Они весело препираются, как в старые добрые времена. Но в их голосах слышится скрываемое волнение. Да и сам я до конца никак не поверю, что дома и все позади. Из кухни доносится забытый аромат картошки, жаренной с мясом и лучком. Слышится звон бьющейся посуды, мамино "Ох!", сетование на то, что не держат руки, и радостное отцовское: "На счастье!"
Я поспешно вытираюсь огромным банным полотенцем, мягким, как молодая трава. По его зеленому полю раскинулись оранжевые подсолнухи... На мгновение замираю, закутавшись в кусок махровой ткани...
Лето... Солнце... Море... Вихрастый пацан возводит замок около воды. Песок шоколадными струйками течет меж перепачканных пальцев, причудливыми сталагмитами оседая возле загорелых ступней...
– Красивый замок... – говорит мама. Ее рыжеватые, как лепестки подсолнуха, волосы треплет забияка ветер. – Жалко, что скоро его смоет волной. Ничто не вечно...
Иногда я видел этот сон там...
Сейчас, по контрасту с мимолетным видением, я особенно остро ощущаю, как они оба постарели, мои родители. И мне отчего-то становится больно дышать.
Отец отвинчивает синюю крышечку "Гжел-ки". Его руки заметно дрожат.
– Думаю, теперь тебе можно, сынок?
Он полувопросительно смотрит на маму, и та кивает. Я прячу улыбку в кулаке. Неужели для них я все еще вихрастый мальчишка? Я мог бы рассказать им, что и сколько я употреблял последние месяцы. Как и о многом другом, о чем умалчивает пресса и избегаем вспоминать даже мы сами. Но именно потому я никогда не сделаю этого. Наверное, я все же повзрослел.
– Может, хочешь позвонить Ире? – заискивающе смотрит на меня мама.
Странно, но до сих пор я даже не подумал об этом. Милая мама, я ценю твой порыв. Я ведь помню: Ирка никогда тебе не нравилась. Для тебя она была и остается девицей, из-за которой я вылетел из института. Вынужден в душе признать, что ты права.
Я качаю головой:
– Успею.
– Ну, – отец справился наконец с бутылкой и разлил в три пузатенькие рюмки прозрачную жидкость, – давайте за то, чтобы все войны закончились для нас навсегда.
Мама кивает, прикусив дрогнувшую нижнюю губу.
Маленький, подвешенный на кронштейне телевизор, до сих пор гонявший какие-то рекламы, точно по сговору с нами, на секунду торжественно умолкает. А затем, в неясном свете, преломленном сквозь полукруглое рюмочное стекло, отражает утомленное лицо человека с высоким, перерезанным поперечными морщинами лбом, тонким брезгливым ртом и холодными полупрозрачными глазами, в которых словно на веки вечные застыла смертная скука. Проникновенным голосом он сообщает, что обстановка на Северном Кавказе находится под контролем и военные действия в Чечне будут завершены к концу года...
Я молча смотрю в его глаза, равнодушно взирающие на меня, моего отца, мою мать и на тысячи других чьих-то отцов и матерей, прильнувших в эту минуту к экранам, с колотящимися сердцами ожидающих вестей. Наверное, он знает то, что неизвестно нам, мелким сошкам, протоптавшим, проползшим каждый метр чужой неласковой, ощетинившейся острыми камнями земли. И может многое объяснить. Но только те, кто стал ее частью, вобрав в себя вместе с горячим свинцом ее трещинки, впадины и ложбинки, напоив их собственной остывающей кровью, – те уже не смогут ни услышать, ни понять, что же есть в этом мире гораздо более ценное, чем их молодая, на взлете оборванная жизнь. И жизнь их детей и внуков, которым не суждено уже появиться на свет, сделать своими маленькими легкими первый глоток горьковатого воздуха...
– Пожалуйста, выключи. – Я не узнаю собственный голос. – Я не хочу пить с этим человеком.
Тусклое утро моросило с грязно-серого неба не по-летнему промозглым дождем. Отчего-то именно в самую дерьмовую погоду обожают устраивать проверки "большие погоны". Тогда заявились аж два генерала – генерал-полковник и генерал-майор – и просто полковник, видимо для разбавления. Полигон напоминал гнилое, смачно чавкающее болото, и мы, разумеется, демонстрировали на нем свою воинскую доблесть. К концу "парада" все наше подразделение, исключая руководство, вполне годилось для съемок очередной серии "Зловещих мертвецов".
Потом нам выдали новую, с иголочки, форму. Гарик, примеряя ботинки, ворчливо заявил, мол, неплохо бы этим "шишкам" появляться почаще чем раз в полтора года, и злорадно предположил, что Буряку намылили задницу. Денис сказал, мол, как было бы хорошо получить в придачу приличный ужин. А маленький веселый татарин Сайд мечтательно прибавил: "И девочек..." После чего казарма загудела, как растревоженный улей.
И чудеса продолжились: ужин и впрямь оказался фантастическим, достойным если не "Метрополя", то по меньшей мере "Праги". Вместо холодных, слипшихся макарон с крошками фарша и мутного отвара, метко охарактеризованного Гариком "ослиной мочой", каждому положили по бифштексу с жареным картофелем и салатом из квашеной капусты, а чай впервые с честью оправдал свое название. Мы ликовали, истолковывая чудесные метаморфозы самыми разными предположениями: от предстоящего президентского визита до вхождения России в НАТО. И только пессимист Костик удрученно заметил, что скотину перед забоем тоже обычно чистят и кормят. Сайд возразил, мол, гуляй Костик в увольнительные с девочками, дурные мысли меньше бы лезли в голову. И веселье продолжилось.
После ужина все чувствовали себя довольными и умиротворенными. Даже Гарик не цеплялся к "салагам". Обычно хмурый и вредный ротный Колян притащил сигареты и расстроенную гитару, и наш музыкант Макс Фридман, по гражданской привычке встряхивая головой, точно откидывая со лба длинную челку, сбацал весь свой клубный репертуар, от "Комбата" до "Упоительных российских вечеров". А Колян почему-то избегал смотреть нам в глаза и улыбался как-то вымученно и криво.
На вечернем построении появился лично товарищ полковник Буряк без супруги и овчарки и, торжественно выкатив грудь, поведал, что "второгодники" нашей части отправляются на учения... Он хотел добавить что-то еще, но вдруг осекся, махнул рукой и быстро ушел, низко опустив голову. И тогда наступила тишина...
– ...Представляешь?
– А-а... Хорошо, – киваю я.
Мать с отцом смотрят как-то странно.
– Чего ж тут хорошего? – обиженно поджимает губы мама. – Рак желудка.
– У кого?
– Я же говорю, у соседа, Станислава Борисовича. Ты совсем не слушаешь?
– Слушаю, – покорно возражаю я. – Тогда плохо.
А что еще я могу сказать? Я с трудом припоминаю, что Станиславу Борисовичу семьдесят пять. А нашим ребятам было по восемнадцать, и они были здоровы. Но многих из них уже нет...
Отец ставит опустевшую рюмку. Внезапно повисает тягостное молчание. Я щелкаю выключателем, и по столу разливается искусственный желтый свет.
– Ну, – нерешительно подает голос батя. – Как там было?
Я молча пожимаю плечами. Отчего-то вспомнился давно умерший дед. Он воевал во Вторую мировую. Все четыре года. У него не было наград. Когда я спрашивал почему, он, усмехаясь, говорил, что таких, как он, простых солдат, было слишком много и медалей на всех не хватило. Он вообще не любил говорить про войну. Всякий раз, когда я с жадным мальчишеским любопытством допытывался: "Ну расскажи, как там было...", отвечал уклончиво, неохотно. Однажды улыбнулся: "Вырастешь – узнаешь". Кажется, я тогда обиделся очередной отговорке... Я был маленьким и глупым.
Я не знаю, что говорить. И надо ли.
Отец закуривает. По-моему, он и не ждет ответа. Я тоже беру сигарету. Мама смотрит с удивлением и легкой примесью осуждения: прежде я не курил. Потом тихо спрашивает, не хочу ли я спать.
– Да, пожалуй. – Я прячу сигарету в карман домашних спортивных штанов. – Спокойной ночи.
– Спокойной ночи, сынок.
Мама открывает форточку, чтобы выгнать горький табачный дым. А отец сидит, сгорбившись и разглядывая окурок в жилистых узловатых пальцах...
3
Я закрываю дверь в свою комнату и остаюсь наедине с собой. Впервые за два года. На стене над кроватью – цветной плакат "Спартака". Когда-то я не пропускал по телевизору ни одного матча. Письменный стол. За ним я делал уроки, готовился в институт, писал шпаргалки. А иногда стихи... Как давно это было... словно и не со мной. Я будто в чужой комнате. Вытягиваю ящик стола и почему-то оглядываюсь, точно боюсь, вдруг войдет настоящий хозяин, парнишка по имени Слава Костылев, и увидит, что я роюсь в его вещах. Тетради, толстые и тонкие. Фотографии. Ошалевший от восторга взгляд из-под щипаной челки, улыбка в тридцать три зуба – это я. Темнокудрая красотка с полными, ярко очерченными губами, томно припавшая к моему плечу, – это Ирка. В самом дальнем углу – презервативы, уже просроченные. Вишневый блокнотик. Раскрываю наугад:
Мне всего восемнадцать, или это – уже?
Мне года мои снятся в крутом вираже.
Да, пожалуй, круче не бывает... Смешно... И немного грустно. Оттого что тот милый наив давно в прошлом и больше не вернется никогда. Сейчас я не смогу срифмовать и двух строк даже под дулом пистолета.
Забрасываю детство обратно в ящик и запираю на ключ. Со стены язвительно скалится Тихонов.
Да пошел ты! – сдираю плакат, швыряю на пол, гашу свет. В незашторенном прогале тоскливо болтается огрызок луны. Блочная высотка напротив изучает меня бойницами своих окон. И месяц продолжает таращиться. Я словно чувствую между лопатками направленный пучок его света. Задергиваю занавески, но и сквозь ненадежную ткань просачиваются тусклые блики и ложатся на пол косыми четырехугольниками. Я раскладываю диван, и он оказывается аккурат напротив окна. Желтые блики скользят по клетчатому покрывалу.
"Если на крыше дома напротив притаился снайпер, я стану идеальной мишенью".
Что за бред?! Здесь нет и не может быть никакого снайпера!
Я сдираю с дивана покрывало и цепляю на окно. Я знаю, что это глупо, но делаю. Помимо воли. Как зомби. Ложусь. Ворочаюсь с боку на бок. Начинает ныть нога. Черт бы ее побрал...
"Если у него система инфракрасного видения, не помогут никакие шторы".
Я вскакиваю, задвигаю диван в правый околооконный угол. Так безопаснее.
Нет! Мне просто хочется что-то изменить. Обстановку в комнате. Зачем я лгу самому себе? Я хочу изменить себя нынешнего на себя прежнего, двухлетней давности... Вот только не знаю как...
"Война закончилась для меня!"
Бум!
Я сжимаюсь, ощетинясь, кручусь на месте, не понимая, что делать и куда прятаться. И только потом соображаю, что это всего лишь шум соседей сверху. А ворот моей футболки уже мокр и холоден от липкого пота.
Стараясь ступать как можно бесшумнее, я иду на кухню. Достаю из холодильника недопитую бутылку, отхлебываю прямо из горлышка. Глоток, второй. И слышу, как стучит мое сердце. Тише. Еще тише... За спиной отчетливые шаги. Моя правая рука делает безотчетный жест, словно пытается выхватить несуществующий автомат.
На пороге стоит мама. В темноте я слышу ее участившееся дыхание, но не различаю лица. И хорошо, потому что она не видит моего. Я прячу бутылку за спину:
– Пожалуйста, не включай свет.
Мы стоим в темноте ц слушаем, как ветер скребет по стеклу беспомощными ветками старого тополя.
– Не стоит этого делать, сынок, – произносит она тихо и мягко.
– Чего?
– Пить в одиночестве. Это не выход. – Она делает шаг, другой и гладит меня по голове, словно я все еще маленький мальчик.
– Я знаю, – охрипнув, шепчу я. – Я не буду...
Ее пальцы продолжают перебирать мои волосы. Мама, милая мамочка, если бы я мог зарыться лицом в твои теплые шершавые ладони и выплеснуть боль, и страх, и невыносимое отчаяние, скопившееся во мне... Но мои глаза, давно разъеденные горячим песчаным ветром, пусты и сухи, и внутри все выжжено и мертво, как на остывшем пепелище родного очага.
Тишина стоит мертвая, зловещая. Именно в такой тишине, в полумраке обожает подкрадываться враг. Но меня не проведешь. Я чувствую его приближение, ощущаю его запах – сладковатую дурь гашиша, вонь пропотевшего тела, немытых ног. Я собираюсь в комок, нащупываю под подушкой автомат. Оконная створка бесшумно открывается...
Он ступает на подоконник, мой враг. Один, за ним второй. Они все-таки нашли меня. Я вижу их полусгнившие лица, изъеденные зеленоватыми трупными язвами и жирными белыми червями. Я выхватываю свой "АК", жму на спусковой крючок в положении "очередь", давлю изо всей силы, чтобы убить их во второй раз. Но они не падают. Они спрыгивают с подоконника и начинают окружать меня, оскалив в сатанинских усмешках желтые зубы, выблевывая тухлые внутренности, протягивая костлявые руки со свисающими оплетками кожи и клоками камуфляжа.
– Ребята! Кирилл! Денис! Огурец! На помощь!
Мертвец бьет меня в грудь, и я, крича и кувыркаясь, лечу в тартарары навстречу гигантскому всепожирающему огню...
Я свалился с кровати. Черт, это всего лишь сон. Дурной сон. Господи, сколько еще мне придется их видеть? Сколько я выдержу? Холодный пот ручьями льет по моим вискам, спине. Я вытираю лоб, брови, ресницы. Мои зубы выбивают дробную чечетку. Я лезу в шкаф, натягиваю старый, пахнущий нафталином джемпер. Достаю сигареты, открываю окно. Сырой колючий ветер бросает мне в лицо клочья разодранных туч...
Что толку ложиться? Вряд ли я снова засну. Я знаю, чего мне для этого недостает. Канонады орудийных залпов... Я выдыхаю порцию сизого дыма прямо в ощерившийся оскал белого месяца.
"Вырастешь – узнаешь..."
Так вот оно, сокровенное знание, первородный грех, проклятие рода человеческого. Война. Любимая детская игра. Самый древний и живучий из всех человеческих инстинктов, передающийся в генах, из века в век заставляющий новые горстки человеческих существ, прикрываясь громкими фразами о свободе, религии, принципах, низвергать самих себя в очередной кровавый ад...
"И вечный бой. Покой нам только снится..."
Кто это сказал?
Мне снится война.
В Моздок нас доставили на поезде. В допотопной плацкарте с деревянными полками. Пожилая проводница всю дорогу бесплатно поила нас горячим чаем, приговаривая: "Совсем молоденькие..." И уже от этой заботы становилось тошно и страшно до чрезвычайности. Костик лежал на верхней полке, уныло глядя в потолок. Денис таращился в окно. Наверное, думал о жене и дочке. Впервые я почувствовал зависть: почему-то, когда я пытался думать об Ирке, в памяти возникали лишь ситцевые, в сиреневый цветочек, простыни. Из туалета в очередной раз вылез Гарик, пробурчав, что съел какую-то гадость, и выпалил с неожиданной дурацкой мальчишеской бравадой: "Если нас везут на войну, мы покажем этим чурекам!" Я промолчал. На другом конце вагона резались в карты, вяло травили анекдоты, выму-ченно смеялись. В спертом воздухе витала неопределенность, казавшаяся страшнее самой жуткой действительности. Я вдруг почувствовал, как к горлу подкатывает унизительный солоноватый комок, и тихо вышел. В соседнем вагоне едут десантники. Судя по всему, это был не первый их вояж. Они отчаянно грузились водкой и громко ржали. С удивлением я услыхал знакомый голос. Так и есть – проныра Макс. Глядя вокруг осоловелыми глазами, напялив чей-то синий берет, он вдохновенно распевал под невесть откуда взятую гитару, "как упоительны в России вечера".
Я прошел в тамбур. У раскрытого сверху окна курил человек. Вероятно, как и я, искал уединения.
– Не помешаю?
– Воздух общий. – Он слегка подвинулся.
Я нашел сигареты, но никак не мог откопать спички. Наверное, оставил на столике. Незнакомец молча вытащил зажигалку, высек тоненькое пламя. В пляшущем свете огня глаза случайного попутчика казались на удивление светлыми и невыразительными. Я поблагодарил. Он коротко кивнул в ответ. Мы молча дымили. Теперь я разглядел, что этот парень постарше меня. Впрочем, ненамного. Косой пробор негустых пепельно-русых волос над высоким покатым лбом, тонкие брови, нос с небольшой горбинкой, упрямый рот с брезгливой нитью губ, подбородок, разделенный пополам короткой, но отчетливой морщинкой. Он был невысок, даже щупловат, но эта неброская сосредоточенность создавала впечатление человека уверенного и неробкого, спокойно смотрящего в страшное для меня завтра.
– Нас ведь везут в Чечню? – спросил я, хотя уже смутно догадывался, какой будет ответ.
Он усмехнулся зло и устало:
– Да уж. Чечнее не бывает. – И добавил, глядя в пространство, точно разговаривал с кем-то невидимым: – Ну ладно, я. А вы-то, пацаны, на кой хрен там нужны?
– А вы не в первый раз? – поинтересовался я осторожно, боясь нарваться на раздражение.
Он ответил с насмешливой злостью, словно адресованной неизвестному оппоненту:
– Надеюсь, в последний.
Дверь в тамбур хлопнула, несколько десантников вывалили по нужде. Макс продолжал горланить с отчаянным надрывом:
Хрустальный замок до небес,
Вокруг него дремучий лес.
Кто в этот замок попадал,
Назад дорогу забывал...
Мой случайный попутчик поморщился.
– Дурацкая песня, – скривился я в усмешке.
– Пожалуй.
Вновь повисло гнетущее молчание.
– Слава. – Я протянул руку.
Он смерил меня холодным пристальным взглядом, будто решал, достоин ли я его внимания:
– Кирилл.
Я выдержал этот взгляд и пожал протянутую ладонь, небольшую, но крепкую. И невольно ощутил, как моя отчаянная тревожность слегка улеглась, точно под воздействием магнетизма спокойного равновесия этого человека.
Стены высоток напротив начали медленно сереть. Квадратные крыши будто не желали пропускать рассвет. Далеко внизу протарахтел первый автобус. Лязгнула подъездная дверь. Огромный мирный город неторопливо поднимался навстречу новому дню...
4
Днем грязно-серое небо разродилось противным мокрым порошком.
В дверях родного института сталкиваюсь с тем несговорчивым преподом, кому обязан отчислением. Все в том же коротком вытертом пальто, с облезлым рыжим портфелем в руках. Я здороваюсь. Вежливо ответив, он скользит по мне равнодушным неузнающим взглядом: я был всего лишь одним из многих. Я ловлю себя на том, что больше не испытываю к нему ненависти. Он всего лишь выполнял свою работу. И уж конечно, не заслужил того, чтобы загулявший недоросль воображал его немолодую лысеющую голову в качестве мишени. Я вдруг ощущаю прилив стыда за ту дурацкую, почти двухлетней давности, нелепую ожесточенность. Мне даже хочется догнать его и извиниться, но это было бы еще глупее: ведь он ни о чем и не подозревает. Я лишь провожаю глазами его сутулую фигуру, полушагом-полубегом спешащую к троллейбусной остановке.