О механическом копировании, разумеется, не может быть и речи. И там, и тут происходил активный процесс созидания. Просто искусство располагает своей, незримой для непосвященных (а иногда и посвященных) системой сообщающихся сосудов: то, что было приобретено, но не использовано при работе над одной ролью, восполняет какой-то недостаток при работе над другой. Запас, ждавший своего часа в "личных кладовых" художника, будь то драматург, режиссер, поэт, композитор, скульптор или актер, находит наконец-то применение.
Как бы ни рассуждать, ясно и неоспоримо одно: успех Павла Борисовича в роли Тригорина, несомненно, способствовал его впечатляющему успеху в роли Егора Черкуна. Неоспоримо и то, что талант Луспекаева развивался по восходящей…
Во многих отношениях спектакль "Варвары" оказался, как и подобает произведению подлинного (а не имитированного) искусства, провидческим. Актеры и режиссер, словно уловив тревожные сигналы из будущего, чутко отреагировали на них. Спектакль взывал к здравому смыслу, к естественности чувств, предостерегал от отступничества людей от своих сокровенных корней, требовал от черкунов всех времен знать, так ли уж негодно свое, пусть и деревянное, прежде чем тупо и остервенело насаждать чужое – пусть и железное…
Интереснейшие соображения о конечном результате работы Луспекаева над образом Черкуна оставила Роза Абрамовна Сирота. Она полагает – и, кажется, вполне обоснованно, – что феноменальное умение Павла Борисовича фантазировать и импровизировать в роли, привело к парадоксальному достижению: актеру удалось раздвинуть рамки авторского замысла, сказать больше, убедительней и лучше, чем сказал автор.
И даже больше, чем задумал режиссер, обратившись к постановке пьесы, написанной более полстолетия назад, к классике.
"Фантазия его была парадоксальна, – убеждена Роза Абрамовна. – Причем фантазировал он всегда в логике характера. Поразительная интуиция. Он чувствовал всего человека, видел его широко, видел всю судьбу, но словесная ткань роли стесняла его. Его индивидуальность давала авторской мысли иной объем. Ему трудно давался Черкун – сложно было совместить природную непосредственность с сухой запрограммированной логикой Черкуна, и вот в результате этого своеобразного конфликта автора и актера появляется неожиданная грань роли: борение Черкуна с собой, видимость силы, желание быть не тем, что он есть на самом деле. Черкуну – Луспекаеву хотелось любить, шутить, с любопытством подглядывать за вихрастой девчонкой за забором, то есть жить жадно, а характер Горького не позволял этого… Попытка смирить неординарность натуры, вогнать ее в железные рамки привела в итоге Черкуна к самоуничтожению. Суперменство съедало личность".
Видимость силы… желание быть не тем, кем человек является на самом деле… – как и это более чем знакомо. Ну где, как не у нас, найдете вы, например, столь устрашающее количество мракобесов, выдающих себя за поборников прогресса, или самодуров, пытающихся – и небезуспешно! – монополизировать право на единственное верное толкование демократии?.. Достаточно вспомнить лишь нашего "дорогого россиянина", в течение десяти лет терзавшего и распинавшего народ и страну, позорившего, расстреливавшего, топтавшего, попиравшего и грабившего, обворовывавшего, лишавшего скорого и праведного суда и так далее, и так далее, и так далее… – демократии ради и под ее флагом, разумеется!..
И в этом смысле авторы спектакля, в первую очередь Павел Борисович, опередили свое время, заглянули в будущее, вывели на сцену "героя", которому суждено появиться в жизни не менее чем через тридцать-сорок лет, появиться и наворочать такого, от чего долго придется оправляться.
А в основе того, о чем сказано, лежит, очевидно, качество, подмеченное в таланте Луспекаева Владимиром Рецептером, несколько лет подряд делившего с Павлом Борисовичем одну гримуборную, игравшего в одних с ним спектаклях и ездившего на одни гастроли: "Есть актеры, способные дать глубину и объем своим героям. Луспекаев, мне кажется, обладал большим и более редкостным даром. Вокруг его сильного, накаленного жизнью тела возникала некая сфера, каждый раз особенная , его речи и реплики захватывали тот воздух, ту погоду, то время, в которое родились".
Голоса из минувшего донесли до нас и иное мнение о первом появлении Павла Борисовича на петербургской театральной сцене.
"Самое первое ощущение – непонятное, – вспоминал Иван Иванович Краско, один из будущих партнеров Луспекаева в знаменитом спектакле "Поднятая целина". – Смотрел "Варваров" в БДТ. Доронина – очень здорово! Лебедев, Стржельчик, Полицеймако, Рыжухин, Шарко, Кузнецов – все играют ярко, сочно. И среди них – новый артист из Киева, Луспекаев какой-то, и фамилию сразу не запомнишь. Ничем он тогда нас, студентов Театрального института, особенно не поразил. А говорят о нем много, легенды целые ходят".
Студентов творческих вузов простотой поразить трудно, почти невозможно – по себе знаю. Подавай им все непременно "сочное, яркое" – особенное. Чувствуется, однако, что пытливый ум студента Краско на уровне подкорки ищет ответ на вопрос: почему же так много говорят об актере, ничем особенно не поразившем его и его товарищей, да, к тому же, и легенды слагают?.. Ищет и чуть-чуть не дотягивает до того вывода, к какому пришли партнеры Павла Борисовича по спектаклю – к осознанию "новой простоты, новой жизненности, созданной Павлом Луспекаевым", как безупречно точно сформулировал Сергей Юрский.
Так что "иное мнение" – сказано, пожалуй, слишком сильно. Тем более что озарение к студенту Краско, как мы знаем от него самого, пришло очень скоро…
Что же касается неспособности с первого раза запомнить фамилию Павла Борисовича, то упрекнуть в ней можно, увы, далеко не одного студента Краско. Люди, обязанные делать это по долгу службы, тем не менее, не снисходили до этого. Подтверждение сему печальному явлению, распространенному среди наших крайне самолюбивых, хвастливых и очень часто крайне невежественных "тружеников" средств массовой информации, то и дело претендующих на обособление в касту неприкасаемых, но при первом же грозном окрике спешащих услужливо вилять хвостиками, как в прошлом, так и в настоящем, опять-таки находим у самого Павла Борисовича.
Продолжая разговор с Михаилом Михайловичем Козаковым в номере гостиницы "Пекин", выдержки из которого мы давали чуть выше, он говорит:
"…невезучий я. Уже в "Варварах" сыграл, ко мне признание театральной публики пришло, рецензии вышли, а фамилия меня подвела. Трудная у меня фамилия. Спектаклю "Варвары" по радио рекламу давали: "Завтра, такого-то числа, в Ленинградском Большом драматическом театре имени Горького спектакль "Варвары", постановка народного артиста СССР Товстоногова, в ролях…" и дальше со званиями все популярные артисты. А у меня еще звания не было, и меня не объявляли, хотя я главную роль играл. Товстоногову об этом сказали. Он позвонил на радио, просил меня не забывать. Наутро с женой слушаем: "Сегодня в БДТ имени Горького пьеса "Варвары", ну и так далее… народные, заслуженные, наконец: "в центральной роли артист… Луспекарев".
Человек играет главную роль, о нем пишут театральные критики, он снискал признание требовательной петербургской театральной публики, великий человек просит за него, а доблестные работники СМИ – не упомянув его имя сперва только лишь потому, что он не имеет звания, затем не удосуживаются запомнить и правильно произнести его фамилию. А ведь это случилось при советской власти, тогда строго спрашивали за никудышное исполнение своих служебных обязанностей в идеологических учреждениях. Чего же ждать от нынешних – потомков тех? "Самостоятельно" решающих, у кого им брать интервью, а у кого нет, кто им интересен, а кто раздражает их или оставляет равнодушными. Только вот "интересными-то" неизменно оказываются те деятели, представления которых о демократии совпадают с представлениями самих ведущих. И доказывают они, сидя друг против друга и умиляясь от единодушия, что "масло масляное", а "вода мокрая"…
Впрочем, "Во всех рассказах Луспекаева на эту тему, – удостоверяет Михаил Козаков, – не было ни тени обиды, уязвленного актерского самолюбия или кокетства. Он как ребенок относился к популярности, но рассказывал об этом смачно и понимал, что главное в судьбе художника – "привлечь к себе любовь пространства, услышать будущего зов…"
А чего обижаться на суетных, обеспокоенных лишь одним, как бы их не оттерли от телекамер, от любопытствующей толпы и от столов с презентационной выпивкой и снедью…
…Непроницаемая темень за окном медленно превращалась в густую синь. Это означало, конечно, что время перевалило за критическую черту. Теперь боль в нижних конечностях убывает, а не усиливается. Но в самом начале этого процесса не скажешь, что лучше: первое или второе. Боль отступает неохотно, то и дело, огрызаясь, как вдарит вдруг, что можно подумать, будто и впрямь врезали по истерзанным пяткам – да не палкой, а железным прутом.
С избавлением от боли тело почему-то слабеет. А в душе поселяется опустошенность. Ощущение такое, словно над тобой поизгилялись, как хотели, нахаркали в душу и отбросили как тряпку, и лежишь ты поруганный, униженный, бессильный что-нибудь предпринять в свою защиту.
В голову возвращаются мысли о сигарете. Самое время – и жена, и дочка спят крепким предутренним сном, его "преступление" останется нераскрытым и безнаказанным.
Павел Борисович выпрастывает из-под одеяла ноги, с натянутыми на культи толстыми шерстяными "наконечниками" и, опираясь на руки, пытается передвигаться вдоль дивана. С противоположного его конца можно, если пересесть на придвинутый стул, дотянуться до тайничка.
Первое же усилие вызывает такой взрыв боли, такое ее неистовство, что приходится откинуться обратно на подушки. Диван при этом скрипит так, что разбудит, кажется, не только жену и дочку, но весь дом. Нет, в экспедицию за сигаретой пускаться еще рискованно. Павел Борисович вспомнил, к тому же, что может зазвонить телефон. Все, кто может позвонить, предупреждены, что лучше всего это делать между четырьмя и шестью утра или после пятнадцати пополудни. Так что нельзя отползать от средства связи на столь далекое расстояние. Только ты вытащишь из тайничка сигареты, он и зазвонит, проклятущий. Прибежит Инна узнать, почему он долго не снимает трубку, и как раз застукает его на месте преступления. Тайничок будет рассекречен. И ломай потом опять голову, где и как устроить следующий. Насколько изощренней в этом деле становится он, настолько же догадливей Инна Александровна и Ларка. У этой вообще нюх собачий – разыскивает тайничок по запаху и даже назовет сорт сигарет.
Не смея пошевелиться, дабы предательски не заскрипел диван, Павел Борисович остается там, где пригвоздил его взрыв боли, и заставляет себя снова вспоминать о событиях, совсем еще близких и уже таких недосягаемых…
Несмотря ни на что, известность Луспекаева в этот раз распространилась далеко за пределами города, в котором ему удалось добиться успеха. На премьеру и первые показы спектакля приезжали многие театральные светила, драматурги, писатели и журналисты из Москвы и других театральных городов страны. Вскоре и в центральных газетах появились отклики на премьеру "Варваров". Известность Луспекаева стала всесоюзной.
Широко раздвинулся круг знакомств. Жаждущих общения с новой знаменитостью не счесть. Знакомства с нею домогаются журналисты, художники, поэты, писатели, драматурги и, само собой разумеется, актеры из других театров Петербурга. Но не только Петербурга, а и Москвы. С кем-то из них, например, с Александром Володиным или с Олегом Ефремовым, знакомство перерастет в дружбу и продлится вплоть до кончины Павла Борисовича, с кем-то так и останется не более чем знакомством, с кем-то оно и исчезнет вовсе…
"Многие называли Луспекаева Пашей, легко сходясь и переходя на "ты" и назавтра считая себя его друзьями, – вспоминал Владимир Рецептер, оставивший о Павле Борисовиче тонкие, деликатные и – как то и положено поэту – несколько возвышенные воспоминания. – Он был открыт, щедр и будто бы доступен. А мне всегда казалось, что Павел только терпит это амикошонство и не уважает тех, кто набивается в друзья, что он горд и очень затаен внутри себя, бешеный и ранимый".
Павел Борисович был слишком общительным, душевно деликатным и прямодушным человеком, чтобы быть разборчивым. Ему, к тому же, хотелось, как захотелось бы любому нормальному человеку на его месте, поскорее вписаться в местное общество, стать своим, забыть, что он приезжий. И по совокупности этих причин он частенько оказывался не в своей, как говорится, компании.
Однажды он оказался в компании, в которой задавал тон актер одного из молодежных театров Питера, в спектаклях на историко-революционные темы которого он исполнял роли молодого Ленина. Тогда уже вовсю раскручивалось движение "продвинутой" творческой интеллигенции по созданию "ленинианы". "Творения", от одного к другому "обогащавшие неисчерпаемый образ гениального вождя пролетарской революции, основоположника нового мира" и его соратников, "ваяли" писатели, поэты, художники, скульпторы, теле– и кинорежиссеры, актеры и даже музыканты. На активных участников создания "Ленинианы" словно из рога изобилия сыпались всевозможные поощрения: звания, премии, улучшение жилищных условий, загранкомандировки и т. д. Понятно, какие драки и склоки разыгрывались у этой кормушки. Новый знакомый Павла Борисовича рассчитывал, что и его не обойдут подобными милостями.
Не прочь и пофрондировать, он был одним из тех "стиляг", которые вовремя не сообразили перестать быть ими, и потому выглядел довольно-таки нелепым, старомодным. "Продвинутая" молодежь тех лет отказалась уже от пестрых пиджаков с огромными "плечиками", от клетчатых "ковбоек", от галстуков с крохотными узелками, от брючек-дудочек, как правило, в мелкую серую клеточку и не достающих до лодыжек, и от остроносых мокасин, делающих их владельцев похожими на клоунов. В моду быстро и триумфально входили джинсы и "гусеницы" – грубые ботинки на толстой подошве. Все это приобреталось пока что главным образом у студентов-иностранцев, как приезжающих на учебу, так и возвращающихся после нее к себе домой, и у моряков торгового флота. Но появились уже и спекулянты, почуявшие наличие золотой жилы, которых чуть позже станут называть фарцовщиками.
Несмотря на старомодность, разговоры "стиляга" вел наисовременнейшие. От него-то Павел Борисович и услышал впервые о существовании в Париже театра абсурда Эжена Ионеску. Жаль только, что от нового знакомого так и не удалось толком добиться, что же все-таки этот театр собой представляет. "Абсурд! Абсурд!" А как оформлен этот абсурд, во имя чего? С чем его кушают?..
Большинство вопросов оставались без ответов. Рассказчик с все более явным недоумением: ну как это можно не понимать того, что само собой разумеется? – посматривал на Луспекаева. Так же стали посматривать и некоторые другие завсегдатаи компании. Павел Борисович ощутил раздражение. А оно было совсем некстати. В компании находились три хорошеньких девушки, и одна из них – кареглазая, с копной темно-каштановых волос, стройная, гибкая и порывистая, – проявила к нему довольно отчетливую благосклонность. Несколько раз их руки как бы нечаянно касались над столом с бутылками вина и закусками.
На "десерт" было подано блюдо и вовсе неизведанное. "Стиляга" оповестил, что в Нью-Йорке открылся "Театр обнаженных".
Глухая тишина установилась в комнате. Кое у кого из присутствовавших сами по себе отпали челюсти и раскрылись рты. "Театр обнаженных". Как это? В прямом смысле или в переносном – вроде предельного обнажения души?..
Оказалось, что и в прямом, и в переносном. Одно помогает другому проявиться на полную катушку.
– Неужели совсем-совсем голые? – засомневался кто-то.
– Обнаженные, – строго поправил рассказчик, принципиальностью своей напоминая персонажа, которого играл. – Разрешены лишь отдельные аксессуары для усиления художественного эффекта. Ну, шляпа там или поясок… А самое главное… – Актер выдержал паузу и наконец закончил: – Что во время спектакля позволено совокупляться.
"С этого и надо было начинать!" – едва не вставил Павел Борисович, но вовремя прикусил язычок.
Еще более ошеломленную, чем прежде, тишину нарушил шепот одной из девушек:
– Ну почему? Почему им все можно, а нам нельзя ничего.
– Почему же ничего? – приглушив голос, но так, чтобы слышали все, возразил сосед справа и предложил девушке удалиться с ним в соседнюю комнату, в которой располагалась спальня.
Не случись такого, Павел Борисович, возможно, и промолчал бы. Но тут он не выдержал. С прямотой, шокировавшей многих, он спросил рассказчика, уверен ли он, что публика не попадает в обморок и не шарахнется к выходу, если он обнажится, да еще кого-нибудь в дверях задавят насмерть?..
Вопрос вызвал неоднозначную реакцию. Кто-то настороженно молчал, опасаясь, должно быть, слыть отсталым, кто-то, предчувствуя развитие событий, радостно оживился, кто-то засмеялся даже, а симпатичная кареглазка без раздумий выдохнула:
– Конечно, шарахнутся! Такое чудо цвета дохлой курицы предстанет. И задавят, непременно задавят!..
"Стиляга" обиженно побледнел, часто смаргивая рыжеватыми ресницами, а Павел Борисович, вдохновленный поддержкой кареглазой девушки, рубанул еще раз:
– А ежели тебе захочется, а партнерша не даст? Или и дала бы, да у нее месячные?.. Или даст, да ты окажешься недееспособным? Что заведешь делать?
– Да при чем тут это? – простонал "стиляга". – Даст, не даст, окажешься, не окажешься!.. Речь идет о театре принципиально нового – нового, понимаете? – типа?
– Играть надо хорошо, а не понтить, – усмехнулся Павел. – Ты вот своего Ильича можешь играть так, чтобы мне стало наплевать, голый он или в сюртучке?
– Не может! – фыркнула кареглазка, окончательно перекинувшись на сторону Павла.
А он убежденно, весомо припечатал:
– То-то и оно. Понты мы бросать горазды. Хорошо было вашему Мейерхольду. Его актеры, Игорь Ильинский, например, и голыми сыграют так, что все подумают – новая мода. Назавтра вся Москва забегала бы в таком виде…
– A-а, так вы, значит, улавливаете родство театра голой сцены Мейерхольда с "Театром обнаженных"?! – торжествующе вскричал поборник "нового театра".
– Улавливаю! – отрезал Павел. – И там и там – пустота.
Он хотел было передать, что думал о "великом реформаторе" театра Михаил Федорович Романов, да вовремя сообразил: не поймут…
Репутация Павла Борисовича в глазах актера молодежного театра и некоторых его коллег оказалась безнадежно испорченной. Но ему на это было действительно наплевать. Улучив момент, он и кареглазка покинули опостылевшую компанию…
Уже на следующий день за столиками ресторана при Питерском отделении ВТО зашелестели разговоры, в которых актеры разных театров не без затаенного торжества передавали друг другу, какой темный и отсталый Луспекаев в смысле театрального новаторства. И это актер, о котором с таким восторгом пишут критики и пропагандирует радио!..
Такова была одна из первых, возможно, легенд, сложенных о Павле Борисовиче в городе Пушкина, Гоголя и Достоевского. За ее достоверность, как и за достоверность любой легенды, разумеется, поручиться нельзя, но больно уж она в характере Павла Борисовича: простом, откровенном и проницательном.