Консьянс блаженный - Александр Дюма 9 стр.


Время от времени появлялся Бастьен; он понимал, что уже одно его присутствие служило утешением, потому что давало надежду; однако, поскольку его симпатия была неотделима от его привычных ругательств, тем более энергичных, что он приходил к женщинам с чувством сострадания, они из-за своей религиозной восприимчивости опасались, как бы эти проклятия не отпугнули ангела-хранителя их домов.

В течение недели, хотя молодые люди и Бернар по-прежнему возили в город молоко, в обеих семьях царили тревога и растерянность.

Обе матери, оплакивавшие несчастье бедной Жюльенны, чьи дом, постройки и запасы зерна сгорели, теперь предпочли бы видеть пепел от своих хижин подобно Жюльенне, лишь бы только держать детей в своих объятиях, да к тому же в том возрасте, когда ребенок еще не повинуется человеческим законам и зависит только от Бога.

Папаша Каде стал пренебрегать собственной землей; он вышагивал взад-вперед перед дверью своего опустевшего дома, ведь оба семейства жили преимущественно у г-жи Мари; порой он то подымал взгляд к небу, то, поправляя росшую у дома виноградную лозу, оставался неподвижным и безмолвным, пока работала его мысль, и голова его клонилась к земле, словно он смотрел в могилу.

Даже животные разделяли печаль хозяев: выказывая любопытство, из окна стойла Пьерро высовывал свою длинноухую голову, Тардиф и Чернушка обменивались долгими мычаниями.

Бернар еще реже, чем обычно, отходил от Консьянса. Бедное животное, словно предчувствуя скорую разлуку с хозяином, похоже, не хотело терять ни минуты, чтобы побыть рядом с ним.

Наступило роковое воскресенье.

Накануне ночью в обеих хижинах никто не ложился спать, кроме папаши Каде и маленького Пьера: эти слабые создания, старик и малыш, нуждались во сне - ребенок был еще причастен к ночи прошлого, а старик готовился войти в ночь грядущего.

Когда прозвонили "Анжелюс", обе матери отправились в церковь помолиться: г-жа Мари перед алтарем, а Мадлен - перед картиной, предметом ее поклонения.

Увы, все то, что до сих пор служило ей утешением, теперь стало внушать ей ужас. Жест, которым Иисус велел ребенку приблизиться, - не означал ли он, что Консьянсу предуготована ранняя смерть? Идти к Иисусу - не означало ли подниматься на Небо?

Тем временем влюбленные оставались рядом друг с другом.

- Боже мой! - говорила Мариетта. - Если тебе не повезет, неужели не найдется еще какой-нибудь способ избежать нашей беды?

- Мариетта! - говорил Консьянс. - Всегда есть возможность избежать беды - это уметь ее вынести. Не правда ли, ты любишь меня, Мариетта?

- О да!

- Ты веришь, что и я тебя люблю, не правда ли?

- Я в этом уверена, Консьянс.

- Так вот, дорогая моя Мариетта, все заключается в этих словах. Меня могут забрать, разлучить с тобой, одеть в солдатскую форму, послать на войну, даже заставить убивать, но никто мне не помешает и в разлуке думать о тебе, и в боях думать о тебе, и, умирая, думать о тебе.

- Умирая! Ты только подумай, - вся в слезах, вскричала Мариетта, - умирая! Ты что же, собираешься умереть?

И бедная девушка простерла руки к небу, а затем обвила ими шею Консьянса.

- Умереть! Умереть! Умереть! - повторяла она.

- Увы, вот что я прекрасно знаю, - откликнулся Консьянс, - умереть - значит расстаться на какое-то время, но в конце концов, Мариетта, это не значит забыть друг друга, а ведь только забвение является настоящей разлукой. Посмотри на мою мать: вот уже девятнадцать лет как отца нет в живых, и что же? Не проходит и дня, чтобы она о нем не говорила со мной, нету часа, когда бы она о нем не думала. Отец мой видит все это, он радуется ее святой верности, он простирает к ней незримые руки, которые она увидит и почувствует только в минуту смерти. Вот почему, Мариетта, умирающие улыбаются, а их близкие плачут: ведь умирающие уже видят то, чего живые еще не видят.

- Боже мой, Консьянс, кто это научил тебя говорить слова столь прекрасные и вместе с тем столь печальные?

- Мариетта, ты же знаешь, что я пел в церковном хоре.

- И что из этого?

- А то, что я помогал господину кюре при соборовании.

- Да, точно так же как другие дети из хора. Но почему же они вовсе не говорят о смерти и жизни слова такие прекрасные, какие говоришь ты? И почему, если эти слова такие прекрасные, слыша их, хочется плакать?

- Дело в том, Мариетта, что я вижу то, чего не видят другие. Ты же хорошо знаешь, - простодушно добавил Консьянс, - я блаженный.

- Да, так говорят, - подтвердила Мариетта.

- Я ведь тебе рассказывал: когда я сопровождал господина кюре к постелям умирающих, я видел такое, чего не видел сам господин кюре.

- Что ты видел, Консьянс? Ты пугаешь меня. Боже мой, ты видел смерть?

Консьянс улыбнулся, покачал головой, и глаза его, словно одаренные двойным зрением, были неподвижны:

- Нет, Мариетта, напротив, я видел жизнь вечную. Знаешь ли, Мариетта… (Тут девушка, вся дрожа, прижалась к возлюбленному.) всегда бывает миг, когда глаза умирающего, прежде чем им закрыться навсегда, устремляют в одну точку неподвижный взгляд, а дыхание его останавливается; всем своим телом он делает такое движение, словно намерен рвануться куда-то вперед; губы его дрожат и шевелятся, как будто хотят произнести: "Да, Господи, я здесь!" Это, Мариетта, миг перехода из этого мира в иной, это граница, отделяющая пространство от бесконечности, время от вечности, ночь от дня, это… Посмотри, Мариетта, что же происходит в этот миг на небе, - это свет борется с тьмой, это солнце являет свой первый луч. О Мариетта, этот взгляд умирающих, взгляд, плывущий в пустоте, как наш взгляд плывет сейчас в ночи, а затем, наконец, устремляющийся к солнцу неведомого мира, как сейчас наш взгляд стремится к солнцу нашего реального мира. Их взгляд, Мариетта, говорил: "Боже мой! Итак, упование всей моей жизни осуществилось. Оказалось, что ты, Господь, обретаешься за занавесом жизни, как за занавесом ночи обретается день. Господь, я перед тобою, готовый возвратиться в твое лоно, откуда я вышел, и вернуть тебе бессмертную душу такой же бессмертной, какой ты меня одарил".

- Ох, Консьянс, Консьянс, что же ты не говорил этого бедным умирающим?! Как бы ты их утешил!

- Да мне и не нужно было говорить им об этом, Мариетта: то, о чем я думал, они видели собственными глазами.

- Увы, все это прекрасно, - сказала девушка, заливаясь слезами, - и однако все это никак меня не утешает, ведь если тебе не повезет, если ты уедешь, Консьянс, тебя уже не будет рядом со мной, чтобы это говорить.

- Будем надеяться, - ответил Консьянс, сжимая руку любимой, - вот идут наши матери, молившиеся за нас Богу.

IX
МЭР, ВРАЧ И ИНСПЕКТОР ЛЕСНИЧЕСТВА ГОРОДКА ВИЛЛЕР-КОТРЕ

Как уже упоминалось, жеребьевка новобранцев проходила в городе.

Читателю известно, что каждое утро Мариетта, Консьянс и Бернар возили туда молоко.

Жизнь этих славных людей была так проста, что, каким бы ужасным ни стал для них этот день, он начался подобно всем предыдущим, привнося те же самые житейские подробности в единую копилку хороших и плохих дней, какие даровал им Господь.

Однако, поскольку молодые люди любили друг друга, поскольку их всегда видели неразлучными и никому никогда не приходила в голову мысль усомниться в чистоте их любви, поскольку все знали, что в этот день состоится жеребьевка для набора новобранцев, каждый сочувствовал грусти двух влюбленных.

Сначала они пришли к мэру, жизнерадостному чиновнику, который попытался дать Консьянсу надежду, отпустив несколько грубых шуточек насчет способа вытянуть счастливый номер. Слушая их, Консьянс невесело улыбался, а Мариетта плакала.

Увидев, каково действие его шуточек, мэр остановился: он был славным, добрым человеком.

- Еще посмотрим, друг мой, - обратился он к юноше, - ведь вы блаженный… О, не сердитесь на мои слова, я говорю это ради вашего блага.

Консьянс усмехнулся.

Мэр продолжил:

- Поскольку вы блаженный, вы, быть может, заблуждаетесь; быть может, вы толком не знаете собственного возраста; быть может, черт возьми, будь вам случайно на год меньше, нашлась бы возможность отложить это дело до будущего года, а до будущего года - тра-ля-ля! (и тут мэр пропел первые ноты популярной песенки) - до будущего года немало воды утечет.

Консьянс покачал головой.

- Это правда, господин Мюссар, - сказал он. (Мэра Виллер-Котре звали Николá Брис Мюссар.) - Это правда, я блаженный, однако возраст свой я знаю. Родился я десятого марта тысяча семьсот девяноста шестого года, сегодня же у нас двадцать шестое ноября тысяча восемьсот тринадцатого года, значит, сегодня мне восемнадцать лет и восемь месяцев и я подпадаю под действие закона.

- Закона, закона, - пробормотал славный мэр, - как будто существует закон, позволяющий забирать детей у матери и посылать их на бойню, особенно когда у матери это один-единственный ребенок и этот ребенок - бедный блаженный. Послушай, Консьянс, послушай, дитя мое! Есть Господь, исправляющий законы, которые установлены людьми, и, если эти законы слишком жестоки, низвергающий тех, кто их сотворил.

- Я знаю это, сударь, - сказал Консьянс, - и мне приятно, что и вы знаете: ваши слова свидетельствуют о том, что вы следуете по пути, указанному Всевышним.

- Надо же! - удивился мэр, глядя вслед уходящему Консьянсу. - Должно быть, он слышал такие речи от деревенского кюре.

И, снова напевая свою песенку, он попросил служанку:

- Туанетта, завтрак приготовь к девяти часам; в одиннадцать начнется жеребьевка. И пошли за Иро, пусть придет отведать со мной яичницу на сале.

Затем, вернувшись в свой кабинет, мэр произнес:

- Видели вы такого человечка? Как он высказался! Честное слово, даже аббат Грегуар не смог бы ответить красноречивее!

Тем временем Консьянс и Мариетта развозили молоко и, доставив его нескольким семьям, пришли к местному врачу.

Жена его пожелала поговорить с молодыми людьми.

- Ну что, бедные мои дети, - сказала она, - сегодня у вас большой день, мучительный день.

Мариетта заплакала.

- К счастью, госпожа Лекосс, - отозвался Консьянс, - у вас-то дети еще малы!

- Да, конечно, одному десять лет, другому - восемь. Но вот уже в этом году он забирает восемнадцатилетних, а в будущем году заберет шестнадцатилетних, а затем, быть может, станет забирать подростков, как только им исполнится четырнадцать. Ведь стольких несчастных убивают! Так что, ты сам прекрасно понимаешь, Консьянс, через три-четыре года я буду в таком же положении, как твоя мать сейчас… Ах, как же это все печально!

И г-жа Лекосс вытерла у глаза одну слезинку, слезинку эгоистичную и вместе с тем человечную.

- Сударыня, - обратилась к ней приободренная Мариетта, - а не мог бы ли Консьянс поговорить с господином Лекоссом?

- Зачем, дитя мое?

- Но ведь господин Лекосс врач.

- А, понимаю, ты хотела бы узнать, нет ли какого-нибудь основания избавить бедного парня от солдатской службы. Конечно же, можно с ним поговорить…

И она позвала:

- Лекосс! Лекосс!.. Или знаешь что, - повернулась она к Мариетте, - пусть парень пройдет к нему в кабинет… Они там потолкуют как мужчина с мужчиной о том, чего нельзя сказать в нашем присутствии.

Большие лазурные глаза девушки округлились: она и не подозревала, что существует такое, о чем нельзя говорить перед всеми.

Госпожа Лекосс толкнула дверь кабинета, и Консьянс очутился перед медиком, слышавшим почти весь разговор.

- Итак, пришел и твой черед, бедный мой блаженный, - сказал врач. - Иди-ка сюда, посмотрим, может быть, найдется возможность… говорят, ты слаб умом.

- Да, сударь, - простодушно подтвердил Консьянс, - так говорят.

- И это правда?

- Ну, конечно, если так говорят, должно быть, так и есть.

- Но мне важно знать твое мнение. Мне и в голову не приходит сделать из тебя философа, поэта или государственного деятеля, - улыбнулся доктор. - Посмотрим, что же ты сам о себе думаешь?

- Сударь, - ответил Консьянс без малейших колебаний, - если вы изволите говорить об уме, то, полагаю, Бог поместил меня среди самых смиренных своих созданий.

- Ты и вправду так думаешь? - спросил медик, изумленный ясностью ответа как по мысли, так и форме. - Ах, ты так полагаешь, и кто же тебе это внушил?

- Все очень просто, господин доктор: за исключением общества моей матери, затем матери Мариетты, самой Мариетты и маленького Пьера, ее брата, за исключением семейных, по своей сути душевных отношений, я предпочитаю общаться скорее с животными, чем с людьми.

- О, - пробормотал врач, - ты прав, дитя мое; быть может, это доказательство простодушия, но это не идиотизм. И почему же ты предпочитаешь животных человеческому обществу?

- Да потому что, как мне кажется, они более послушно выполняют предначертания природы, поскольку действуют в соответствии с собственной натурой, поскольку все, что они делают, вытекает из их инстинкта и поскольку животные, дарованные Богом человеку ради его пользы, естественно и просто служат ему на пользу: одни, такие, как лошадь, осел и собака, жертвуют своей свободой, другие, такие, как быки, бараны, куры, - своей жизнью. Ведь я, зная их язык и будучи убогим, лишенным, как и они, разума, слышу порою, как они жалуются, но они никогда не проклинают.

Врач с удивлением посмотрел на Консьянса:

- И кто же, по-твоему, велел животным вести себя таким образом?

- Бог, - ответил юноша.

- Ах, неужели благодаря простоте своего ума ты беседуешь с Богом так же, как беседуешь с животными?

- Нет, потому что я не могу видеть Бога так, как вижу их. Бог незрим и нематериален.

- Тогда что же такое Бог?

- Бог - это вселенская душа, разлитая в природе, душа, чьим атомом, частичкой, вздохом - и не более того - мы являемся, и, однако, этого достаточно, чтобы вдохнуть в нас жизнь. Бога не видят, господин доктор, его чувствуют.

Изумление добряка доктора перешло в озадаченность.

- Кто тебя этому научил? - спросил он.

- Долгие ночи, проведенные в раздумьях среди леса, шепот ветра в кронах высоких деревьев, лепет ручья в лугах, красота цветов на лужайках.

- А не повлиял ли на тебя кюре из твоей деревни?

- Наш кюре об этих вещах никогда не говорит; однажды я хотел потолковать с ним об этом, но он только пожал плечами и сказал: "Да, мой друг, да, мой друг!" Затем, полный сочувствия, он удалился, шепча: "Бедный блаженный!"

- Значит, ты никогда не говоришь с ним об этом?

- Разумеется, господин доктор.

- С кем же ты тогда об этом беседуешь?

- С теми, кто сам говорит об этом, - с ночью, с ветром, с ручьем, с цветами.

- Следовательно, если бы там, в воинском присутствии, тебя спросили о твоей умственной отсталости, ты так бы и ответил?

- Конечно же, господин доктор.

- Ты не мог бы ответить, ты не мог бы сказать попросту: "Я не знаю" или "Я не понимаю".

- Я сказал бы так, сударь, если бы я действительно не знал и не понимал.

- Да, но если бы ты знал и понимал?

- Это значило бы лгать, господин доктор.

- А ты не согласился бы солгать ради того, чтобы не быть солдатом?

- Нет, сударь.

- Ну, а если бы тебя об этом попросила твоя мать и даже Мариетта?

- О, они не стали бы меня об этом просить; если бы я лгал, я уже не был бы слаб умом, я не был бы, как вы говорите, блаженным, я поступал бы так, как поступают все люди, но уже не так, как поступают животные.

Юноша покачал головой и добавил:

- О нет, я не стал бы лгать, даже если бы меня об этом попросила моя мать и Мариетта.

- Черт возьми! - вырвалось у врача. - Что за странный идиот! Ничего подобного я еще не видел!

Затем, проникнувшись острой жалостью к несчастному юноше, он сказал:

- Давай-ка посмотрим твое тело, так как со стороны души надеяться не на что.

И он велел Консьянсу раздеться.

Консьянс не имел никакого представления о стыдливости, как ее понимает общество; для него стыдливость не означала не показываться на людях более или менее обнаженным: разве животные, цветы, деревья не представали перед ним обнаженными? Для него стыдно было обманывать, стыдно лгать, делать что-то нехорошее.

Юноша снял с себя всю одежду.

Бедный Консьянс! И с этой стороны ему не на что было надеяться: тело его оказалось столь же прекрасным и чистым, как его душа: юношу можно было бы назвать живым соперником Ганимеда или Аполлона.

Теперь покачал головой г-н Лекосс.

- И с этой стороны не на что надеяться, - заявил он. - Одевайся, дитя мое! Ах, да, может, зрение!..

И он знáком велел Консьянсу подойти к нему поближе:

- Посмотрим твои глаза!

Консьянс повиновался.

- О, странное дело, - удивился г-н Лекосс, - у тебя никталопия.

- Я не понимаю, сударь.

- Это значит, - ответил медик, - что ночью ты видишь так же, как днем.

- Это правда, ночью я вижу даже лучше; все предметы тогда одного цвета - только голубого, более или менее темного, в зависимости от освещенности.

- И далеко ли ты видишь?

- О, очень далеко, сударь.

- Ладно, проверим. Такого рода явления наблюдали.

Врач взял очки с зелеными стеклами и примерил их к Консьянсу.

- Ну, как? - спросил он.

- Ах, господин доктор, - попросил пациент, - снимите с меня эти противные очки, они делают меня слепым.

- Значит, ты в них не видишь?

- Я словно в тумане.

- Посмотрим еще: какую вещь я держу перед тобой?

- Мне кажется, это скатерть.

- Какого она цвета?

- Похоже, серого.

- Так оно и есть, - сказал доктор, - в темноте вишнево-красный кажется серым. Ну-ну! Выдать его за близорукого не удастся.

Он снял с Консьянса очки.

- На самом деле, - промолвил юноша, - скатерть красная, так что это я ошибся.

- Нет, мой друг, это не ты ошибся, природа никогда не ошибается; просто один из твоих органов чувств был обманут посторонним вмешательством. Пойдем, Консьянс, предоставлю тебя воле Всевышнего, ибо теперь остается лишь одна надежда на твое спасение.

- Спасибо, господин Лекосс, - вздохнув, ответил юноша, - я в этом очень сомневался, но, чтобы сделать Мариетте приятное, я согласился поговорить с вами, как она того желала.

- Иди, дитя мое, иди! - сказал врач, - К великому моему сожалению, я ничего не могу сделать для тебя.

- От этого я вам не менее признателен, сударь, - отозвался Консьянс своим мягким голосом.

Доктор горестно пожал плечами и со вздохом посмотрел вслед молодому человеку.

Консьянс и Мариетта направились в другие дома.

Навестив два-три дома, они зашли к инспектору лесничества.

Тот только что проверил свои караулы, ныне по приказу перешедшие на военное положение.

Его сын, которого за отцовские деньги уже дважды замещали на военной службе другие парни, теперь был вынужден служить в почетной гвардии.

- А, это ты, бедный мой Консьянс, - сказал инспектор, - у тебя сегодня жеребьевка?

- Увы, да, господин инспектор.

- В этом случае, дорогой мой мальчик, я тебе советую тянуть жребий первым, чтобы эти мошенники не оставили тебя в дураках.

Назад Дальше