Валентинка - Люциус Шепард 7 стр.


"Ах, какой находчивый".

"Я же не лапшу на уши. Глупо вчера получилось. Стирал строки и печатал заново. Если б вышел из дома, смог бы сегодня работать".

"Ясно. Хочешь провести день со мной, потому что чувствуешь себя ущербным".

"Хочешь все усложнить, да? – спрашиваю я. – Устроишь мне выволочку".

"Я вчера весь вечер на тебя кидалась… а ты ворчал и твердил, что через минуту придешь. – Ты надуваешь губы. – Я теряю силу очаровывать".

Я в ответ смеюсь:

"Ну а теперь кто лапшу на уши?"

Ты опять лениво улыбаешься.

"Требую репараций".

"Пожалуй, что-нибудь придумаем", – отвечаю я.

Я сцеловываю капельки, что еще не высохли на твоем животе, а ты думаешь, что мои волосы красивы с проседью, хотя в Пирсолле тебе понадобилось время, чтобы привыкнуть. Но губы мои касаются твоих бедер, и ты сосредоточиваешься на том, что происходит с твоим телом, на тепле, что льется из окна. Будто солнце отрастило язык и пробует тебя на вкус там, касания и ласки посылают крошечные волны жара от твоей…

Я оборвал фразу и спросил:

– Как мне ее называть?

– Ее?

– Ну… твою письку.

Ты смутилась.

– А ты ее как называешь?

– В случайном обществе… вагина.

– Пожалуй, мне больше нравится "пизда", – сказала ты, взвесив варианты. – Д. Г. Лоренс очень нежно это слово говорит. Очень благодарно.

– Ух ты, – говорю я. – Ну ладно.

– Подожди! – Ты перегнулась через меня, сцапала обезьяну за ногу и посадила рядом с собой. – Я ее спасу. А то роса намочит.

– Можешь высказать свои идеи, – сказал я. – Все равно перерыв.

– Нет, ничего. Ты уже все сказал.

Ты поправила обезьяне лапы, чтобы сидела прямо. Морда – ухмыляющийся белый овал со швами черт. Голова свесилась – издалека обезьяна походила на тощего синего ребенка, какого-то двенадцатилетнего мутанта в отключке.

– На чем я остановился?

– Ты говорил… что солнце отрастило язык…

– Точно. Хорошо. Крошечные волны жара бегут от твоей пизды, согревая тебя насквозь. Ты блаженно потягиваешься, прислоняешься к оконной раме, ставишь правую ногу на подоконник – допускаешь меня ближе. Через дорогу на балконе крупная темнокожая женщина вешает белье. Тебе все равно, пускай она видит нас: кто в Байе о таком беспокоится? Тебе это нравится – нравится здешняя открытая чувственность. С самого приезда, не считая дней, когда тебе нездоровилось, ты все время слегка возбуждена. Ты думаешь, как сильно меня любишь. Не словами, не картинками, не воспоминаниями. Ты погружаешься в свой разум, туда, где обитает клетка, помеченная моим существованием, ты зовешь ее, когда хочешь меня почувствовать, а меня рядом нет, и ты вызываешь меня, высвобождаешь внутри себя, я наполняю тебя, как сейчас наполняет тепло. Мысли твои бурлят. Обо мне, о том, что я делаю. Слишком, чересчур, и ты будто выплываешь из себя, душа твоя будто перегрелась – ищет передышки, отчасти выскальзывает из тела. Ты видишь голубей на проводах. Где-то включается самба, вырывается на улицу. Темнокожая женщина танцует на балконе. Глаза твои закрыты, солнце золотом пятнает веки. Что-то в тебе меняется. Сдвигается, освобождается. Ты знаешь что? Это… хотя никогда не узнаешь сразу. Всякий раз так удивительно, так изумляет, такое огромное. Жаркая волна, вероятность, что растет в тебе, и ты боишься, что она чересчур вырастет, тебя перерастет, рванет взрывом.

Я делаю что-то необычное. Ты не совсем понимаешь что. Концентрируешься на этом, отделяешь от ощущений, захлестывающих тебя, и понимаешь, что я обхватил твой клитор губами, терзаю его, словно растапливая отвердевшую конфету. Странно, думаешь ты. Хорошо. Тянешь руку, перебираешь мои волосы. "Рассел", – хочешь сказать ты и слышишь свой голос, он произносит иное, это крик, в котором отзвуки множества имен. Тебе приходится уцепиться за подоконник, иначе упадешь… но все равно падаешь. Все запертое рвется на волю, и ты, твоя душа, твой центр – переполнено, потеряно, мечется. Твой живот сжимается, содрогаются бедра. Ты вновь слышишь свой голос, тихий, дрожащий, натужный, будто освободилась песня, которую не пели так долго, а инструмент скрипуч от неупотребления. Где-то играет музыка, по улице едет голубая машина, а на черепичной крыше аптеки что-то отраженно вспыхивает. Люблю, думаешь ты. Думаешь само слово. Пред мысленным взором буквы горят ясностью. Сияют в розовом тумане, что прячет истинные очертания любви, так усложняя веру в нее. Но теперь она заполонила все пространство в голове, и чем бы она ни была, ты не можешь в нее не верить. Ничего больше не существует. Ты хочешь сказать мне, но говорить не можешь, и ты мне излучаешь. Целишь в глаза, выстреливаешь, будто лазером. Подобные коммуникации порой возможны в грезах о Байе.

А потом все распадается, обжигающие ленты ощущений прорастают из твоего тела, в глазах – черные радуги. Волна, что захлестнула тебя, отходит, и ты представляешь, как отходишь вместе с ней, уплываешь за ней следом. А потом я стою перед тобою, мой член у тебя между ног, ты думаешь, как удачно, что мы почти одного роста, – ты всего-то становишься на цыпочки, и я уже внутри. Ощущение слабее, чем минуту назад, но тебе нравится чувствовать нашу слитность. Так волнует, так близко. Мысль о том, что я часть тебя, включает у тебя в голове недомузыку, и тело твое подхватывает ритм лишнего сахара, о котором ты забыла, который так давно держала в секрете. Белая птица прорезает небо над крышами, что ощетинились антеннами, исчезает в сиянии – солнце встало, светит во все наши окна, и ты загадываешь желания… сексуальные желания. Для меня – загадываешь, что мне чувствовать. И для себя. Ты хочешь ощутить мой оргазм внутри. Иногда тебе почти кажется, что ты чувствуешь, и при этой мысли ты протягиваешь руку туда, где мы соединились, и моя жизнь пульсирует меж твоих пальцев. Ты слышишь, как я говорю: "Боже мой, я люблю тебя", – голосом надтреснутым, будто голос жертвы в храмовых развалинах, и столп света пробивается сквозь раздробленные витражи на клеточный пол в Баие, и хотя ты всегда сомневалась насчет любви, насчет ее природы, ее значения, хотя когда-то искала лекарство от нее и до сих пор временами порываешься опровергнуть ее условности, в это утро ты с предельной четкостью понимаешь, что она значит, и видишь только, что она проявляет в тебе.

Я спросил, понравилась ли тебе сказка. Ты пробормотала "да", вжалась лицом мне в плечо, тихо сказала, что любишь меня, положила руку мне на грудь. Будто сказочные частички – солнечные лучи, плитки, свобода – крохотными слепящими завихрениями вертелись вокруг нас, распадаясь крапинками пустоты на фоне мрака. Мы еще посидели молча и наконец, подчиняясь импульсу, что не дорос до слов или жеста, бросив обезьяну – которая нам ни к чему – на произвол судьбы, встали и направились в пансион.

Я в ту ночь мало спал, меня посещали тревожные сны, и с первыми лучами солнца я отправился прогуляться из города, шел по пляжу, пока не набрел на тропинку, что вилась от моря через пальмовые дебри и обрывалась возле узкого канала, сплошь покрытого гиацинтами, – тут и там среди листьев и багряных цветов виднелись темные заплатки воды. По берегам канала густо росли пальметто, поперек – маленький бетонный мостик с проржавевшими перилами, футов тридцать, не больше. С моста рыбачили высокий негр лет за шестьдесят и загорелый до черноты коренастый белый за сорок. Оба в джинсах, драных летних рубашках и бейсболках, оба не отрывали глаз от точек, где лески исчезали под водой, и разговаривали трескучими ленивыми голосами.

– А мы думали, больше умников не найдется в такую рань вставать, – сказал мне белый парень. – Ты ж не за Малышом Хью, а?

– Фри, у него багра нет, – ровным баритоном заметил негр.

– Да ну, два парняги из школы за Хью в воду ныряли же?

– Ныряли, – подтвердил негр. – Но они пьяные были. А этот вродь не пьяный.

– Вы кого ловите? – спросил я.

– Да чтоб я знал, – ответил Фри. – Но большой, скотина. Фунтов четыреста, а то и все пятьсот.

– Какой-то, надоть, сом, – сказал негр. У него было худощавое волчье лицо и усики, будто карандашом набросанные над губами. Я представил его на сорок лет моложе – завитые волосы, поет ду-уоп в смокинге из золотистого ламе.

– Да хто угодно могет быть. – Фри откинул голову и поскреб подбородок; морщины на шее оказались мертвенно-бледные, словно татуировка на красновато-коричневом загаре. Двойной подбородок, вокруг глаз смешинки – судя по виду, человек живет на пиве с гамбургерами. – Могет быть крок.

– А гиацинты кислород из воды не вытягивают? Рыба не дохнет? – спросил я. – Даже если тут живет рыбина под четыреста фунтов, что она жрет?

– Ты думаешь, а? – переспросил негр.

– Антуан его один раз цапанул, – сказал Фри.

– Сукин сын мне руки чуть не оторвал. Я потому вот чё приволок. – Антуан пнул ящик с приманкой – рядом валялась пара толстых сморщенных рабочих перчаток.

Под водой гиацинтовые корни толсты – если рыба такого размера, как Антуан с Фри говорят, ей же места не хватит. Но то были фанатики веры, и я за это их уважал. Я глянул вниз. Москитное облако искривляло воздух над одним пурпурным цветком.

– Знаете, – сказал я, – с самого приезда меня ни один москит не укусил.

– Их ураган небось поубивал, – ответил Фри. – С самого урагана – ни тебе москита.

– Тута завсегда какое помрачение, – прибавил Антуан.

– Значьть, рыбу не ловишь – а что делаешь? – спросил меня Фри.

– Гуляю просто.

– Природу полюбляешь, а? – Антуан подергал леску.

– Да не особо.

– Значьть, забота у тя, – сказал Фри.

– Любовная забота, – поправил Антуан. – Рыбу не ловит, природу не полюбляет. Что выгонит парня из дому в таку рань? Токо жуткие любовные заботы.

Любовь – чувство исповедальное, она взращивает желание всем рассказать о последней конвульсии, и, получив шанс изложить свое дело двум столь беспристрастным судьям, я поведал им нашу историю. По-моему, заняло это около часа, включая минут пятнадцать на вопросы из зала.

– Выбирайся-ка ты из этого бардака, – посоветовал Антуан, когда я закруглился.

– Ты что гришь, мужик в курсе, как тя его жена любит, – сказал Фри, – и ее к мотелю везет, чтоб она с тобой повстречалась?

– Ага, – сказал я.

– Выбирайся-ка ты из этого бардака срочно! – сказал Антуан.

– Небось красотка, – сказал Фри. – Мужик так не взбаламутится, еси тетка не хороша!

– Я видал уродин с таким глазом африканским, мужика на что хошь подобьет, – возразил Антуан.

– Да ну на хуй глаз африканский! – Фри посмотрел на меня. – У тя же красотка, у?

Я сказал, что ты красотка.

– Тада слушай лучше, что те Антуан скажет. С Антуаном самое оно грить, еси про теток.

– Я уж их повидал. – Антуан снова подергал леску и сплюнул. – По-мо, я за траву зацепился.

– ?! – изумился Фри. – Черт. Что я знаю, так ты видаешься с Лили Санчез прям щас!

Я сомневался, что добьюсь от этих двоих здравой гениальности, но мне нравился коктейль – угрюмая любезность и братская восторженность.

– Вон он, сукин сын. – И Фри ткнул пальцем. Футах в сорока от моста ковер гиацинтовых листьев и цветов рябило, тянуло под воду, словно что-то огромное проплывало внизу, двигаясь на юг.

– Черт бы его побрал, – сказал Фри. – Устал небось ждать, када поймаем. Сёдни все.

– Завтра вернется, – мрачно ответил Антуан.

– Выпить пора. – Фри нагнулся к пенопластовому контейнеру и содрал крышку. Взвизг замер вдали.

– Ну-ка, глянь на меня, парень. – Антуан уставился на меня большими, чуть желтушными глазами. – Гри, как зовут.

Я изобразил бизнес-взгляд и ответил.

– Рассел. – Антуан повторил еще пару раз, задумчиво, точно эксперт по именам примеривал имя к телу. – Не могешь тетку отпустить, а?

– Я ее на шесть лет отпустил, – напомнил я.

– Ты, мож, ее руками и не трогал, но не пускал. – Антуан поцыкал зубом – точно скребок потер сухое стекло. – Раз отпустить никак, токо одно могешь. Ты ее скради.

– Ну, не знаю, – сказал я. – Она теперь так говорит, что у нас вроде шанс есть.

– Она так раньше грила? Грила, что от мужа уйдет?

– Да, но…

– Ушла?

– Нет.

– Значьть, ты ее скради. Я не грю – тетку похить. Ты у нее под ногами крутись. Ты гришь, она тя любит, так еси она будет тя видеть все время, то с мужем не останется.

– Во, видал? – сказал Фри. – С Антуаном самое оно грить, еси с теткой проблема.

– Пмаешь, – сказал Антуан. – Она вертается в Калифорнию, к свому Не-Тому-Мистеру, но она ж не из-за него там торчит. Он с ней играется… не посомневаешься, раз ты так гришь. Пускает бежать, а потом леску мотает, чтоб верталась. Но эт не твово ума дело. Эт ее половые трудности. А ты сделай так, чтоб она поняла – она теперича не та, кто она думает. Она ваще не та женщина стала, когда в тя втюрилась. И ничо делать те не надо – токо пусть она тя видит. Не надо ей грить все время, как ты ее сильно полюбляешь, ни цветы слать, ничо такого. Ваще-то неплохо б с этим со всем завязать. Пусть токо она тя видит, а ты свое делай. Сама расчухает, не маленькая.

Антуановы ставки в моих глазах росли.

– И что, мне в Лос-Анджелес ехать, что ли?

– Ты гришь, она звякнет. Погоди, пока звякнет. Када звякнет, не тормози. Живо в самолет. Сначала могет хуже стать – потом будет лучше. Рискни. Токо не дергайся.

– Мож, пива? – Фри протянул заледеневшую бутылку "Миллер-Лайт".

– Ага, спасибо. Какого черта. – Я открутил крышечку и глотнул. Вкусно – о чем я и сообщил.

– "Миллер Хай-Лайф"! – отозвался Фри, салютуя бутылкой мертвому серому небу.

– У "Миллера" вкус, будто яйца внутрях, – сказал Антуан. – Я потому его и полюбляю.

Я допил пиво и взял еще. Ближе к донышку второго – из-за стресса, наверное, и усталости – в голове загудело и я стал общительнее.

– А это настоящее имя – Фри? – спросил я.

– Не-а, меня так зовут, птушта картофлю фри люблю.

– Он конкурс выиграл, – сказал Антуан. – Сожрал картошки целую гору.

– И сколько съел? – спросил я. Фри похлопал по животу.

– Шесть фунтов с лишним. Чуть, блить, не помер.

– Господи боже. А что выиграл?

– Ящик "Синей ленты", – ответил Фри.

– Не "Миллер", – прибавил Антуан, – но помогло нехило.

От третьего пива я отказался, объяснил, что пора назад. Мы потрясли друг другу руки, я пожелал им удачи с Малышом Хью.

– У нас про тя хорошее предчуйствие, Рассел, – сообщил Фри. – Держись давай!

Я шел назад по пляжу и думал про них и про Антуанов совет, который хоть и совпадал с моими намерениями, казался менее убедительным, чем охота на Малыша Хью. Что-то вроде бы крупное бултыхалось в воде, я видел, но не верил, что в канале живет четырехсотфунтовая рыбина. Их положение – гоняются за существом, чья реальность подтверждена лишь бледными показаниями чувств, шанс выловить рыбину минимален, и все-таки жизнь подчинена погоне, – это и мое положение. Сходство ничего не значило, однако доказывало, что, преследуя тебя, любя тебя, я не выхожу за рамки нормального человеческого поведения – а такая гипотеза по временам возникала.

В пансионе Эд на газоне перед домом подрезал кусты гибискуса. Я помахал, он в ответ лязгнул ножницами.

Возле ступенек на веранду стоял мольберт с незаконченным полотном. Очередной перекошенный пейзаж Берри, изображающий – как всегда – гигантские пальмы, парочку приземистых гуманоидов, океан и туманную гряду. Похоже, она трудилась над туманом: из-под акварели проступали странные черточки, я решил – обрывки первого угольного наброска. Я уже собрался уходить, но Эд приблизился и слегка нервозно прикрыл мольберт тряпкой.

– Берри не любит, чтоб люди смотрели, когда еще не готово, – извиняющимся тоном сказал он.

– Простите.

– Ерунда. Берри видит все по-своему, и с рисунками у нее по правде хорошо выходит. Боится ужасно, что кто-нибудь ее стиль украдет.

Мысль о том, что кому-то придет в голову красть творения Берри, показалась нелепой; потом я вспомнил картины в "Шангри-Ла".

– Ее стиль, – сказал я. – Вытянутые пальмы и сплюснутые люди. Она это придумала? Или это из-за… или она так видит?

Эд, похоже, озадачился, но едва открыл рот, как из дома заорала Берри.

– Бегу, – сказал Эд и подмигнул. – Босс лодырничать не дает.

Я взлетел по лестнице, прыгая через ступеньку, – не спешил, а просто так. Когда я вошел, ты застегивала блузку. Подошла, обняла меня. Объятие нежное, почти материнское, – наверное, что-то случилось, подумал я, ты услыхала, что дороги открыты, телефон починили, и теперь меня утешаешь. Но, оказывается, ты всего лишь так желала доброго утра, в одежде, – аспект домашней жизни, с каким я прежде не сталкивался. Ты начала шарить под кроватью – искала сумочку. У меня возникло предчувствие – я буду смотреть, как ты охотишься за сумочкой, готовясь вернуться в Калифорнию. Я поклялся, что в этот момент буду тверд и спокоен. Никаких железнодорожных катастроф психотического срыва разбитых сердец в этот раз. Стану думать про Лос-Анджелес и будущее.

– Ты переживешь еще раз "У Дэнни"? – спросила ты. – Мне нужен протеин. – А потом: – Ты же не ел, правда?

– Пару пива выпил. – И я рассказал про Антуана и Фри.

– Ты пьяный?

– Нет… господи боже. Я выпил пару пива.

Ты посмотрела оценивающе.

– Мы разговорились, они предложили мне пива – дружеский жест.

– О чем говорили?

– В основном о нас с тобой, – сказал я. – Они мне любовные советы давали… Антуан, во всяком случае.

– Антуан?

– Такой старый негр, на Чака Берри смахивает.

– И ты ему рассказал про нас?

– Вряд ли он кинется всем трепаться.

– Я не об этом. Что он тебе сказал?

– Передал тайное знание, – ответил я. – Семь Верных Путей Завоевать Любовь. Теперь ты моя.

Ты продолжила поиски.

– Ты никогда ни с кем о нас не говорила, да? – спросил я.

– Никогда. – Ты приподняла подушку на диване и заглянула в щель между валиками.

– Даже с сестрами?

– Они не посочувствуют. Им Моррис нравится.

– Если б ты им рассказала то же, что и мне, он бы им разонравился.

Ты пошарила под диваном.

Я поболтал в голове мысли, решил тему не развивать.

– Не знаю, что бы со мной стало, если б не с кем было поговорить. Я бы с катушек съехал.

– Я рада, что было с кем.

Ты сцапала сумочку, спрятавшуюся под газетой, и показала, что готова к завтраку, – встала прямо, открыто. Я обозрел твою старательно холеную, идеально составленную красоту. Силу, что позволяла тебе разрываться на части и жить дальше, не находя утешения в друге или исповеднике. Серьезный изгиб губ, истинные загадки глаз, Я не смогу, понял я, сдержать данную себе клятву.

Назад Дальше