза я видел, как человек-птица, вскинувшись, тоже взлетел на ограду, и я, не разбирая дороги, ринулся прямо поперёк игрового поля, не оглядываясь и ни о чём не думая, туда, к парку, где выход и укрытие.
В одно мгновение, перемахнув стадион и парк, я выскочил на освещённую центральную улицу города. Там, вдалеке, за жёлтым журавлиным клином фонарей, я увидел дымящуюся трубу нашей котельной.
Дежурная мирно посапывала, положив на стопку бумаг выгнутый подбородок. Дверь моей комнаты была полуоткрыта, и я проскользнул в неё. Тупо болела шея и левая сторона груди. Вылив оставшуюся бутылку вина в себя, я повалился на кровать, на ходу стаскивая с себя набухшую одежду. Сон опрокинул меня, и я провалился в его тяжёлые испарения.
Но сон кончился так же быстро, как и начался. Меня качнуло, и я, застонав, открыл глаза. После вчерашнего не хотелось жить. Хотелось превратиться в песчинку, в молекулу, в атом, забыть себя насовсем и растаять в мироздании…
– Фому грохнули! – почему-то радостно закричал надо мной неизвестно откуда взявшийся бригадир. У меня внутри всё так и оборвалось. – Его нашли там, у стадиона, я ходил на опознание, – частил утренний гость. – Лежит навзничь, в плаще каком-то чудном, весь в грязи и руки враскид. Голова запрокинута, а на шее дыра – кулак влезет, чёрная вся, жуть!
Я хотел встать, но не смог пошевелить пальцем: тело сделалось вялым, как тесто, и не слушалось меня, я только горестно охнул.
– Да не расстраивайся ты, начальник, его всё равно когда-нибудь пришили бы. Больно он залупаться любил, особенно по пьяни. Ты лечись – он с пониманием глянул на безобразие стола. – Ты лечись, лечись. Я сегодня сам покомандую – и ушёл так же неожиданно, как и пришёл.
И вот, наскоро ополоснув лицо, я стою у окна и безнадёжно молюсь о несбыточном: "Господи! Что я наделал?!". Меня охватил ужас и отвращение к происходящему – к вину, к женщинам, к самому себе, и даже к этому небу в окне, тяжёлому и косматому. Сама эта похотливая бабёнка казалась мне сосредоточием зла и грязи. – Боже мой, почему я раньше не думал об этом?..
Конечно, моя ночная гостья была здесь совсем ни при чём, только ведь человек всегда такой: когда прижмёт, ему легче свалить вину на кого-нибудь, чем виноватить себя.
Я ждал. Но днём за мной никто не пришёл. Не пришли за мной и ночью. А наутро я с первым поездом уехал к себе в управление, не попрощавшись даже с бригадиром. Только страшно и жутко было проходить мимо того места у стадиона, где всё и свершилось. Толстый витой обрезок арматуры лежал, никем не замеченный, тяжёлый, как сама вина.
В управлении, когда я пришёл с заявлением об освобождении с должности, мне пригрозили уволить по статье за самовольный уход с рабочего места без уважительной причины, но я, оставив заявление на столе у начальника, не дослушав его угроз, вышел. На другой день меня всё-таки уволили, правда, статью не вписали. Пожалел меня начальник…
А Фоме не повезло. Обозлённый ревностью и моим сопротивлением, с порезанной рукой, кинулся он за мной на железную ограду. Но то ли я был ловчее Фомы, то ли его подвела водка и скользкая глина на сапогах – Фома, соскользнув, наткнулся подбородком на пиковину ограды, и повис на ней. Так его и нашли в этой страшной и беспомощной позе, с раскинутыми руками и с тяжёлыми гирями сапог.
Больше никогда я не был в этом городе, да, наверное, и не буду. Не вписался я в ту жизнь, или не захотел вписаться. А всё-таки незачем мне было соглашаться ехать туда – не случилось бы этой страшной истории.
Коля, покажи Ленина!
Жил у нас в селе Коля-дурачок. Коля родился в рубашке. Его появление на свет совпало с годиной Красного Произвола на Тамбовщине. Вовсю шла коллективизация. Уже начались головокружения от успехов, а кое-где даже обмороки. В Бондарях стоял голод. Осерчавшие на власть вольные бондарские девки на скудных посиделках распевали частушки про новые порядки. С особым рвением пелась такая:
"Под телегу спать не лягу
И колхознику не дам,
У колхозного совета
И пи-пи по трудодням!"
Наверное, потому, что бондарцам на трудодни ничего не причиталось.
Лампочка Ильича ещё не горела, а керосин в цене стоял выше овса, поэтому в долгих осенних потёмках невзначай делали детей. В гинекологическом отделении бондарской больницы только разводили руками: "Экая прорва изо всех щелей лезет!"
Санитарка тётя Маша, выгребая из палаты мерзкие человеческие остатки и всяческие лоскуты жёсткой берёзовой метлой, наткнулась на красный шевелящийся комок, который в страшном предсмертном позёвывании беззвучно открывал и закрывал беззубый, по-старчески сморщенный рот. Медицинские работники, видно, не доглядели, и какая-то ловкая девка, быстро опроставшись, выскользнула за двери, оставив в розовой пелене свой грех.
Даже в нормальное время лишние рты в Бондарях особо не жаловали, а теперь и подавно. К тому же – выблядок. Всё равно его или подушкой задушили бы, или приспали. А так – вольному воля!
Добрая тётя Маша Бога боялась, а свою совесть – ещё пуще, поэтому, наскоро обложив младенца ватой, кое-как запеленала в холщовую тряпицу, попавшуюся под руку, и унесла находку домой. Дома она сунула мальца в тёплую "горнушку" русской печи, где обычно сушились валенки или другая обувь. Горнушка – это квадратное углубление сбоку зева печи для разных хозяйственных предметов. Таким образом малец и прижился на этом свете.
У тёти Маши была коза, и добрая женщина, перед тем как подоить её, подсовывала под мохнатое брюхо животного мальца, и тот сноровисто хватал длинную, как морковь, сиську и, сладко чмокая, высасывал почти всё содержимое. Наевшись, отваливался от этого рога изобилия, и мгновенно засыпал. Поэтому у тётки Маши особых проблем с новым жильцом не было – расти! И парень рос, и вырос.
Коля был тихий, улыбчивый и счастливый, как будто только что нашёл денежку. Правда, разговаривать он не разговаривал, только понятливо кивал головой, кивал и улыбался.
Тётя Маша обихаживала и обстирывала его, как могла. Коля в школу не ходил, и работал по дому, управляясь с нехитрыми крестьянскими делами. Управившись, спокойно посиживал на дощатой завалинке, кивая головой и улыбаясь каждому встречному. Из-за умственной отсталости в колхоз его не записывали, а тётя Маша, жалея парня, и не настаивала.
Так и жили они с огорода да с небольшой санитарской зарплаты. Всё было бы хорошо, только, спрямляя дорогу на Тамбов, перед тёти Машиным домом насыпали "грейдер", и дощатые "полуторки" со "Студобейкерами", крутя колёсами, пылили мимо. Ошалелый Коля только крутил головой туда-сюда, туда-сюда. Шофёры, частенько беря Колю в рейс, постепенно приучили его к вину и другим нехорошим делам. Теперь он уже не сиживал, как прежде под окнами, а ошивался возле районной чайной в ожидании весёлой шоферни.
Многие помнят, что обычаи на дорогах в то время были много проще, ГАИ в районе не было, а милиция к шофёрам не цеплялась, пользуясь их услугами – кому топку подвезти, кому на новостройку лесу. Потому, обедая в чайной, удалая шоферня перед дальней дорогой, не стесняясь, пропускала через себя стаканчик-другой, оставляя щепотку и Коле. Как известно, курочка по зёрнышку клюёт, и сыта бывает.
Коля имел совесть, и просто так руку не тянул – своё отрабатывал. Соберётся, бывало, шоферня в чайной, шуча и подтрунивая над буфетчицей, а Коля тут как тут. Улыбается и кивает головой. Ему кричат: "Коля, покажи Ленина!" Коля, смущённо зардевшись, медленно расстёгивал ширинку, доставал свой возмужавший отросток, раскапюшонивал его и показывал по кругу – нате вам, вот он – Ленин! Всё честь по чести, а Коле махонький стаканчик водки. Коля степенно втягивал в себя содержимое, ставил стакан на стол и снова весело поглядывал на благодетелей, а те разойдутся, бывало, и сквозь хохот кричат: "Коля, покажи Карла Маркса!" Коля опять развязывает на штанах тесёмку, расстёгивает ширинку, спускает холстину и показывает Карла Маркса во всей бородатой красе. Мужики за животы хватаются, а Коле ещё стаканчик. Весёлая жизнь!