Перекур - Юрий Нагибин 2 стр.


Он смутился. Пока что он поставил одну-единственную картину, к тому же еще не вышедшую на экран. Правда, как это нередко бывает в кино, обычно варящемся в собственном соку, судьба картины уже состоялась, а с нею решилась - весьма счастливо - и его собственная судьба. Картина, поставленная на одной из окраинных студий, нежданно-негаданно оказалась событием. Посланная на второстепенный международный фестиваль, она получила Гран-при, была расхвалена в газетах, и Климова пригласили работать на крупнейшую столичную киностудию. В малом мире кинокартина явилась событием первостатейным, но что стоила вся эта мышиная возня в большом мире человечества? Картина, в общем, удалась, в ней была правда, простота и сила, на фестивале она буквально ошеломила и зрителей, и членов жюри, но обязана она была этим прежде всего самому материалу действительности, мало кому знакомому, своеобразному, жгуче-горестному. Про себя Климов грустно шутил, перефразируя Флобера, что "жемчужное не получилось". С большим же багажом едет он к Марусе - с одной картиной, чья реальность может быть подтверждена лишь газетными вырезками, да и тех он не захватил. Конечно, Маруся поверит на слово, что фильм хорош, а он - подающий надежды молодой (это в сорок-то с лишним лет!) кинорежиссер. Но что же делал он остальные годы?.. По окончании войны немецкий язык еще раз "подвел" его, он на пять с гаком лет застрял в Германии. Потом учился в киноинституте, много лет полз по иерархической кинолестнице: от ассистента до режиссера-постановщика. В середине пятидесятых годов картин ставилось мало, когда же производство фильмов резко возросло, он уже прочно завяз в болоте второй режиссуры. Молодые ребята, окончившие ВГИК, получали самостоятельные постановки, а он, опытный производственник, работавший с крупнейшими мастерами, не мог добиться даже короткометражки. Режиссеров-постановщиков на студиях - хоть завались, а хорошие вторые режиссеры ценились на вес золота. Приходилось считать сказочным везением, что его отпустили на маленькую окраинную студию, где ему была обещана самостоятельная постановка. Права поговорка: обещанного три года ждут. Ровно столько пришлось ждать Климову. Но он дождался. А все-таки жемчужное не получилось…

Он зря боялся, что женщина спросит, какие фильмы он ставил, ее интересовало нечто более существенное.

- И много за это платят?

Климов хотел сказать "нет", но смекнул, что женщине его зарплата может показаться значительной, и ответил уклончиво:

- Кому как.

- Вам, к примеру, сколько же?

- Я получал сто восемьдесят рублей.

- Господи, целая куча денег! Муж у меня бригадиром грузчиков работает и то столько не берет. А ихняя бригада за звание коммунистической борется.

- Нам приплачивают за вредность производства, - пошутил Климов.

- А-а! - Женщина немного успокоилась. - Вроде как на химкомбинате. И молоко дают?

- Нет, - с сожалением сказал Климов, - молоко у нас не в почете.

- А зря, - посочувствовала женщина, - наши только им и спасаются…

Этот нудный, бессмысленный разговор чем-то растревожил Климова. О причине своей тревоги он догадался вечером, когда пошел умыться перед сном. В узенькой поездной уборной, где качало, как в шторм, и дребезжал сам воздух, он увидел себя в мутноватом зеркале, висящем сбоку от умывальника. То ли верхний свет, черно наливающий тени, то ли качество зеркальной глади были тому виной, но до чего же старым и поношенным показалось Климову собственное лицо! Морщинистый лоб, темные подглазья, подбородок потерял былую жесткость, стал круглее, мягче, терпеливей.

Климов погрустнел. Пустившись в эту поездку с былой лейтенантской лихостью, он верил, что способен начать новую жизнь. Но бледное, обобранное лицо, глянувшее на него из сортирного зеркала, убивало всякую надежду. И самое печальное в этом лице - не морщины, не подглазья, а какой-то неуловимый налет примиренности, покорности, что ли… Типичное лицо неудачника. Неужели он сдался? Да нет же! Бредовость этой поездки - лучшее доказательство, что в нем еще хватает жизни и безрассудства. А может, он заварил эту кашу ради самообмана, чтобы доказать себе: я еще могу?.. Нет, неправда! Никакой игры с собою тут не было. Маруся стала так неотвязна, что с этим нельзя было дальше жить. Лучше убедиться, что она потеряна безнадежно, и освободить душу. А так с ума сойдешь. Но он верил: если Маруся жива, то пойдет за ним, не может не пойти, тому залогом прошлое, не увядшее в нем за двадцать лет. В нем… Но разве Марусина душа была беднее?..

Климов не верил в неразделенную любовь. Он считал, что настоящая любовь всегда добивается взаимности. Неудачи бывают, лишь когда человек заблуждается в силе и глубине своего чувства. Самоубийство на почве неразделенной любви - ложь, причина тут в оскорбленном самолюбии, психической неполноценности, бессилии жить дальше, маскирующемся под душевную драму.

Климов еще раз посмотрел на себя в зеркало. Он был без рубашки, и зеркало ничего не могло поделать с его сильным сухим торсом: все мышцы выделялись так отчетливо, что хоть анатомию изучай. И, будто непричастное к этому отличному мускульному аппарату, устало желтело лицо…

- Что это вы шьете? - спросил он девушку.

- Да так…

Даже удивительно, насколько его приход не произвел на нее впечатления. А ведь он как-никак лейтенант, и два ордена на гимнастерке, да и собой не урод.

- Художник где спит?

Она показала на кровать, стоявшую изголовьем к окну, возле которого она шила. Стало быть, ему предназначается кровать у стены напротив окон, нарядная, с атласным покрывалом и горой подушек.

- А куда девать всю эту красоту? - Он кивнул на роскошное ложе.

Маруся отложила шитье, бережно и ловко сняла покрывало, свернула и спрятала в комод. Затем убрала и всю остальную постель. Раздетые подушки в мелких перышках по лоскутному ситцу выглядели некрасиво и как-то обидно.

- Знаете, - сказал Климов, - когда я был маленький, то называл почему-то эти перышки хеками и ужасно их боялся… По правде говоря, я их и сейчас боюсь.

Девушка не потрудилась улыбнуться.

- У вас постельного белья с собой нету? - Это прозвучало не ахти как любезно, но с готовностью помочь, и на том спасибо.

- В окопах оно, знаете ли, без пользы… ("И чего это я выпендриваюсь, будто на складе служил?")

Она молча достала простыни, наволочки, правда, другие, не такие белые, не крахмальные, и с жесткой профессиональной хваткой постелила постель, где надо подогнула, где подоткнула, где заправила.

- Спасибо, - сказал Климов. - Вы что - в госпитале работали?

- С чего вы взяли?

- Больно стелете ловко.

- Я в домработницах жила, в Ленинграде. Хозяйка была строгая - быстроты требовала.

- А я, знаете, из-под Ленинграда.

- Правда? - Она впервые поглядела на него с вниманием. - Как он там?

Спросила, словно о близком человеке, и Климову стало не по себе, лучше в этой разведывательной беседе оставить Ленинград в покое…

- Живет и борется! - отрубил он.

- Да это всем известно! - В голосе ее мелькнула досада. - Я про город. Как улицы, дома?.. Людей-то мы иногда видим, плохи они, так плохи!.. А город, есть он еще?

- Город есть, - сказал Климов, - и даже не очень пострадал…

Будь он в ином настроении, он мог бы рассказать, как по утрам к ним на передовую заползали ленинградские дымы: тощие, тающие дымки железных печурок и могучие, проходящие верхом, как облака, дымы Кировского завода. Боец Савельев, охтинский парень, приговаривал: "Видали, немец вон где, а наш городок знай себе покуривает". Климов вдруг умилился этой фразе, которая прежде раздражала его, как всякое слюнтяйство.

- Эх, Ленинград! - вздохнула Маруся, вновь принимаясь за шитье. - Кто раз увидит, сроду не забудет.

Святая правда, но ему не хотелось вести бой на этом плацдарме, и поскольку ничего толкового не приходило на ум, он спросил:

- Здесь можно курить?

- Господи, еще спрашивает! У нас же проходной двор! - засмеялась она. Ее смех и признавал законность творящегося вокруг, и вместе отвергал как постоянный уклад жизни.

- А где все ваши?

- Мать с сестренками на току, отца убили, братишка в армии…

Сколько захожего военного люда обращалось к ней с одними и теми же вопросами, и она выбрасывала ответы механически, как касса - чеки. Интересно, что принято спрашивать еще? На каком фронте воюет брат?

- Брат на здешнем, Волховском, - опередила его вопрос Маруся. - Он двадцать четвертого года, сестренка одна - двадцать шестого, другая тридцать пятого, а я уже старая. - Касса явно испортилась и выбрасывала чеки беспрерывно, сама по себе.

- Какая же вы старая? - услышал Климов будто со стороны. - Вы - в самый раз!

(Господи, неужели он сказал эту пошлость?)

- Нет, наше дело пожилое. Все в прошлом! - Она говорила машинально, по привычке, думая о чем-то совсем другом, может быть, серьезном и печальном, но некоторый смысл все же содержался в ее словах, и Климов вскоре догадался, что она несколько поспешно, но честно и прямо определяет их дальнейшие отношения: не тратьте даром сил и времени, молодой человек!..

"Ну, это мы еще посмотрим! - обозлился Климов. - Прежде всего, никаких предложений я не делал, и отшивать меня рано. А что, если делал?.. Наверное, делал, сам того не замечая. А она куда взрослее меня, сразу это поняла. Что за чушь? Я старше года на три, и у меня уже были женщины…" Но, вспомнив этих "женщин", он погрустнел: институтские девчонки, такие же глупые и застенчивые, как он сам. Здесь же валом валит военная бражка, привыкшая ловить счастье на лету, и Маруся научилась распознавать этих ловцов с первого взгляда. "Но я-то на самом деле вовсе не такой, - подумал он с внезапной обидой. - У меня на войне никого не было, мне это и в голову не приходило. А что вообще-то у меня было? Вера, с которой мы сразу расстались, потрясенные отвратительностью того, что люди называют любовью; Верина двоюродная сестра, подхватившая меня Вере назло, и Женька, милая, нежная, но мне, как это говорится, не удалось ее раскрыть, и она оставила меня, вышла замуж, но и мужу не удалось ее раскрыть, и мы опять стали встречаться, только без прежней радости, нам было стыдно друг друга и этого дурака, ее мужа, а бедная Женька так и не сумела раскрыться…"

Он чувствовал себя почти оскорбленным нечистой Марусиной проницательностью. Если б можно было прямо сказать: давай начнем сначала, никакой я не бабник и не лейтенант с пистолетом, я просто мальчишка и ни черта ни в чем не смыслю. Но ты мне нравишься, мне никто никогда так не нравился - ни Вера, ни ее двоюродная сестра, ни даже Женька. Только не надо меня сразу гнать, а то я не успею к тебе. Мне так хочется поцеловать тебя, прежде чем сдохнуть. Ну хотя бы поцеловать, я не решусь на большее…

Маруся отложила шитье, пососала уколотый палец и убрала работу в комод. Солнце покинуло окна, комнату наполнял спокойный тихий свет, и Маруся стала в нем еще лучше. Климов удивился выражению терпеливой человечности на этом почти детском лице. Эта, вечерняя, Маруся знала о жизни гораздо больше, чем золотая швея, она была сложнее, задумчивее - лихой, бравый лейтенант тут совсем не подходил, но это давало надежду Климову, ведь он был дальше от лихого лейтенанта, чем от жалкого, растерянного мальчишки, так недавно плакавшего в глухом углу двора своего детства.

Маруся вышла из комнаты, предварительно забрав у Климова банку из-под консервов, полную окурков. Банку она опорожнила в помойное ведро, ополоснула и вернула Климову, ни разу не взглянув на него. Новый постоялец скользнул мимо ее души…

А вечером Климов пил разведенный сырец со своим соседом по комнате, художником Заборским. Художник пришел в сопровождении кареглазой связистки и, хотя присутствие Климова явилось для него полной неожиданностью, не смутился и не огорчился.

- Нюсенька. Моя пе-пе-же, - представил он связистку.

Девушка засмеялась:

- Ну и хам! Вы видели таких хамов?

- Нарушаешь! - рявкнул художник. - Я разве разрешил тебе обращаться к лейтенанту?

- Товарищ интендант третьего ранга, разрешите обратиться к товарищу лейтенанту?

- Разрешаю, - важно сказал художник.

- Товарищ лейтенант, разрешите доложить, что товарищ интендант третьего ранга - ужасный хам!

- По форме правильно, по существу - поклеп, - изрек художник. - Наряд вне очереди! К исполнению!

- Да где же я достану? - жалобно сказала связистка.

- У Васьки Шведова, в обмен на одеколон.

А когда связистка побежала выполнять боевое задание, художник сказал, как-то разом постарев широким рязанским лицом:

- Не принимай всерьез мою трепотню. Люблю я ее. Да ведь - молодая, надо строго держать.

Он поднялся и вышел в кухню, Климов услышал его голос:

- А Маруся где?

Ему что-то ответили, он огорченно выругался: "А, черт!"

- Не везет вам, - сказал он Климову. - Хотел вас с хозяйской дочкой познакомить. Такие вам и не снились. Это, доложу я вам…

- А мы уже познакомились!

- Вон что… Любаша! - вдруг гаркнул художник во всю силу легких.

И сразу, как лист перед травой, перед ним встала босоногая голенастая девочка, лет шестнадцати, лицом и красками вылитая Маруся, но иной, удлиненной породы.

- Чего вам, Виктор Николаевич?

- Ничего! - рявкнул художник. - Довольно тебе хорошеть. Брысь отсюда!

Девочка рассмеялась, кокетливо поглядела на Климова и скрылась.

- А-а?.. - сказал художник, и красноватое лицо его стало вишневым. - Какая прелесть! Даже лучше Маруси. И сколько в России таких красавиц!.. Чудное поколение созревало. Жалко девчонок. Пустоцветы растут. Не хватит нашего брата на всех… - Он достал из-под кровати холст, набитый на подрамник, из хаоса мазков проступало нежной охряной смуглоты Любашино, а может, Марусино лицо…

- Начал писать, да времени нет, - пожаловался художник. - Все Гитлера портреты творю, чтоб ему повылазило! Ох и надоел мне Адольф! Всем надоел, а мне особенно. Такая прелесть на холст просится, а я знай рисую чуб да усищи проклятые.

- Это Люба или Маруся? - спросил Климов.

- Любаша, конечно! - даже обиделся художник. - Неужто вы тон не чувствуете? У нее же все краски теплее… Кстати, насчет Маруси особо не обольщайтесь. Сюда старший лейтенант похаживает. Серьезный мужчина, голова как ядро, такой не отступится.

- А неплохо вы тут отдыхаете, - заметил Климов.

- Не говори! Рай, сущий рай!.. Когда мы в Вишере стояли, нас бомбили в хвост и в гриву. Раз прямо в наше присутствие угодило - двоих в лоскутья. А в Лоре, под Вишерой, бомбили редко, зато клопы зажрали - тоска зеленая! Хуже бомбежки. Боже мой, чего я только не делал: и огнем их жег, и керосином прыскал, и ДДТ обсыпался с ног до головы - ни черта не помогло. У них этот порошок вонючий за пудру шел. Ставил ножки кровати в банку с керосином, так они, гады, заползали на потолок и оттуда на меня падали. Барабанили по простыне, как град по крыше. Вскочишь ночью - все тело в огне, простыня красная и шевелится. И такая злоба и бессилие, хоть плачь! Коробка два спичек изведешь - минут на десять сна выиграешь… А здесь ничего похожего, быт северный, чистый, люди с уважением к себе и к окружающим живут… А Маруся будет наша! - И он потянулся стопкой к Климову.

Вошла Нюсенька с чугунком вареных картошек.

- Предупреждаю, - сказал художник, - нам с Нюсенькой передислоцироваться некуда, будем жить а-труа… Нюсь, ты как думаешь, будет он иметь успех у Маруси?

- Конечно, - серьезно и убежденно сказала Нюсенька. - Какое может быть сомнение?

- Почему вы так думаете? - удивился Климов.

- Так у вас же волосы темные! - усмехнулась Нюсенька.

Как ни странно, это качество и в самом деле чрезвычайно ценилось в Ручьевке. На следующий день, довольно рано вернувшись из присутствия, как назвал художник редакцию газеты для войск противника, Климов случайно подслушал разговор деревенских девушек, пришедших в гости к Марусе.

- А он - ничего? - допытывались девушки.

- Худой, а так хорошенький, - это сказала Люба.

- Худой? Он нешто с Ленинградского фронта?

- Ага… Сейчас-то из госпиталя.

Почему Люба так осведомлена на мой счет? Неужели жизнь сыграла одну из своих обычных злых шуток и подарила мне сердце младшей сестры? Дар напрасный, дар случайный… Вернее, дар опасный…

- Дистрофик? - продолжали допытываться девушки.

- Не-а! Вполне в себе, не опухлый.

- Как звать-то?

- Алексей Сергеич… Алешенька! - нежно пропела шестнадцатилетняя Люба и засмеялась.

- Не вахлак?

- Темноволосый! - веско, голосом, за которым ощущалась высокая, просторная грудь, сказала Маруся.

- О-о!.. Вон-на!.. - уважительно отозвались девушки. Климов уже успел приметить, что здешний народ - сплошь и прекрасно светловолос, еще немного, и быть бы ручьевцам альбиносами, но они успели вовремя остановиться на самой последней грани и не обрели при белесости волос ни бледной, мертвячьей кожи, ни кроличьей красноты в глазах, ни бесцветья бровей и ресниц. Верно, ощущая эту альбиносью опасность, они ценили темные краски, что было на руку смуглому брюнету Климову с монгольским разрезом темных, ночных глаз.

- Здравия желаю! - послышался из кухни вежливый мужской голос.

Затем сочно заскрипели хорошие, новые сапоги. Девчата отозвались вразнобой: "Здорово!.. Наше вам!.. Привет!.. Здравствуй, Федя!.." При всем дружелюбии голоса их звучали равнодушно, без подъема. Появившийся человек был тут привычен, признан, но особых восторгов не вызывал. Климов сразу решил, что это и есть старший лейтенант, о котором говорил накануне художник. Он припомнил, что не слышал Марусиного голоса в общем хоре, и это равно могло быть хорошей и дурной приметой: то ли небрежность, то ли не нуждающееся в громком свидетельстве взаимопонимание.

Назад Дальше