– Да-a, Нагульнов, – усмехнулся Павел Борисович. – Все газеты трещали: "романтик мировой революции", "фанатик-интернационалист"… Не так все просто… Точней всех выразился по поводу моего Нагульнова мой отец, он приезжал на один из первых спектаклей из Ворошиловграда. Простой обрусевший армянин. "Твоего бы, – говорит, – Макара растянуть на скамейке и выпороть". – "За что?" – "За то, что дурак. Лушку, такую бабу, променять на мировую революцию". Я с ним согласился. Лушка – это же женщина, каких поискать! Это же вывернутая наизнанку п…а! Да я бы с нее не слазил, не заморочьте мне голову этой еб. ой мировой революцией!
Впечатления Мотыля от роли Нагульнова, в общем-то, не противоречили тому, о чем писали газеты. Но то, о чем говорил Павел Борисович, точней, даже не говорил, а намекал, прибегнув к мнению третьего лица, ввело его в смущение. И свое собственное мнение, и мнение прессы стало выглядеть вдруг искусственным, иллюстративным, поверхностным.
Эпитет, приложенный Павлом Борисовичем к понятию, о котором надлежало говорить с благоговейным придыханием, поразил Мотыля смелостью. Такое нечасто услышишь даже от закоренелых вольнодумцев. И удивило то, что слова, с момента своего возникновения как бы обреченные звучать грубо, уничижительно, в устах Луспекаева звучали вполне нормально, не резали слух и не коробили душу.
А как удивило и обнадежило отождествление себя с некогда сыгранным персонажем!.. Если такое же произойдет и с Верещагиным, лучшего нечего и желать.
Павел же Борисович неожиданно поинтересовался, задумывался ли Владимир Яковлевич, почему Шолохов – "мудрейший и лукавейший казак, – нас Гога возил к нему в гости в Вешенскую", – одарил "романтика революции" такой, скажем прямо, непристойной фамилией?..
Владимир Яковлевич, выяснилось, не задумывался.
– В станицах и на хуторах, – продолжил Павел Борисович, – о девке, забеременевшей "от ветра", до сих пор гутарют: нагуляла младенчика. "На шо намекает наш автор?" – как спросил бы великий Гога?.. Не на то ли, что наш беззаветный страдалец за мировую революцию произведен был на свет блядью, скажем мягче – блудницей? А ежели это так, ежели, как пишут, он типичный представитель огромной армии пламенных интернационалистов, то…
Луспекаев резко оборвал фразу, предоставляя собеседнику самому довести ее до логического завершения. Мотыль, перестав соображать, чему следует удивляться больше: ошарашивающей ли доверчивости Павла Борисовича или шокирующей глубине его суждений, сам, в нарушение этикета, потянулся к рюмке с водкой.
Выпили "за жизнь". Мотыля не оставляло впечатление, что разговор о Нагульнове Павел Борисович поддержал и развил с неким умыслом, но спросить, так ли это, не решился. Если "да", тема проявится в свое время. А "нет", впечатление испарится само собой.
Незаметно разговорились о сценарии. Мотыля поразило, насколько хорошо Луспекаев изучил его, едва ли не лучше, чем он сам. Павел Борисович наизусть помнил не только диалоги, в которых был задействован Верещагин, но и в которых тот не принимал участия, не был причастен к ним хотя бы косвенно. Привыкший к тому, что многие актеры учат свои роли в последний момент, на съемочной площадке, прямо перед кинокамерой, Владимир Яковлевич был удивлен чрезвычайно – в пятый раз. И весьма польщен. Не часто встречается столь ответственное отношение к своему делу. Вопрос об исполнителе лично для него был решен бесповоротно. Только бы не вмешались врачи. Так ли уж здоров актер, как пытается выглядеть?..
Буквально все интересовало Луспекаева: как будет выглядеть этот эпизод, как тот, кто партнеры, написана ли песня для Верещагина, где будут проводиться натурные съемки?..
На все вопросы ответы были исчерпывающими. Анатолия Кузнецова, Спартака Мишулина и Кахи Кавсадзе, приглашенных на роли Сухова, Саида и Абдуллы, Павел Борисович знал по фильмам и театральным постановкам. А вот фамилию Годовиков слышал впервые. Между тем, тому, кто будет играть роль Петрухи, он придавал первостепенное значение. Ему хотелось, чтобы не только Верещагин полюбил Петруху, но и он, Луспекаев, полюбил актера, который сыграет эту роль.
Мотыль, лукаво улыбаясь, сообщил, что и Годовиков не темная лошадка для Павла Борисовича, он должен помнить его по фильму Геннадия Ивановича "Республика ШКИД". Крупное лицо Луспекаева расплылось в ответной улыбке.
– Маленький, рыжий, шустрый? – быстро спросил он.
Мотыль ответил, что насчет первого сомневается, за три минувших года молодой парень, естественно, вытянулся, а в остальном все правильно.
– Не подставь он мне тогда кресло, лежать бы мне сейчас в гробу, – проговорил Павел Борисович и поведал Мотылю о том, что случилось на съемках эпизода с взбунтовавшимися шкидовцами, как вошедший в раж Сандро Товстоногов едва не отправил его к праотцам, оглоушив табуреткой, слишком прочно изготовленной бутафорами…
Мотыль слышал об этой жуткой истории от Полоки, но с удовольствием выслушал ее еще раз и много смеялся.
О композиторе Исааке Шварце Павел Борисович знал понаслышке. На "Ленфильме" говорили о нем как о многообещающем кинокомпозиторе. Что слова песни напишет Булат Окуджава, обрадовало Луспекаева настолько, что он тут же попытался напеть "Песенку про Арбат" и "Дежурного по апрелю", но тут же прекратил попытки, испугавшись, как бы режиссер не подумал, что он записывает песни в собственном исполнении и напрашивается на то, чтобы "показать" записи. Гость нравился ему все больше. Раскованная, доброжелательная и доверительная манера его общения покоряла. Чем-то он напоминал и НеллиВлада и Михаила Федоровича Романова одновременно. Быть может, особенным добродушием, которое можно приобрести только в Малороссии.
За возвышенным разговором не забывали и про низменное, преходящее – графин опустел, а закуски иссякли. Павел Борисович опять постучал палкой в стену. Мгновение спустя появилась "Иннуля" с заиндевелой бутылкой водки и двумя тарелками, на которых шипели поджаренные куски мяса с молодым, аппетитно подрумяненным картофелем и свежей редиской. Привычки мужа "Иннуля" выучила назубок и исполняла их с мастерством видавшего виды официанта.
Выпили "за здоровье". Воспользовавшись удобным моментом, Мотыль осторожно осведомился, как Павел Борисович себя чувствует, что говорят о его здоровье врачи?.. "А что?" – насторожился Луспекаев, и что-то жесткое мелькнуло в его аспидно-черных зрачках. "И тут я понял, – вспоминал Владимир Мотыль, – что настала пора изложить мой план. В заключение про новую биографию Верещагина я пообещал, что часть сцен на баркасе мы перенесем в павильон, чтобы ему не мучиться в штормовую качку.
Была луспекаевская пауза. Потом он поднялся, демонстративно отставив палку, и прошелся по комнате, постукивая голыми пятками. По сей день не могу понять, как он держался, как не терял равновесия. Дав мне прийти в себя, Луспекаев сказал по-свойски:
– Знаешь, все-таки Верещагина должно быть жалко. А что получится? Пьяница безногий – вроде, туда ему и дорога. А здоровый мог бы жить – и вдруг нате! Это же лучше. Вот две-три роли сыграю без костылей, а уж потом поглядим – может, какого-нибудь инвалида… И сцену на баркасе надо снимать в море, чтоб штормило, качало, чтоб получилось как надо".
Выпили за "как надо". Ледяная водка обожгла небо. Сочное мясо таяло на языке. Молодой картофель и свежая редиска казались необыкновенно вкусными.
Полагая, что беседа исчерпала себя, что все темы затронуты и обговорены, Мотыль засобирался уходить, как вдруг Павел Борисович, как бы нечаянно обронил: всем хорош сценарий "Белого солнца…", но смущает одно – поведение Сухова с женами "Черного" Абдуллы. Что такое: молодой здоровенный бугай, наверняка изголодавшийся по женской плоти, а ведет себя так, будто никогда не прикасался к бабе?! Причем, ведь и жены не против, считают его своим господином и даже сексуальный "бунт" закатили, обвинив во всем Гюльчетай. Вот Петруха – совсем другое дело, у него естественная реакция на присутствие рядом молодой женщины. Но поскольку он парень, не попробовавший еще, чего хочется, да, к тому же, и из деревни, то и ведет себя соответственно – предлагает жениться. У него, вишь ты, и мамаша хорошая – добрая…
Так вот почему затеян был разговор о Нагульнове и его беспутной, но неотразимо обаятельной и соблазнительной жене Лушке, брошенной своим мужем на растерзание кобелям черт знает во имя чего!..
Мотыль молчал, удивленный интуицией и умом сидящего перед ним человека. Не дождавшись его ответа, Павел Борисович завершил беседу ответом, придержанным им до поры:
– А что врачи? Они свое сделали – отпилили стопы, отдали их в музей Военно-медицинской академии, и радуйся. Будем работать…
Мотыль отправился на встречу с Эдуардом Розовским, главным оператором фильма "Белое солнце пустыни", позвонив ему от Луспекаевых. А Павел Борисович, закрыв дверь за удалившимся гостем, незамедлительно вернулся в свою комнату, включил магнитофон и в считаные секунды завершил то, что не получалось за многие-многие минуты – поставил уверенную точку в звуковом эквиваленте эпизода драки Верещагина с басмачами на баркасе…
Затем откинулся на спинку дивана, смежил веки и стал прикидывать, когда его вызовут на съемки. О том, что могут не вызвать, и в голову не приходило. Если поверить режиссеру, дней через десять надо заказывать билеты. Если на всякие производственные неурядицы добавить дня четыре, то – через пару недель. Это сколько же еще ждать, сколько же еще терпеть! Так хочется играть. Не получилось бы с Верещагиным так, как получилось с Косталмедом и Скалозубом, а то и еще хуже – Павел Борисович знал, что скоро умрет.
Но ведь другие-то об этом не знали! "Мы знали о его изнуряющей, мучительной болезни, но относились к этому как к досадному недоразумению, – печально констатировал много лет спустя после кончины артиста Георгий Александрович Товстоногов. – Не было сомнения в том, что он поправится, вернется в театр и будет дарить щедрую радость всем, кто имеет счастье соприкасаться с этим неповторимым талантом".
Не поправился, не вернулся… А вот радость дарит и по сей день…
В литературном сценарии фильма "Белое солнце пустыни" эпизода "видений" Федора Ивановича Сухова, главной героиней которых была "несравненная Екатерина Матвеевна", отсутствовали. Не было их и в режиссерском сценарии. Эти эпизоды придуманы Мотылем и озвучены великолепными текстами Марка Захарова после монтажа основного материала картины. Вряд ли кто осмелится возразить против них, так много свежести вдыхают они в сюжет, в фильм. Но помимо этого они психологически объясняют и оправдывают странное поведение Сухова, волею судьбы оказавшегося вдруг "господином" целого гарема – как можно изменить "несравненной" и "бесценной"?.. Тут, кстати, вполне уместна и пресловутая "революционная сознательность" – как удачная приправа к основному блюду… Вполне возможно, что Владимир Мотыль во время описанной встречи не придал замечанию Луспекаева о его отношении к Нагульнову и проведенной им аналогии с Суховым того значения, которое теперь, много лет спустя, придаем ему мы. Сомнение, однако, было посеяно в подсознание, укоренилось, взошло, вызрело и реализовалось в абсолютно верное творческое решение, сообщив образу Сухова убедительность, которой ему недоставало на уровне литературного и режиссерского сценариев…
"Реконструированный" нами разговор Владимира Мотыля и Павла Борисовича Луспекаева состоялся в июле 1968 года. А уже в августе артист, сопровождаемый "Иннулей", то бишь верной Инной Александровной, прибыл в Дагестан. Здесь, на пустынном берегу Каспия, южнее Махачкалы, заканчивалась подготовка к съемкам натурных эпизодов фильма.
Ларису оставили у деда и бабки, заехав по пути в Луганск. Отец, тщательно расспросив, кого "изобразит" сын в фильме, вздохнул с облегчением: "Слава богу, в этот раз "изобразишь", кажется умного, а не дурака…"
Первыми, кого увидел Павел Борисович, выйдя из вагона на перрон вокзала Махачкалы, были двое молодых людей, которым Мотыль поручил встретить его и доставить в гостиницу "Дагестан". В одном из них, что постарше, он без труда узнал того самого ассистента с "Ленфильма", который передал ему сценарий "Белого солнца пустыни" месяц тому назад. Поскольку картина снималась на производственной базе питерской киностудии, предприимчивый ассистент с помощью мосфильмовских коллег, вручавших ему сценарий, умудрился устроиться в группу Мотыля, предвкушая в перспективе интересные съемки на песчаном берегу теплого моря.
Второго юношу Павел Борисович тоже узнал сразу. Он был совсем еще молоденький, рыженький, по-мальчишески застенчивый. Сейчас он с беспокойством всматривался в выходивших пассажиров, явно не уверенный в чем-то. Предприимчивый ассистент, мигом высмотрев Луспекаева, с фамильярностью, присущей одним киношникам, бросился к нему, улыбаясь так, будто тысячу лет был его закадычным другом.
Рыженький увидел тоже, и видно было, что и ему хотелось броситься, но сомнения, узнает ли его Павел Борисович, а, узнав, признает ли, остановили его. Инициативу возобновления знакомства Павел Борисович должен был, конечно, взять на себя. Быстро пожав ассистенту руку и попросив его помочь Инне Александровне вынести из вагона оставшиеся вещи, он подошел к рыженькому.
– Здорово, – сказал он, едва не раздавив в своей лапе вялую ладонь оробевшего юноши. – А я тебя помню по "Шкиде". – Ты был тогда маленький, шустрый и самый рыжий.
"Как вы думаете, какие чувства я тогда испытывал? – спросил автора этой книги Николай Ильич Годовиков во время беседы с ним в начале апреля 2003 года. – Он был тогда уже большим артистом, а мне только-только стукнуло восемнадцать. Так началась наша дружба. Я просто боготворил его. Мне казалось, что его должны, нет – обязаны! – любить все…"
Так оно и получилось. Забавная и любопытная деталь. По сценарию Верещагина звали Александром. Но на первой же съемке актриса Раиса Куркина, экранная жена Павла Борисовича, непроизвольно переименовала забубенного таможенника в Пашу, и сколько ни бился с ней режиссер, сколько ни сняли дублей, всякий раз выскакивало из нее это имя: Паша – и все тут! Мотыль сдался. Так Александр Верещагин превратился в Павла Верещагина, что в глазах Коли Годовикова явилось убедительным доказательством общественного признания высоких человеческих достоинств его кумира. Но если бы наивный простодушный "Петруха" обладал способностью заглядывать в чужие души, он увидел бы, что самого Павла Борисовича утрата экранного имени и обрадовала, и огорчила. Обрадовала потому, что приятно, конечно, когда товарищи по съемкам так быстро признают тебя за своего. А огорчила – Верещагин, получивший его, Луспекаева, имя, должен был умереть. Это усиливало предчувствие Павла Борисовича о своей скорой смерти – не на экране, а в жизни…
Иначе, то есть чтобы Павла Борисовича не полюбили, и быть не могло. Все, начиная от артистов и кончая рабочими на съемочной площадке, видели, как он работает – полная самоотдача, никаких скидок на инвалидность. Едва в съемках образовывался перерыв, Павла Борисовича немедленно окружали люди: и свой брат актер, и бутафоры с декораторами, и подсобные рабочие, как питерские, так и местные. Истории, одна другой забавней, сопровождаемые бесподобными мимическими "показами" прямо-таки фонтанировали из него. Его местонахождение на тот или иной момент уверенно устанавливали по смеху, исторгаемому неожиданно сгруппировавшимися людьми.
Как настоящий следователь не начнет расследования, пока не проникнется атмосферой места преступления, так Павел Борисович не считал возможным приступать к работе, не вжившись в место действия, не сделавшись для него своим. С особенным пристрастием осмотрел он "свой дом", то есть дом Верещагина – декорацию на натуре, построенную дотошнейшим, интеллигентнейшим, болезненно вздрагивавшим от любого матерного слова, художником Валерием Петровичем Костриным, – и остался весьма доволен. Никогда не было у них с Инной Александровной загородного дома, так хоть в кино будет.
Опираясь на палку, то и дело погружавшуюся в сыпучий песок по самый набалдашник, или на плечо Инны Александровны, а чаще всего на плечо не покидавшего его ни на минуту "Петрухи", то бишь Коли Годовикова, выходил Павел Борисович к кромке берега, на котором разворачивались драматические события фильма, где его герою суждено было принять смерть "за други своя". Ибо Верещагин, как и Евангелист Иоанн, был убежден: "Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих". Как Верещагин полюбил, словно сына, молоденького красноармейца Петруху, так Луспекаев полюбил молоденького актера Колю Годовикова.
Через пару дней после возобновления знакомства, осознав, должно быть, что со времен "Шкиды" Николай если и изменился, то в лучшую сторону, Луспекаев неожиданно упрекнул:
– Что ты все Пал Борисыч да Пал Борисыч? Дядя Паша я для тебя, усек?
Так и пошло с тех пор "дядя Паша", и длилось это до того времени, когда жизнь навсегда развела их. "Но Павел Борисович не терпел фамильярности, – утверждает Годовиков, подтверждая подобное мнение, высказанное много лет раньше Владимиром Рецептером, – умел установить должную дистанцию между собой и теми, с кем общался. А желающих слыть его закадычными приятелями было предостаточно".
Съемочная группа спешила. Приближался период свирепых осенних штормов на Каспии. Съемки начались на следующий день по прибытии Павла Борисовича в Махачкалу. Автобусы доставили съемочную группу на берег моря, до съемочной площадки оставалось не более пятисот метров, но какие это были метры – по вязким и сыпучим барханам. Даже здоровые люди выбивались из сил.
Съемочную технику: камеру со всеми ее прибамбасами – осветительные приборы, бутафорию и т. д. – подвозили на санях, прицепленных к бульдозеру. Предложение Мотыля воспользоваться этим транспортом Павел Борисович с негодованием отверг: хорошо он будет выглядеть, взгромоздившись на груду вещей, как седло на корове.
"Опираясь на палку и на плечо сопровождавшего ассистента или чаще жены – самоотверженной Инны Александровны, он вышагивал медленно, мучительно", – вспоминал много лет спустя Владимир Яковлевич, забыв упомянуть не менее самоотверженного "Петруху".
А ведь надо было после такого перехода входить в кадр, исполнять указания режиссера и оператора и… играть!.. Поставить бы западных звезд, того же Рода Стайгера, в те условия, в которых работали и работают наши актеры, да посмотреть, что у них получилось бы… Но лучше не надо. Умней подтянуть уровень нашего кинопроизводства к их уровню.
Помимо неожиданного, хоть и вполне понятного, превращения таможенника Верещагина из Александра в Павла, первый съемочный день запомнился его участникам еще тремя выразительными событиями, которым при желании легко придать символическое значение и которые, как вместе взятые, так и каждое по отдельности, можно истолковать по-разному – в зависимости от того, кто их истолковывает, какие тайные и явные желания и надежды обуревают истолкователя на тот момент. Естественно желать исполнения самых лучших, самых радужных надежд. Редко кто, подобно пророку Даниилу, может толковать беспристрастно, с безоглядной смелостью.
Бутылка шампанского, брошенная Владимиром Мотылем в борт баркаса, на котором должен был вступить в схватку с басмачами и погибнуть доблестный Верещагин, разбилась лишь с третьего раза.