Через несколько стульев от него какая-то пожилая женщина, худая и бледная до прозрачности, как будто состоявшая не из тела, а из кисеи и снега, точно упавшая прямо с облаков в кресло, в котором сидела, небрежно откинувшись на спинку, склонив голову, с полузакрытыми глазами, на плечо, опершись пальцами правой руки на край стола, между тем, как другая рука перебирала кружева рукавов. Ни одна лилия или лебедь не могли сравняться с ней белизной, а во всей манере сказывалось нечто крайне трогательное, печальное; она своей фигурой напоминала печального серафима, который, предаваясь своим мечтам на одной из вершин гор, приняв, на себя прозрачность ледников и неясные очертания тумана, умирал теперь, с жалостными стонами среди людей, от крайнего истощения сил.
Во Франции, где ее считали шведкой и называли мадемуазель Дзамерги, Теофил Готье написал для нее "Симфонию в мажорном тоне", которую радостно приветствовали во всех салонах, как одну из плавных мелодий, стоявшую наравне с мазурками и вальсами Шопена; шепотом говорили о ней, что она вполне гармонировала с душой печального и скромного музыканта, и каждая нота этих меланхолических напевов казалась вздохом какого-то мистического духовного единства. Слабая и тихая от природы, барыня эта объявила 4 декабря 1851 года генералу Канроберу приказ от имени вице-президента о том, что велено стрелять в прохожих по бульварам, так как эту ночь проводила в Елисейском дворце, где порой играла на рояле, а позднее, в Польше, вышла замуж за графа Луганова, носившего на себе еще следы битвы в Варшаве.
Однако, несмотря на удары, нанесенные этому королевству, она осталась такой же нежной, белой, как будто кровь, лившаяся вокруг нее, делала ее еще белее; она не переставала с прежней нежностью, вызывавшею слезы из глаз слушателей, разыгрывать произведения Шопена. Теперь же она путешествовала по Германии, вся поглощенная искусством и артистами, вечно окруженная мечтательными юношами, с длинными волосами. Так, что говорили, будто она видит в них маленьких Шопенов, и ее можно было встретить на всех музыкальных празднествах, с несколько презрительным выражением на лице, как будто не принимающей никакого участия в делах, бледного, всегда несколько наклоненной, конечно, больной, слегка прихрамывающей, так как одна нога была у нее на костыле.
Тут было много других женщин: графиня Стернин, вышедшая замуж за одного русского министра, которую прозвали графиней "Бубен", в насмешку за ее маленький, но красивый нос; мадемуазель Зюлейка, дочь одного немецкого поэта, толстая, розовая, выставлявшая из-под очень низкого и узкого корсета всю свою шею - до того нескромная, что она никак не могла понять, почему считается неприличным являться чуть не голой; мадемуазель Луисберг, красивая, стройная уроженка Померании, участвовавшая в вокальных концертах с благотворительною целью, и которая, овдовев третий раз, близко сошлась, в тридцать пять лет, с одним незначительным бельгийским музыкантом, которым, однако, не вполне удовлетворилась, так как он скоро впал в чахотку - а на все тайные предложения других, шепотом отвечала: "О! не стоит труда!"; мадам Беатриса Мзилах, давнишняя примадонна, которой сильно аплодировали в былое время, и, которая все еще пользовалась благосклонностью очень молодых людей, несмотря на свою старость и морщины, которые, без сомнения, послужили причиной для следующего отзыва одного французского поэта, сказавшего о ней: "Самое привлекательное в мадам Мзилах заключается в том, что она путешествовала по всем европейским столицам"; а, наконец, и вся эта толпа людей в экстазе - с короткими завитыми волосами, с лорнетками на глазах; все, они без исключения, были ученики аббата Глинка.
Между женщинами сидело несколько мужчин, и человек, мало-мальски знакомый с этим обществом, легко мог узнать маркиза Везеда, японского уполномоченного посла, который носил костюмы тирольского пастуха, сохранив привычку одеваться таким образом со времен своего пребывания в Инсбруке. Тенор Линдбауэр, с маленьким сжатым розовым ртом и изящными черными усиками, вертел между указательным и большим пальцами своей пухлой руки маргаритку, похищенную из волос своей соседки, между тем, как полные неги глаза его скользили по стене, на которой висела его высокая, белая, как серебро, блестящая шляпа. Доктор Пфейфель, всегда умевший втираться в избранное общество дворян и художников, уже склонял к скатерти свое исхудалое, полупьяное лицо, окаймленное бакенбардами грязно-красного цвета, из-за которых торчали два чрезмерных больших уха; Пфейфель был вполне пруссак, до того пруссак, что даже, когда он сидел без каски, казалось, будто она все еще красуется на голове. Кроме того, тут было пять или шесть пианистов, желающих подражать Бетховену, двое ученых - один датчанина, другой саксонец - с претензиями говорит французские каламбуры; композитор-бельгиец, презрительно относившийся к французским нравам, хотя сам был изгнан из отечества за обольщение двух дочерей бургомистра города Льежа, которым давал уроки музыки; англичанин, назначение которого состояло в том, чтобы оставаться верным самому себе, и гасконец-приказчик торгового дома из Шампани, втеревшийся в это общество, в надежде высмотреть покупателей; он доказывал, что, если хорошее вино составляет исключительное преимущество Франции, то хорошую музыку можно слышать лишь в Германии. Сам же он с большим чувством играл на охотничьем роге. Словом, то был меломан, не уступающий Годиссару.
Веселая компания беззаботных гуляк; привыкших к трактирной жизни, пила, болтала и смеялась, сидя вокруг стола, над которым качалась висячая лампа, светом своим увеличивавшая блеск драгоценных женских уборов и ярче обрисовывавшая атласистую белизну их обнаженных плеч.
Однако ж, странное дело: с минуты появления Фридриха, никто не поминал имени принца Тюрингского, а слышался лишь разговор о предполагаемом представлении мистерии Страстей Господних, о празднестве, устроенном в прошлом месяце в Берлине, о представлении Рыцаря-Лебедя, которое в скором времени должно было быть исполнено в Нонненбурге, лишь бы только смерть Иосифа II не облекла двор и город в глубокий траур. По видимому, ни мужчины, ни женщины не заметили появления Фридриха и никто не обратил на него внимания. Обманутый в надежде удовлетворить своему любопытству и утомленный шумом, нарушавшими его грезы, он велел служанке приготовить для себя комнату, и когда она приотворила маленькую стеклянную дверь, из-за которой виднелась лестница, ведущая в верхние комнаты, он приподнялся, чтоб выйти из зала.
В эту минуту, раздался страшный шум разбитой посуды, шум, который немцы называют "Базар", и которому обязан своим названием один из берлинских журналов.
Фридрих приостановился и, обернувшись, увидел, что один из гостей стоял со сжатыми кулаками, щеки его покраснели от гнева и покрылись морщинами, подобно ряби на поверхности воды, между тем, как обломки целой груды тарелок валялись на столе и на полу. Эта личность, незамеченная. Фридрихом до последней минуты, была не большого роста, худощавая, одетая в узкий, каштанового цвета, суконный сюртук, однако же можно было предполагать, что в этом слабом на вид существе скрывалась мощная сила воли; в данную минуту, он походил на связку упругих существ, ибо он весь конвульсивно содрогался, подобно женщине в нервном припадке; но выражение лица его, в спокойном состоянии, вероятно, было высокомерно и величаво спокойное. В то время, как тонкие, бледные и едва заметные губы зловеще были искривлены, его широки, ясный и гладкий лоб, окаймленный волнистыми с проседью волосами, сохранял ненарушимое спокойствие великой мысли, а в ясной прозрачности его глаз, подобных глазам невинного ребенка или девственницы, светились чистые, возвышенные грезы. Доктор Пфейфель, молча, складывал в кучки разбросанные по столу обломки, и, казалось, никто не был взволнован случившимся, потому ли, что веселая компания, не обратила внимания на такую выходку, или же потому, что нарушитель всеобщего веселья был из тех, которым все прощается, и на которого никто, не решится изъявить неудовольствие. Что же касается до самого нарушителя спокойствия, губы его и сам он дрожал все сильнее и походил на колеблющуюся струну, приведенную в движение pizzicato; наконец, он сорвал с головы свой бархатный берет, который уже висел на его левом глазу, на подобие петушьего гребня - сжал его в своих стиснутых кулаках, потом то втискивал его в карман, то снова вынимал и надевал на, голову; крикливо произносил отрывистые, резкие слова, звуки которых напоминали шум падающих камней.
- Глупый! безумец! сумасшедший! Аббат Глинк, сам не понимает, что говорит. Новый король не будет лучше старого. Что же изменится? Одно лишь имя. Фридрих, как и Иосиф, будет лишь председательствовать в совете министров, делать войскам смотры и, в свободное время, посещать мастерские разных художников. Что же касается, до музыки, то, конечно, он о ней не позаботится, а между тем, музыка - это чисто немецкое искусство. Англия имеет Шекспира, Франция Виктора Гюго, Германия Себастьяна Баха, Бетховена и меня. Без музыки нет славы для Германии, лирическая драма есть высшее и безусловное осуществление нашего национального идеала. Но наши принцы не понимают этого и приказывают приглашать в свои театры лишь французских актеров. Если нам нужны Фиделио, или Флорис и Бланшфлор, то нам преподносят водевили Скриба, и такой порядок вещей неизменен; поэтому-то я опять предпочту вернуться в изгнание, ибо единственный благоразумный монарх это император Бразильский, он поручил мне написать лирическую драму для Сан-Педро-Д\'авкантара, я исполню это и уйду. Это решено. Прощайте. Чем оставаться в Германии, где короли отказывают мне в нескольких миллионах, для постройки театра, я лучше возвращусь во Францию, и если маленький Фридрих пожелает заказать торжественный марш для своей коронации, то предоставлю ему полное право заказать таковой кому-либо из еврейских учеников Мендельсона или Мейербера.
Излив свой гнев и исковеркав свой берет, как сделал бы игравший с клубком ниток котенок, этот разгневанный человек подбросил его на воздух, а сам опрометью кинулся к полуоткрытой служанкой двери. Доктор Пфейфель встрепенулся и, подмигивая глазом, сказал аббату Глинке:
- Ганс Гаммер сегодня в дурном расположении духа.
При приближении Ганса Гаммера, Фридрих отскочил в сторону; несмотря на свое уединение, слава этого человека достигла и его. Как! Он видел перед собой этого странного, причудливого человека, которого превозносили, в тоже время, унижали, боготворили и ненавидели, человека, силой своего гения и своей смелостью вызывавшего то энтузиазм, то зависть в самых флегматических характерах, революционера, восставшего против искусства и уничтожившего все существующие правила, разрушающего ложную славу и нарушающего издавна существующие законы музыки, для того, чтоб создать живую и одухотворенную драму - словом, этого безумца и божество, Ганса Гаммера! С бьющимся сердцем, Фридрих бессознательно пошел за ним по лестнице. Хотелось ли ему видеть его, говорить с ним! Он сам не знал этого, но, если бы, в это время, Ганс Гаммер обернулся, то юный принц убежал бы без оглядки, подобно ребенку, пойманному в шалости.
Достигнув первого этажа, композитор скрылся за дверью, с шумом захлопнувшейся за ним, между тем, как сопровождавшая служанка, указывая Фридриху на дверь соседней комнаты, проговорила:
- Вот ваша комната, сударь.
Фридрих в раздумье сел на кровать, не понимая, что с ним происходило. Что означало внезапно охватившее его волнение? Почему так сильно взволновало его имя Ганса Гаммера? Не отдавая себе ясного отчета в своих ощущениях, он походил на человека, которого разом охватило ничто роковое, от чего будет зависать вся его будущность; он ощущал нечто похожее на смущение юноши, при встрече с женщиной, которую ему суждено любить в продолжении всей жизни. Тишина гостиницы вдруг нарушилась могучими аккордами клавикорды, раздавшимися в комнате, занятой Гансом Гаммером
Фридрих бросился к дверям и с жадностью вслушивался в эти звуки.
Неистовые, нечеловеческие, дикие звуки стремительно сменялись один другим, и, казалось, весь гнев композитора вылился в этой импровизации но мало-помалу грозные звуки, похожие на поток бурных волн стали утихать и заменились более нужными, мелодичными, напоминавшими журчание спокойно текущего ручейка.
Фридрих никогда не ощущал столь сладостного настроения, музыка огненной струей проникала в его жилы, как укрепляющий напиток, возбуждающий нервную и умственную деятельность; он чувствовал какую-то лихорадочную жажду жизни и понял, что был рожден, именно, для этой неведомой жизни, которой он так долго и так безнадежно жаждал.
Одна лишь музыка могла удовлетворить эту душу, питавшую отвращение к действительной жизни.
Живопись и ваяние своими резкими красками и формами изображаются жизнь во всей ее наготе, - должны были быть Фридриху столь же ненавистны, как и самая жизнь. Поэзия воспевает, ее устами говорят, люди, и как бы она ни была возвышенна все-таки, благодаря рельефности изображений и определенности слова, она обрисовывает умственную или физическую красоту. В музыке же нет ничего определенного, она подобна божественному лепету, который не уподобляется человеческому голосу, а всегда стремится к неуловимому и недосягаемому идеалу: она, именно, та возвышенная мечта, которой, не суждено осуществиться на земле. Одним словом, музыка была восторженным и идеальным олицетворением девственной души Фридриха, необъяснимо и упорно стремящейся к несбыточному я неосуществимому. Ганс Гаммер продолжал играть, примешивая к дрожащим звукам разбитого инструмента гостиницы свой отрывистый резкий голос, иногда болезненно поражавши слух, иногда же переходивши в нежную женственную жалобу. Будь Фридрих сколько-нибудь знаком с творениями Ганса Гаммера, он тотчас узнал бы в этой строгой последовательности модуляций наиболее выдающейся мотивы "Рыцаря Клиндора", "Рыцаря Лебедей", "Певцов Эйзенбаха", "Флориса и Бланшфлора" Быть может, этот знаменитый артист в минуты упадка духа - свойственная даже и самым сильным натурам, и который является неизбежным следствием нервного возбуждения, ощущая потребность вернуть угасавшую энергию с помощью творений великих классиков и дочерпнуть новую силу в собственной гениальности.
Смотря по тому, раздавалась ли тихая, нежная мелодия, или же бешеные, дикие звуки - Фридрих то уносился мечтой в неведомый ему рай, в котором не было ничего земного, и где, каким-то чудом, и цвета, и формы превращались в одни лучезарные звуки; то перед ним будто разверзался ад, не имевший ничего общего с тем, о котором трактует библия, и в котором казни заменены идеально-гармоническим блаженством: глаза его наполнялись слезами, а душа преисполнялась восторгом. Когда музыка и голос на минуту смолкли, Фридрих не мог удержаться от рыданий ввиду такого резкого перехода из этого восторженного настроения к действительной жизни; но, вот, звуки снова полились, и Фридрих снова поддался их чарующему влиянию и слушал долго, долго…
Глава тринадцатая
После смерти отца, Фридрих наследовал престол и в первое время делал смотры своим войскам, разъезжая на белом коне между рядами блестевших на солнце белых и голубых мундиров, приветствуемый оглушительными криками народа; но вслед за коронацией, он немедленно удалился в уединение и всецело предался музыке. Напрасно королева Текла - в высшей степени тщеславная и самолюбивая женщина - старалась привлечь его к политическим делам и посвятить во все тонкости дипломатии, Фридрих ничего не хотел слышать и, скрываясь от преследований своей матери, искал убежища в хижине своей кормилицы, построенной у подножия горы. Он вступил на престол с единственною целью, насколько возможно способствовать процветанию того искусства, которому он обязан был минутами высшего наслаждения, и выдвинуть личность великого гения. Фридрих призвал к себе Ганса Гаммера в Нонненбург, осыпал почестями и настолько благоговел перед ним, что власть Ганса Гаммера была сильнее, чем Фридриха; народ повиновался своему королю, а король - великому артисту. Даже герб Тюрингский имел форму капельмейстерского жезла. В то время, когда оскорбленные и униженные министры его заседали в совете, сам Фридрих по целым дням предавался сладостным мечтаниям, и старался, разобрать партитуры своего учителя, извлекая мелодичные звуки из спутанных черных и белых нот, разложенных перед ним. Театр в его столице был самым замечательным во всей Германии, и все знаменитые певцы и певицы приглашались для исполнения произведений Ганса Гаммера. Во время спектакля, Фридрих сидел один в глубине своей ложи - куда не допускался никто, чтобы не нарушить всей полноты его упоения - там он с жадностью упивался сладостными звуками, вместе с которыми, как бы на ангельских крыльях, уносились все его грезы.
Одно лишь обстоятельство, случившееся через нисколько дет его царствования, - отвлекло Фридриха на некоторое время от единственной его страсти к музыке, охватившей все существо его. Согласно придворному этикету, он должен был посетить иностранный двор, во время открывавшейся там всемирной выставки. Увидав там королеву, владетельницу обширного государства, Фридрих пленился ее необычайной красотой; она казалась ему неземною, недоступной и не похожей на всех виданных им доселе женщин. Будь она из тех женщин, к которой, по равенству из положений, он имел бы право приблизиться, заговорить с нею, и питать надежды на обоюдное расположение - он или не заметил бы ее, или отвернулся бы с презрением; но хотя Фридрих был сам король, она казалась ему настолько величественною, недосягаемого и идеальною, что он сравнивал ее лишь со своими грезами. В силу невозможности быть любимым, он влюбился сам до безумия. Но, не смотря на то, не искал случая быть с нею и часто видеть ее, ибо вблизи и она оказалась бы не выше грустной действительности! Он боготворил лишь тот идеал, который составил о ней, и потому поручил своему камергеру, Фледро-Шемилю, просить портрет королевы; ему было достаточно иметь перед собой хоть призрак своих грез. Но согласится ли она дать свой портрет, который был для него теперь лишь обманчивым призраком - лучшим, однако, чем сама действительность - и который ярко светился ему вдали, в то время, когда он уносился мечтою, под гармоничные звуки музыки, в неведомый мир бестелесных духов.
Между тем, Лизи страдала в уединении Лилиенбурга. Куда скрылся тот, кого она так сильно полюбила? До нее дошли слухи об его восшествия на Тюрингский престол. Почему же нет от него никаких извести? Почему он не пишет ей, если не может приехать? - и бедная Лизи заливалась горькими слезами до тех пор, пока, однажды, королева Текла, найдя ее в таком отчаянии, не сказала ей:
- Я увезу вас с собой в Нонненбург.
- О! зачем! - вскричала Лизи,
- Чтобы сделать вас женой моего сына. Но, увы, увидев Лизи в Нонненбурге, Фридрих, как нам уже известно, поступил с ней крайне жестоко и за желание ее прикоснуться к нему губами, лодка, в которой она сидела рядом с ним, перевернулась, и они погрузились в глубокое, бурное, как море, озеро.