- Письмо, написанное на латыни, не чернилами, а веществом, напоминающим деготь, с помощью какого-то инструмента вроде козьей ножки на листе белого шелка - но достаточно разборчиво. И подписанное: "Старик с Горы". Почему это кажется вам таким невероятным, Филипп? Вы же подписываете свои бумаги: "Филипп, король Франции". Он старый человек, правит в горах, и когда берется за свою козью ножку, это равносильно тому, что он подписывается.
- Но мне дали понять, - упрямо возразил Филипп, - что такого человека не существует и тот, кого называют этим именем, сродни западным духам или домовым.
- Ну, хорошо, - весело возразил Конрад, - если вы настаиваете, я получил письмо от духа. Вместе с весьма осязаемым тортом. Вполне весомым и вот таким большим. - Он показал руками, каким был торт.
- Милорд, он прислал вам торт? - спросил Рэйф Клермонский, забыв о контроле над собственным голосом, разлившимся пронзительной трелью.
Конрад де Монферра кивнул и улыбнулся. Потом, обращаясь ко всей компании, пояснил:
- Некоторое время назад, в Тире, у меня нашлась достаточная причина, чтобы повесить двух его так называемых ассасенов. Впрочем, сказать "причина", пожалуй, будет некоторым преувеличением. Они оказались замешанными в уличную драку, и если и заслуживали того, чтобы быть повешенными, то, вероятно, за прошлые дела, или за те, которые совершили бы в дальнейшем, если бы остались в живых. И я их повесил. Старик прислал мне очень дерзкое письмо, требующее компенсации. Я его, естественно, проигнорировал. Тогда на следующий день он прислал мне торт. Я обнаружил его утром около своей кровати, а мои слуги едва не умерли со страху, поскольку это свидетельствовало об их пренебрежении своими обязанностями. По-видимому, это его милая привычка - присылать торт как знак и как предупреждение. Торт у кровати означает, что Старик с Горы преследует тебя! Я верю, Филипп, что люди, получая один из его тортов, умирали от страха.
- Это равносильно смертному приговору, - серьезно проговорил Рэйф. - Вам следует беречь себя, милорд.
- Я так и делаю, - охотно согласился маркиз, - и строго предупредил своих ребят. "Вы понимаете, - сказал я им, - что тот, кто принес этот торт к моей кровати, может прикончить меня во сне?"
- Им это ничего не стоит - они делают это очень быстро и легко. Посылают предупреждение, после чего вы пребываете в постоянной тревоге и настороже и становитесь жертвой, достойной их мастерства, - объяснил Рэйф.
- Но чем вы можете доказать, кроме суеверных домыслов ваших слуг - а они, вероятно, все из местных, - что торт прислан именно этим персонажем? - не унимался Филипп.
- Нет их у меня, дружище! И даже если мне на голову свалится тяжелый кусок черепицы с крыши или продавец фруктов выхватит кинжал, когда я осмелюсь над ним подшутить, и воткнет его мне в сердце, доказательств по-прежнему не будет. Послушайте, Филипп, если бы факт его существования и методы были доказуемы, мы не сидели бы здесь за досужим разговором о нем. Есть какая-то тайна, дающая ему такую власть.
- Так, значит, вы проводите дни и ночи в страхе? - выпустив пухлую руку своей племянницы, спросил Леопольд Австрийский, до сих пор не участвовавший в разговоре.
- Нет. Я прожил здесь уже достаточно долго, чтобы придерживаться на сей счет по меньшей мере такого же мнения, что и сарацины. Смерть приходит, когда приходит. Если добиваться ее расположения слишком рано, она станет избегать тебя, но как бы ты ни старался избежать ее после того, как она тебя заметит, все будет тщетно.
- Здесь, Конрад, я с вами согласен, - заметил Ричард.
В эту минуту миледи, обладавшая тонким чутьем в отношении того, когда можно продолжать разговор, а когда нужно сменить тему, обернулась ко мне и сделала знак, чтобы я начал играть. Постепенно о Старике с Горы вместе с его письмами на шелке, тортами и угрозами забыли. Филипп, с самого начала сомневавшийся в его существовании, вероятно, почувствовал, что его скептицизм оправдан, но Леопольд не мог не помнить о возмездии, которое могло настигнуть его и днем, и ночью.
8
Гости встали из-за стола и разошлись по домам, а король Англии, учтиво простившись с ними, вернулся к жене, своей новобрачной, с которой провел всего три дня и три ночи, и, безукоризненно галантный, со словами о том, что у него много дел и что он должен быть на ногах рано утром, поцеловал ей руки и удалился.
Говорить о том, что все оставшиеся в банкетном зале были удивлены, значило бы уподобиться музыкантам, внезапно оборвавшим музыку, чтобы заставить людей слушать. Ричард женился на ней, сократил до трех дней медовый месяц, на много дней и ночей расстался с молодой женой и вот теперь вроде бы воссоединился с ней снова. Он праздновал победу, Акра пала, и теперь в этом дворце в центре города его ждала новобрачная. А он ушел от нее, поцеловав ей руки.
Ее лицо показалось мне дивной, согревшейся на солнце розой, внезапно покрывшейся инеем. Оно не выглядело жалким, потому что тогда отражало бы некий призыв, сознательный или бессознательный, к тем, кто мог бы ей помочь, но этого как раз и не было. Оно скорее было трагичным - ведь трагедия состоит в борьбе с судьбой и в поражении в этой борьбе. Я не сомневался в том, что Ричард думал, будто она вполне довольна тем, что состоялась свадьба! И, вероятно, все остальные - кроме, может быть, Анны, - оправившись от удивления, вышли из залы, сочтя ее холодной, жестокой и непроницаемой.
Я слышал, как говорили, что Беренгария глупа, но это было неправдой. Глупая женщина в такую минуту, вероятно, выдала бы себя, наверное, просила бы его остаться, Беренгария же просто пожелала мужу доброй ночи, с благородным достоинством и спокойствием, придававшими ей большее очарование, чем все остальное, и бывшими для нее, бедняжки, единственным средством защиты.
Глядя на ее лицо, я обвинял Ричарда в преднамеренной жестокости, в непростительном грехе и думал: "Будь я проклят, если снова пойду с тобой как твой лакей, нянька и секретарь. Почему я должен тратить на тебя свое время, скотина ты этакая?"
Я дождался, пока он ушел, и отправился на кухню, где снова оказался среди пажей, поваров и судомоек, которых не видел со дня отплытия с Кипра, где впервые попробовал палестинское вино под названием "Кровь Иуды". У этого вина была своя легенда. Говорили, что после того, как Иуда повесился во дворе горшечника, кто-то посадил там виноградную лозу. Она дала виноград, вино из которого было не сравнимо ни с каким другим на свете. То было темно-красное вино, очень сладкое на вкус, но терпкое и оставляющее ощущение горечи. Заметили, что оно предотвращает и лечит камни в почках, и потому лозу стали пересаживать в другие места, где эти особенные качества винограда сохранялись. Вино пользовалось популярностью только среди тех, кто был озабочен состоянием своих почек, да пьющих в поисках забвения, а не веселья. Случилось так, что эконом Беренгарии был одним из первых, кто, услышав о достоинствах вина, заготовил его в большом количестве. Поскольку оно было у нас под рукой, мы как следует выпили, и скоро я почувствовал себя совсем пьяным. Между моим внутренним зрением и воспоминанием о ее удрученном лице приятно колебалась какая-то дымка, а во рту было сухо, словно я наелся терновника с живой изгороди, и я уже присматривал себе место, чтобы поспать, когда раздался голос пажа:
- Блондель у вас? Кто-нибудь видел лютниста? - Несколько услужливых рук указали на меня, головы еще нескольких доброхотов качнулись в мою сторону, и мальчик, подойдя ко мне, сказал: - Вас зовет моя хозяйка, королева.
Я сидел на скамье, опершись спиной о стену, и, пока не попробовал встать на ноги, не понял, насколько в беспомощном состоянии нахожусь.
- Я не могу появиться перед нею в таком виде, - ответил я. - Я пьян как лудильщик. Возвращайся и скажи, что не нашел меня. Или нет, лучше уж скажи ей правду. Ступай.
Он стоял около меня, бормоча какие-то возражения.
- Проваливай, - грубо сказал я. - Или ты хочешь дождаться пинка в зад?
Я вспомнил, что, когда мы с ним виделись в последний раз, я помог ему - тосковавшему по дому туповатому парню - написать письмо матери. Он, вероятно, также вспомнил об этом, грустно взглянул на меня, повернулся и исчез за дверью. А я уселся на скамью, мрачно раздумывая над тем, как низко я пал, напившись настолько, что не смог бы даже устоять на ногах перед пославшей за мной миледи, не то что угрожать пажам ударом по заднице.
От ненависти к себе не было другого лекарства, кроме как еще одной кружки "Крови Иуды". Ах, какое подходящее название! Видно, какой-то поэт окрестил это вино. Для предателей в самый раз… Размышляя таким образом, я налил себе еще одну полную кружку, вернулся в свой угол и сел. Дымка поплыла снова, обволакивая этот последний грех. И тогда на кухне произошло всеобщее замешательство. Пажи, слуги, судомойки и повара засуетились, шаркая ногами, я с трудом поднял глаза - веки не слушались меня в пьяной дремоте - и увидел стоящую в дверях Анну.
По случаю праздника в зале она была в ярко-красном платье, но теперь на ней остались только серый нижний чехол да наброшенная на плечи шаль. Увидев меня, она остановилась, подняла руку и поманила к себе. И потому, что Анне здесь было не место, тем более полуодетой, я разом поднялся на ноги, прошел к двери и встал рядом с нею, ударом ноги закрыв за собой дверь. Мы стояли в полутемном коридоре, освещенном единственным канделябром.
- Вы должны пойти, - без обиняков сказала она. - Король прислал узнать, здесь ли вы еще, а королева желает, чтобы вы немедленно отправились к нему. Но прежде она хочет вас видеть. Она в полном отчаянии. Вы понимаете меня, Блондель? Я вижу, что вы напились до одури, но, надеюсь, не потеряли способность соображать?
- Я соображаю, - искренне заметил я. - Соображать-то легко, а вот устоять на ногах труднее.
Она совершенно спокойно улыбнулась и заговорщицким тоном спросила:
- Как же нам быть? Беренгария вбила себе в голову, что ей нужно поговорить с вами… - Анна забарабанила пальцами по стене, к которой я прислонился. - Вы должны попытаться, Блондель. Ступайте-ка во двор, обойдите его три раза да дышите поглубже, а потом вылейте себе на голову ведро холодной воды. Я буду ждать вас здесь.
Я вышел, набрал ведро воды, вылил ее на голову, и к горлу сразу же подступила тошнота. Вскоре мне показалось, что я почувствовал себя лучше. Во время этой процедуры я дважды растянулся на земле, а когда вернулся в коридор, где ждала Анна, она довольно бесцеремонно стряхнула пыль с моей одежды, глядя на меня довольно сурово. Потом пробежала пальцами по моим рукам, от плеча до кисти, легко, почти ласково, и проговорила:
- Выглядите вы вполне пристойно. А теперь пойдемте, нам надо спешить.
- Я не вернусь к его величеству, даже если этого хочет ее величество.
- Не будьте глупцом. Почему?
- О, у меня есть свои причины, - мрачно ответил я.
- Уж не воображаете ли вы, что вернетесь сюда? Она, между прочим, не до конца простила вам замечание по поводу ошейника… - Анна произнесла эти слова резко и тут же запнулась, явно вспомнив, как и я, собственное из ряда вон выходящее тогдашнее поведение. Возникла короткая неловкая пауза.
- Я ничем не связан ни с ней, ни с ним, - напористо заявил я. - На свете много других домов. Или вернусь на большую дорогу, стану бродячим музыкантом.
- Все это верно, - согласилась она, - но позвольте сказать вам вот что: если ваша причина отказа вернуться к Ричарду такова, как я подозреваю, то, решив не возвращаться, вы окажетесь не менее жестоким, чем он!
Я молча сделал несколько шагов, размышляя над ее словами.
- Что вы можете знать о моих причинах?
- Я сказала не "знаю", а "подозреваю". И не будь вы в стельку пьяны, то поняли бы, что если человек бьет собаку ногой в живот, чтобы продемонстрировать свое неодобрение, это не значит, что нужно ударить ту же собаку по зубам. Ну, вот мы и пришли! - С этими словами она открыла дверь и быстро подтолкнула меня в небольшую светлую комнату, где Беренгария сидела на табурете и Иоанна Сицилийская расчесывала ей волосы. Я стоял перед миледи, а в ушах у меня звенели резкие слова о побитой собаке, и я снова спрашивал себя, насколько осведомлена Анна Апиетская.
Обе они - миледи и Иоанна - плакали. Иоанна, у которой слезы всегда были близко, плакала так, как плачут все женщины: глаза ее покраснели и распухли, и теперь она подошла к последней стадии всхлипывания перед приведением себя в порядок. Лицо Беренгарии не выдавало никаких чувств, но на груди голубого платья и на обшлагах длинных рукавов темнели пятна от слез.
- А, это вы, Блондель, - проговорила она. - Мы беспокоились о вас. Его величество прислал человека узнать, здесь ли вы, и сначала мы подумали, что вы потерялись, а потом этот обманщик паж сказал, будто вы напились и валяетесь на кухне. - Она встала, шагнула ко мне и внимательно посмотрела на меня. Ее глаза кое-кто считал невыразительными, я же всегда находил их весьма красноречивыми. - Вы пьяны, Блондель? И поэтому не хотите возвращаться в лагерь?
- Я устал от лагеря, - ответил я, но даже в моих собственных ушах это объяснение прозвучало фальшиво.
- Блондель, он отругал вас? Меня предупреждали, что он очень раздражителен. (Она говорила о муже, как о чужом человеке.) Но вы знаете, Блондель, я чувствую себя обязанной сказать, что вы порой действительно бываете совершенно несносным. - Она смягчила эти слова улыбкой, довольно робкой и неуверенной. - Что произошло?
Таким тоном добиваются признания у ребенка. Мог ли я ответить ей: "Он оставил вас, ранил в самое сердце, заставил плакать. Мне ненавистна мысль о том, чтобы снова его увидеть. Я не хочу!"
- Ничего не произошло, - ответил я. - Я уходил через кухню и встретил там нескольких старых друзей, которых не видел с тех пор, как мы были на Кипре. Отмечая встречу, мы, пожалуй, малость перебрали. Сказать правду, миледи, мой желудок маловат для войны, и когда…
- Замолчите! Не уклоняйтесь от ответа - это ни к чему не ведет. Вы не желаете быть честным со мной, но я буду с вами откровенной, Блондель. Я хочу, чтобы вы сейчас же отправились в лагерь и остались с королем. Я знаю, там вы живете - как и он - в тяжелых условиях, в опасности, и вам приходится видеть ужасные вещи. Но, прошу вас, возвращайтесь. Когда он болел, ваши письма спасали меня от безумия. Ни одно письмо от любого придворного - и даже от самого короля Франции - не приносило мне такого утешения.
Беренгария принялась расхаживать по комнате решительными, порывистыми шагами, ломая пальцы.
- Они все его ненавидят, - вымолвила она. Иоанна что-то прошептала ей на ухо. - Почему я не должна этого говорить? Блонделю можно доверять - он болтать не станет, а кроме того, я слышу это ежедневно. Они ненавидят Ричарда и завидуют ему. Вы заметили, как вел себя сегодня Филипп, делая все возможное, чтобы спровоцировать его, вызвать раздражение, а потом повернуть дело так, чтобы перед ним извинились за его же вероломство? Блондель, если бы вы только могли себе представить, что значит знать все это и сидеть взаперти, вдали от него. Вы слышали, что он сегодня говорил? Когда он уедет из Акры, мы останемся здесь и снова будем ждать недели, месяцы, не зная ни о чем правды. Это невыносимо. - Она остановилась около меня, положила руку на мой рукав и пылко сказала: - Знаете ли вы, что когда Ричард был болен, говорили, будто он умер? И если бы не ваши письма, Блондель…
- Беренгария, дорогая, - Иоанна обняла ее, расплакавшись снова, - вы не должны волноваться. Так недолго и заболеть. Вам следовало сказать Ричарду…
- Иоанна, дайте мне хоть раз договорить до конца. Слушайте, Блондель. Еще до того, как вы появились в Памплоне, я видела вас во сне. Да-да, именно так. Я никогда никому об этом не говорила, только Анне сразу же сказала, в тот день, когда вы впервые пришли в замок и играли нам на лютне. Помните? Мне снилось, что я была в какой-то яме, из которой вы меня вытащили. Когда вы вернулись из Англии, я подумала, что со сновидением покончено, что оно исполнилось, и чуть не позволила Анне увезти вас в Апиету, - но тот же сон приснился мне снова. Это было предупреждением, и я взяла на себя смелость не отпускать вас. А теперь судите сами. Когда Ричард отправился в поход на Иерусалим, а я осталась здесь, это и была моя яма. Только вы могли мне помочь. Вы, единственный человек, кому я могла доверить присмотр за ним, на чьи правдивые сведения я могла рассчитывать. Блондель, если бы приехал мой брат Санчо, все было бы иначе. Но теперь у меня есть только вы. Пожалуйста, умоляю вас, останьтесь с Ричардом, не расставайтесь с ним ни на минуту, присматривайте за ним, опекайте его и время от времени, при первой возможности, сообщайте мне о нем все.
Я стоял и смотрел на нее, а она на меня - умоляющими глазами. Не мне было обижать Беренгарию после того, как ее уже так обидели.
- Если бы я мог сделать вас счастливой… - наконец сказал я.
Она внезапно уселась на табурет, положив на колени сплетенные руки.
- За ужином, когда маркиз говорил о беззаботных слугах - вы слышали? - я подумала, что вы… что вы спите в его шатре. Пажи и слуги беззаботны, а порой и подкупны, но вы… Я вознагражу вас, Блондель, обещаю вам. Когда мы вернемся домой из крестового похода, я дам вам все, что только вы попросите, все, что пожелаете. Она наклонилась, внимательно посмотрела на меня и протянула ко мне руку, ладонью вверх. - Да! Именно это я и имею в виду, Блондель, когда говорю, что вы бываете несносным. Я прошу вас о великом одолжении, открываю вам свое сердце, даже рассказываю о своих снах, а когда обещаю вам вознаграждение, вы бросаете на меня насмешливо-презрительный взгляд, как будто не верите ни единому моему слову. Почему у вас такой вид? Вы не верите мне?
- О, нет. Разумеется, я верю вам. - Я вовсе не смотрел на нее ни с насмешкой, ни с презрением, но разве она могла дать мне то, о чем я так страстно мечтал?
- И вы вернетесь и будете с ним?
- Я вернусь и буду с ним.
- И станете присматривать за ним и опекать его?
- Да.
- Да благословит и хранит вас Бог, Блондель.
9
Я так быстро понадобился королю потому, что он пожелал возложить на меня интересную и пришедшуюся мне по вкусу задачу подготовки к приему через две недели трех тысяч сарацинских пленных.
Акра выдала всего четырнадцать христиан - Рэйфа и тринадцать других. Четверо из них длительное время находились в плену, а девятерых захватили в последние месяцы. Ричард разумно решил, что они должны помогать мне в подготовке к приему других, но его план сработал не вполне. Обыкновенный человек, не познавший ни плена, ни освобождения, может вообразить, что эти четырнадцать человек, объединенных общим опытом, станут неразлучными друзьями. Но ничего подобного не получилось. Рэйф был переводчиком на переговорах о капитуляции, и Ричард, под влиянием момента, взял его в свой шатер, усадил за свой стол и ввел его в высшее общество крестоносцев. В течение нескольких дней он был экзотической диковинкой. Остальные тринадцать, появившиеся позднее, разместились в другом шатре и вызывали уже меньше удивления и любопытства. Более прохладное отношение уязвляло их. Они соперничали между собой, наперебой перечисляя непомерные трудности и страшные испытания, требовали соответствующих привилегий, большинство из которых было невозможно, и злобно завидовали Рэйфу.