Разбитые сердца - Смолл Бертрис 24 стр.


То был истинный голос Англии - педантичное соблюдение обычаев при полном отсутствии чувств. Любой из моих аквитанцев либо счел бы удобства дамы достаточным оправданием отступления от правила - чисто практический подход, - либо, при желании соблюсти его, сделал бы это так истово, что не подумал бы ни об ее удобстве, ни о близости холма. В этом и состояла разница, и если существовало всего одно слово для ее обозначения, оно охватывало бы всех англичан, знатных и простых, богатых и бедных, скрупулезно соблюдающих правила и одновременно относящихся к ним скептически. Останавливаться, если ты в пределах слышимости, или же цинично отмечать, что ты уже за холмом и свободен от соблюдения ритуала, - совершенно та же позиция, которую занимает лояльнейшая в мире лондонская толпа, прерывающая овации грубыми, громогласными замечаниями о некоторых физических особенностях членов королевской семьи и больше всего любившая Генриха за его пузо и красный нос. Столь явное несоответствие позволило представителям других наций считать англичан двуличными и вероломными. Пытаясь объяснить Ричарду характер его соотечественников, я называла их лукавыми, едва ли не лицемерными. Оба эти слова были неподходящими. Англичане отличались особым свойством отвечать обоим направлениям, так сказать, всесторонним подходам.

Я не раз отмечала, что хотя английская толпа может быть очень жестокой, она никогда не бывала такой страшной, как толпа аквитанцев. Рано или поздно что-то вызывало у нее веселье, и сквозь очистительный смех прорывался чей-нибудь одинокий голос: "Бедный старый мерзавец!", после чего смертный приговор толпы схваченному за руку карманнику, пойманному фальшивомонетчику, пивовару, делающему скверное пиво, отменялся. Даже в пылу погони за зайцем, когда кровь у собак и охотников разыгрывалась до предела, стоило косому сделать какой-нибудь очень красивый или смешной прыжок, как раздавался чей-нибудь крик: "Да здравствует заяц!", кто-то другой отзывал собак, и заяц спокойно жил до следующей погони.

Англичане никогда не доходили до крайностей. И это делало их до некоторой степени людьми, легко поддающимися эксплуатации. В данный момент они с мрачным юмором и терпением сносили проповеди лонгшамовского режима, в то время как его деятели думали, что народ разорвет их на куски. Когда Лонгшам падет, они не станут рвать его на куски. Конечно, они обойдутся с ним грубо, но найдется человек, который скажет: "Бедный старый мерзавец! Потерял свой флаг и таких отличных солдат". И толпа посмеется и отпустит его. А на следующий день пожалеет о своем великодушии и будет часами расписывать, как следовало бы с ним поступить.

Такова моя Англия. Моя? Я - Элеонора Аквитанская, и не было никакого сомнения в том, что отдельные англичане, такие, как Николай из Саксхема, обращались со мной плохо. Но хотя я была чужой, а может быть, именно потому, я понимала этот народ и любила его. И видела то, чего не мог видеть Ричард, - что командирование еще одного старого священника, хотя бы и честного и действующего из лучших побуждений, не будет означать ничего - меньше чем ничего - для широких масс, для толпы людей, образующих английскую нацию. В это смутное время им были нужны не указы и даже не поддержка одной из сторон, а центр, вокруг которого можно сплотиться, где-то в стороне от схватки - или, если возможно, над ней - между Джеффри и Лонгшамом.

Следуя потоку своих мыслей, я даже не заметила, что мы снова продолжали путь. Я вернулась к действительности, когда мы уже поднялись на холм, на который указывал тот воин. Спускаясь по склону, почуяв ноздрями запах дома, мул возобновил усилия ускорить шаг, и солдаты почти бежали, подпрыгивая и скользя на раскисшей от дождя дороге. Мною вдруг овладело ощущение мгновенно наступившего бессилия, как бывает иногда в ночных кошмарах - меня словно подталкивали или тянули к какой-то ужасной, но невидимой опасности, а я не могла пошевелить даже пальцем и не могла закричать. Единственная разница состояла в том, что во сне это ощущение беспомощности сопровождается чувством страха. Но сейчас страха не было. Я ничего не боялась. Меня просто тянули вперед, бесполезную, бессильную и ничтожную, как листок, гонимый ветром. Ричард отодвинул меня в сторону, сначала в гневе, а потом с добродушным презрением, а мул тащил меня на своей спине обратно в Мессину, к женщинам, мелким стычкам, образу жизни и манере поведения, бывшим полным отрицанием всего моего мировоззрения - и силы, которая, как я знала, во мне присутствовала.

Тщеславие - это вера в силу, которой человек не обладает. Его слишком часто путают с самонадеянностью, которая представляет собой такую же уверенность в силе, как уверенность в том, что у человека два глаза, две руки и две ноги. В этот момент я без тени тщеславия поняла, что, представься мне такая возможность, я могла бы поправить дела в Англии и что после Ричарда я была единственным человеком, кто мог бы это сделать. Я знала это так же хорошо, как знала свой возраст, рост и цвет волос. Я не боялась Лонгшама и не испытывала благоговейного страха перед Иоанном. Я понимала англичан, и они были расположены ко мне. Появляясь в Лондоне, я каждый раз убеждалась в этом.

Я цинично думала, что даже из соображений моего ранга моя кандидатура - лучшая для этой поездки. Стоит мне только появиться в Виндзоре и провести там ночь, как флаг Лонгшама будет сброшен, в противном случае мерзавец будет осужден за открытый мятеж - а на такое он вовсе не рассчитывает!

Я не страдала самомнением. Сидя на спине тащившего меня мула, я понимала, что мне за семьдесят, а все, что я когда-либо пыталась сделать, кончалось неудачами - крестовый поход с Людовиком, бунт против Генриха в поддержку Генриха-младшего, попытка править Аквитанией. Одни провалы. И еще тысяча менее значительных вещей. Но теперь мне вдруг показалось, что вся моя долгая жизнь, отмеченная неудачами, была лишь подготовкой к выполнению этой задачи. Я выковала себя, закалила и заострила, как хороший клинок, раскаленный энтузиазмом, опущенный в ледяную воду отчаяния, отформованный трудностями и заточенный убежденностью.

Сейчас мул довезет меня до Мессины, где мне придется сказать: "Дорогая, Ричард слишком занят, чтобы встретиться с вами. Ну, не плачьте! Упакуем свои наряды вместе с небольшими разочарованиями и поедем на Кипр. Успокойтесь! Блондель споет нам песенку, Анна припомнит веселую шутку, а Пайла приготовит вкусную еду". А Каутенсис тем временем потащится в Англию с письмом, над которым Иоанн с Лонгшамом лишь посмеются, и Лонгшам, оставив Иоанна пыжиться от гордости, снова уйдет набивать свои карманы, выжимая мой английский народ, как прачка отжимает тряпье. Нет!

Потянув повод, я остановила мула и крикнула солдатам:

- Стойте! - И снова это ощущение кошмарного сна, на самой его границе, когда человек кричит и просыпается… - Я должна ехать обратно, в лагерь. Я вспомнила кое-что очень важное.

Тот солдат, чьи типично английская внешность и бодрый английский выговор так повлияли на мое решение, мягко сказал, что он мог бы передать все, что нужно, и избавить меня от необходимости ехать обратно, ведь я и без того очень устала. Поблагодарив его, я подумала: "Бедный добрый человек, я не из тех женщин, которые теряют силы под грузом семи десятков лет - годы меня укрепляют и делают умнее".

Солдаты с радостью повернули назад. Гаскон же глубоко вздохнул и, услышав этот тяжелый вздох, я отправила его домой. Хотя вздохнул и мул, я повернула его мордой к холму, над которым поднималась луна.

В лагере стояла полная тишина. Костры больше не горели, были погашены и фонари. Но солдаты хорошо знали дорогу и довольно быстро добрались до открытой площадки, окружавшей шатер Ричарда. На земле, завернувшись в одеяла от обычного ранней весной ночного холода, спали солдаты, слуги и пажи. В своей неподвижности тела их напоминали трупы. Однако стражник бодрствовал. На этот раз он, узнав меня, посмотрел уважительно.

- Его величество у себя и еще не спит.

- Замечательно, - отозвалась я, услышав доносившиеся из шатра звуки музыки, обрывки тихой мелодии и отрывочные ноты - кто-то явно готовился запеть. В шатре было темно и пусто, и лишь над помостом тускло сияла масляная лампа. Эта картина снова напомнила мне церковный неф, где вот-вот должно свершиться чудо.

На сей раз музыкантов было двое: Ричард, полулежавший, опираясь на локоть, на кровати - из-за ширмы были видны его голова и торс - и менестрель, в свете лампы сидевший на табурете с лютней в руках, спиной к Ричарду. Я сразу узнала его по освещенным светло-золотым волосам, словно нимбом увенчивающим его голову. Это был юный Блондель, менестрель Беренгарии.

Я быстро вошла в шатер, намереваясь сказать Ричарду о том, о чем не сказала, когда мне изменила смелость, но в удивлении остановилась. Что здесь делает Блондель? Не Беренгария ли его сюда послала?

В этот момент я услышала голос Ричарда:

- Вот так! Отлично. Ну, а теперь сначала!

Юноша повернул голову, бросил быстрый радостный взгляд, снова отвернулся, склонился над лютней, коснулся струн и запел. Я никогда раньше не слышала, чтобы он пел столь прекрасно, мягко, трогательно и мелодично - так в Англии поет в апреле черный дрозд после сильного дождя, когда в живых изгородях лопаются почки боярышника.

Песня была для меня новой.

Пой о моей кольчуге,
Выкопанной из мрака, сотканной из света.
Я буду надевать ее с восходом солнца
И тайно снимать с наступлением ночи;
До блеска начищать звено за звеном, цепочку за цепочкой.
Пой о моей броне,
Выкопанной из мрака, выкованной из света.

- А теперь, сир, ваш стих. Его должны петь вы сами.

Ричард поднялся и сел в ногах кровати. И зазвучал его голос, такой же мелодичный, как у юноши, но более глубокий и грубый.

Пой о моем мече,
Тяжелом и остром, как судьба,
Пой о мече,
Который проломит Святые Ворота.
В праведном бою
Кровь освятит его
И не даст ему затупиться.
Пой о моем мече.

Подходя к помосту, я смотрела на Блонделя, удивленная этой неожиданной встречей и отмечая, что выглядел он совершенно по-другому в сравнении с Блонделем из будуара. Обычно у него был несколько виноватый, приниженный вид. Это меня порой удивляло, так как жилось ему очень неплохо. Все дамы его баловали, он питался и проводил время лучше многих в его положении. Но его лицо постоянно напоминало мне лица людей, перенесших какое-то тяжелое испытание - наподобие сарацинского плена (если наш крестовый поход и не увенчался успехом, то пленных-то нам освободить удалось) или нравственного потрясения - и стоящих одной ногой в могиле. Но в этот вечер все было иначе. Его юное лица было радостно-оживленным, золотистый иней светлых волос словно подтаял, глаза сверкали, и сияли белизной зубы, когда он открывал рот при пении. Он был похож на архангела - не на Михаила, потому что у того был суровый вид, как у всякого солдата, а скорее на Гавриила.

И я вспомнила, что несколько часов назад - правда, эти часы теперь казались мне долгими годами - у меня были основания для благодарности ему. Хотя в общей сумятице, наступившей после его ухода, я упустила это из виду. Он помешал Беренгарии выставить себя дурой. И сейчас я тоже была признательна ему, что музыка и пение должны были смягчить Ричарда, сделать его более благосклонным, чем сразу после разговора с Каутенсисом или посещения загона для мулов, а значит - более расположенным выслушать меня.

"Хорошо, что ты здесь", - с удовольствием думала я, глядя на затылок серебристо-золотой головы, склонившейся над лютней. Эта мысль тут же приняла сугубо практический оборот, и я уже спрашивала себя, кто его сюда прислал - Беренгария? Когда-то раньше Блондель уже был послан шпионить за границу - не шпионит ли он снова? Может быть, это не казалось бы мне таким иллюзорным, нереальным, если бы я видела его здесь раньше. В ушах у меня гудели слова: "Вперед! Вперед, за Гроб Господень!"

Я стояла, ожидая окончания песни и раздумывая над странным переплетением своих мыслей. И тогда случилось это.

Рука Ричарда, тонкая, загорелая, словно созданная для ласки, потянулась, почти коснулась серебристо-золотой головы, поколебалась, словно парила в воздухе, и упала, как, должно быть, не раз падала рука Евы, прежде чем ее пальцы сомкнулись вокруг такого притягательного яблока.

Я взглянула на лицо Ричарда и увидела, возможно, самое потрясающее, самое унизительное, что только может увидеть на лице любого мужчины женщина - не говоря уже о матери: неприкрытое, голодное, похотливое желание, обращенное к другому мужчине, безошибочно узнаваемое всеми и жутко знакомое мне, потому что еще девушкой я провела некоторое время в обществе моего дяди, Роберта Антиохийского, самого обаятельного и красивого мужчины своего времени, но известного любителя мальчиков.

За одну секунду можно передумать многое, и я подумала: как странно, что мне пришлось в этот вечер вспомнить еще и Роберта. Ведь, размышляя о тысяче своих неудач, я вспомнила и о том, как я, красивая и полная гордой женственности, стремилась очаровать его, пытаясь казаться остроумной и общительной, разумеется, не из ревности, а из духа соперничества с очередным его фаворитом. Людовик разозлился, обвинил меня в адюльтере - а могла ли я сказать, что Роберт едва меня замечал, потому что я вовсе не была смазливым пажом? Это была одна из той самой тысячи моих неудач, о которых я вспоминала перед тем, как остановить мула.

А теперь я увидела проявление того же порока у моего любимого сына. И поняла, что он унаследован им через мою кровь. Видит Бог, у Генриха и у ему подобных пороков было больше чем достаточно, но содомскому пороку они подвержены не были.

Весь ужас этого открытия и понимания происходящего сразил меня, подобно свинцовой пуле, пробившей грудь несчастного, приговоренного к суровому, жестокому наказанию. Я стояла на расстоянии вытянутой руки от Ричарда, настолько потрясенная и ошеломленная, что если бы он поднял глаза и посмотрел на меня, у меня не было бы сил заговорить с ним. Даже если бы в шатер ворвался разъяренный лев, я не смогла бы пошевельнуться, чтобы уступить ему дорогу.

Алис… И эти бесконечные отсрочки… Отсутствие всякого интереса к Беренгарии… Все сходилось.

Отсюда и нежелание этого проклятого мальчишки сопровождать Беренгарию в задуманном ею рискованном предприятии.

Мне хотелось сесть, за что-нибудь ухватиться, но дощатые столы на козлах и скамьи отодвинули, и вокруг меня было пусто. Мрак и пустота кружились вокруг меня и пронизывали насквозь. Я была одна в этой бесконечной ночи.

Но удары сыпятся на нас всю жизнь, а роковым становится лишь последний. От остальных мы, пошатываясь, приходим в себя и продолжаем жить дальше. Скоро рассудок мой снова пришел в действие, и я подумала: "Это случайное открытие никак не влияет на то, что я собиралась сказать, возвратившись с полпути. Англия по-прежнему стоит там, где стояла. А Ричард, каким бы он ни был, остается моим сыном".

На этой моей мысли песня оборвалась. Юноша прошелся пальцами по струнам лютни в победном финальном аккорде, вскочил на ноги и, повернувшись лицом к Ричарду, произнес:

- Сир, это было восхитительно!

В ушах у меня отдавались удары сердца, ноги подкашивались, но я заставила себя шагнуть вперед и сказать, прежде чем успел заговорить Ричард:

- Действительно, это было превосходно.

Оба были поражены. Юноша смутился и стоял с виноватым видом. Ричард удивился и встревожился. Он поднялся на ноги, точно повторяя свои движения, когда помогал мне взойти на помост. На этот раз, однако, вместо того, чтобы обнять, он впился в меня очень серьезным взглядом.

- Что-нибудь случилось?

- Ничего не случилось, - с удивлением услышала я собственный голос. - Просто по пути домой на меня снизошло озарение, как на Саула из Тарса по пути в Дамаск, и я вернулась, чтобы рассказать о том, что мне открылось.

- Значит, - живо заметил он, - вы счастливее того святого, потому что ему-то ничего не открылось. Если мне не изменяет память, он пролежал слепым две недели. Правильно, Блондель? Ты же у нас человек ученый. Бог мой, да не стой же ты с таким видом, словно только что залез кому-то в карман. Моя мать после темноты не заметит, что ты перешел границы. - Поспешность, с которой он помог юноше совладать с собой, казалась мне многозначительной. И если бы я была слепа, то сама интонация, с которой он произнес "Блондель", ясно сказала бы обо всем. Ни в чем так не проявляется любовь, ненависть и даже безразличие, как в том, как человек произносит чье-то имя.

- Мои мысли занимает пара пустяков, - иронически проговорила я, - и, возможно, я тоже перешла границы, выйдя из темноты.

Юноша бросил на меня взгляд, полный понимания.

- Я, пожалуй, отойду, сир… миледи…

- Хорошо, Блондель. Но завтра, если тебе удастся обойти сторожевых собак… У меня, может быть, будет немного времени после ужина.

Точно в таком же духе Роберт Антиохийский отпускал, назначая встречу, каждого очередного фаворита, обманывая при этом лишь самого себя, бедный дурень. Интересно, вернется ли Ричард в свое обычное состояние, проводив юношу взглядом до выхода? Но он тут же стал таким, как всегда.

Единственная разница была в том, что все фавориты Роберта отличались расчетливостью, наглостью, хитростью и дерзостью. Ничего похожего не было у Блонделя - ни кокетства, ни многозначительной улыбки, ни непристойной походки с виляющим задом. Он скрылся в темноте и вышел из шатра, как мог бы выйти молодой оруженосец. Однако я помнила из разговора с Санчо, что этот юноша умеет хранить тайны.

Я тяжело опустилась на край кровати Ричарда, и он, повернувшись, озабоченно склонился надо мной.

- Мама, у тебя очень усталый вид. Тебе не следовало возвращаться. Почему ты не дождалась утра?

Я поймала себя на сожалении о том, что Бог не помешал мне вернуться. Сын стоял, склонившись ко мне, с выражением нежной тревоги на лице, красивый, мужественный, и мне всем сердцем захотелось повернуть время вспять, тогда я не вернулась бы сюда и избежала муки этого ужасного знания. Я непроизвольно проговорила:

- О, Ричард, дорогой мой мальчик…

- Мама, что с тобой? Что тебя мучает?

С давних времен Мертвое море колышет над Содомом свои воды, в которых не размножается рыба, не растут водоросли - это символ самого бесплодия. Мои мысли занимает зеленая, плодородная Англия. Я не допущу, чтобы меня провели.

- Ричард, - заговорила я, - по дороге домой я думала о Лонгшаме и Иоанне и твоем плане направить туда Каутенсиса для улаживания всех дел. Я знаю, что ты рассердишься, и в то же время понимаю, что никто - и меньше всех ты - не порадовался бы, если бы ему сказали, что это должна сделать женщина. Уезжая из Винчестера, я поклялась, что никогда не буду докучать тебе ни возражениями, ни советами. Но я должна. Я увидела это необычайно ясно, на меня действительно снизошло озарение, и я вернулась, чтобы сказать тебе: Каутенсис не тот человек, которого следует туда послать… - Я поколебалась, потому что он пристально смотрел на меня с той самой истовой сосредоточенностью, которая привела в замешательство лучника, а также по той, в высшей степени смешной причине, что я даже не сформулировала свое предложение. Сказать: "Каутенсис не тот человек. Такой человек - я", - бессмысленно. Он лишь посмеется и превратит все в шутку. Надо сказать "лицо"…

Пока я маялась, заговорил Ричард:

Назад Дальше