Заруби себе на носу, что цивилизация, подчинившая природу, вовсе не затронула ее естественных законов. Так, природа создала тварей изначально сильных и слабых с намерением, чтобы одни всегда подчинялись другим, подобно тому как ягненок всегда склоняется перед львом, а насекомое – перед слоном. Положение же людей зависит от их сноровки и ума, и их вес в обществе отныне определяется не физической силой, а могуществом денег. Самый богатый становится самым сильным, а самый бедный – самым слабым. Однако при таком изменении характера власти первенство сильного над слабым все равно сохранялось в природе, которой безразлично, кто господствует – самый сильный или самый богатый – и кого заковывают в кандалы – самого слабого или самого бедного.
Что же касается чувства благодарности, за которое ты ратуешь, Софи, то природа его не признает. Она не знает закона, согласно которому наслаждение, испытанное кем-то при оказании некоей услуги другому, должно побудить того другого в знак признательности отказаться от своих естественных прав. Разве встречала ты среди животных, которых мы приручили и которые нам служат, пример такого рода чувствительности? Если я возвышаюсь над тобой своим богатством и могуществом, то естественно ли в моем положении отказываться от своих законных прав в твою пользу лишь на том основании, что ты доставила себе удовольствие, спасая меня, в надежде своей хитростью чего-то от меня добиться? Даже если услуга оказана равным равному, и то душа гордая и возвышенная никогда не унизится до благодарности. Разве не чувствует себя оскорбленным тот, кто принимает благодеяние, и не является ли его унижение достаточной платой тому, от кого исходит услуга? Не тешит ли свое самолюбие человек, испытывающий превосходство над тем, кого он облагодетельствовал? И, если чувство долга задевает гордость того, кто принимает чужую милость, становясь ему в тягость, кто может запретить человеку освободиться от такого рода чувства? Мне неприятно опускать глаза всякий раз, когда я встречаюсь с выжидающим взглядом того, кому я обязан. Таким образом, неблагодарность не порок, а добродетель гордой души. Благотворительность же, напротив, приличествует лишь душе слабой. Раб проповедует ее своему хозяину лишь оттого, что сам нуждается в ней, но тот, кто может позволить себе подчиниться лишь собственным страстям и законам природы, должен тратить силы лишь на то, что способствует его выгоде или наслаждению. Пожалуйста, пусть слабые люди оказывают услуги в свое удовольствие, если им это нравится, но пусть не требуют ничего взамен".
Дальвиль не дал мне времени для ответа, по его приказу двое слуг схватили меня, сорвали одежду и заковали в цепи, как тех несчастных женщин; с этого мгновения я должна была включиться в их мучительное занятие. Мне даже не дали передохнуть после долгого изнурительного пути. Не прошло и четверти часа, как вокруг этого рокового колеса собралась вся банда фальшивомонетчиков во главе со своим вожаком. Мошенники закончили свою урочную работу и пришли поглазеть на меня. Позорное клеймо, незаслуженно осквернившее мое многострадальное тело, вызвало у них взрыв насмешливых замечаний. Они грубо ощупали все, что я, помимо своей воли, предоставляла им в полное распоряжение, сопровождая свои действия язвительными ухмылками и издевательствами. Наконец эта мучительная сцена закончилась, и они отошли в сторону. Тогда Дальвиль вооружился хлыстом из бычьей кожи, который был всегда у него под рукой, и, размахнувшись, нанес мне пять или шесть сокрушительных ударов по всему телу.
"Вот как с тобой здесь будут обращаться, мошенница, – сказал он, – и упаси тебя Бог уклоняться от своих обязанностей! Я наказываю тебя не за какую-либо провинность, а лишь для того, чтобы показать, как я обхожусь с теми, кто увиливает от работы".
Каждый удар ранил меня до крови, никогда еще я не испытывала такой острой боли, ни от побоев де Брессака, ни от рук грубых монахов. Испуская громкие крики, я билась в цепях, однако судороги и стенания лишь вызывали взрывы хохота у чудовищ, с интересом наблюдавших за моими мучениями. Так я смогла убедиться на своем горьком опыте, что, помимо тех, кто забавляется чужими страданиями, утоляя жажду мести или теша свои извращенные сластолюбивые фантазии, существуют люди другого сорта, чье варварство простирается до того, чтобы упиваться мучениями ближнего исключительно ради услады собственной гордыни и просто безжалостного любопытства. А значит, человек, изначально скверный, остается таковым и в исступлении своих страстей, и в спокойном состоянии; и в том и в другом случае он испытывает преступное наслаждение, наблюдая за зрелищем боли и страдания себе подобного.
Неподалеку от колодца располагались три темные конуры, закрывавшиеся на засов, как тюремные камеры. Один из слуг отвязал меня и указал на мою келью, я поплелась туда, получив от него обещанную порцию воды, бобов и хлеба.
Оставшись одна, я наконец осознала весь ужас своего теперешнего положения. "Возможно ли, – размышляла я, – чтобы в мире существовали люди, настолько черствые, что им удалось задушить в своих сердцах всякое чувство благодарности, этой высокой добродетели, которой я готова была служить с великой радостью, лишь бы только нашлась благородная душа, позволившая мне проявить ее. Тех же, кто бесчеловечно отвергает чувство признательности, можно смело назвать чудовищами".
Проливая слезы, я была занята этими размышлениями, когда дверь моего карцера неожиданно отворилась. На пороге стоял Дальвиль. Не произнеся ни слова, он поставил на пол свечу, освещавшую его лицо, набросился на меня и, не обращая внимания на попытки сопротивления, овладел своей жертвой, отвечая пинками и пощечинами на все возражения и мольбы. Грубо удовлетворившись, он поднялся, забрал свечу и исчез, заперев за собой дверь. Возможно ли представить большую степень падения? Чем отличается такой человек от дикого лесного зверя?
Настал час подъема; мне не удалось отдохнуть ни минуты, однако наши камеры открыли, и нас снова заковали в кандалы и погнали на работу. Моими подругами по несчастью оказались две девушки лет двадцати пяти – тридцати, огрубевшие и обезображенные тяготами непосильного труда, но сохранившие следы былой красоты. Фигуры их еще не утратили стройности, у одной были великолепные волосы. Из печального рассказа девушек я узнала, что обе в свое время были любовницами Дальвиля, одна – в Лионе, другая – в Гренобле, что он привез их в это ужасное место, где каждая жила по нескольку лет на правах его возлюбленной, после чего в благодарность за радости, которые они ему дарили, он приговорил девушек к каторжному труду. Теперь в замке проживала очередная его пассия, более удачливая, чем предыдущие, поскольку ей, вероятно, предстояло сопровождать Дальвиля в Венецию, куда он намеревался вскоре отправиться в случае удачного завершения очередной финансовой аферы.
Дело в том, что этот мошенник недавно переправил в Испанию крупную партию фальшивых монет, с тем чтобы перевести их в Италию в виде векселей. Дальвиль вовсе не был заинтересован везти в Венецию свое золото, поскольку метод его состоял в том, чтобы посылать фальшивые деньги не в ту страну, где он собирался жить. В городе, где он желал обосноваться, он имел на руках переводной вексель из другой страны, который благополучно обменивал на настоящие наличные деньги. Его ловкий маневр до сих пор оставался неразгаданным, а поэтому фальшивый капитал по-прежнему оставался надежно помещенным. Однако в любую минуту махинация могла потерпеть провал, и желанный отъезд, на который так надеялся Дальвиль, полностью зависел от успеха этой последней сделки, а в нее была вложена большая часть его состояния. Если его фальшивые пиастры и луидоры сойдут в Кадисе за настоящие и он сумеет получить за них безупречные векселя, оформленные на Венецию, то будет обеспечен до конца своих дней. Если же жульничество будет раскрыто, мошенник рисковал быть вздернутым на виселице, чего, впрочем, вполне заслуживал. Узнав все эти подробности, я втайне надеялась, что на этот раз всевидящее Провидение не оставит безнаказанными преступления этого беспримерного негодяя, и мы втроем будем отомщены.
В полдень нам устраивали двухчасовую передышку, и каждая могла пообедать и отдохнуть в своей каморке. Ровно в два часа нас снова сажали на цепь и заставляли крутить колесо до темноты. При этом нам было строго-настрого запрещено входить в замок. Пять месяцев в году нас держали голыми. Это было обусловлено разными причинами – и нестерпимой жарой, и непосильной работой, и, как уверяли мои товарки, постоянной готовностью к ударам, которыми время от времени награждал нас неукротимый в своей жестокости хозяин. На зиму нам выдавали пару штанов и теплую фуфайку, плотно обтягивающую фигуру, чтобы облегчить безжалостному палачу доступ к нашим измученным телам. В мой первый рабочий день я не видела Дальвиля; он появился в моей камере только к полуночи и вел себя так же, как накануне. Я попыталась воспользоваться случаем, чтобы молить его о смягчении моей участи.
"А по какому, собственно, праву, – возразил мне этот варвар, – лишь на том основании, что мне вздумалось удовлетворить с тобой свою мимолетную прихоть? Разве я вымаливал у твоих ног какие-то милости? За что ты требуешь от меня вознаграждения? Я не добиваюсь твоего согласия, я просто беру и не считаю, что, пользуясь твоими услугами, должен что-то тебе взамен. Речь идет не о любви – это чувство незнакомо моему сердцу. Я пользуюсь женщиной по необходимости, подобно тому, как по нужде используют ночной горшок. Я подчиняю ее своим желаниям лишь с помощью денег или силой, никогда не проявляя по отношению к ней ни почтения, ни нежности. Сам я в свою очередь не рассчитываю на взаимность, а требую лишь полного повиновения; таким образом, в этих отношениях нет места признательности. Или, по-твоему, вор, который в темном лесу вырвал у некоего субъекта кошелек по той простой причине, что оказался сильнее, должен испытывать некоторую неловкость за убыток, который только что причинил? Так же обстоит дело и с виной перед женщиной: обида, нанесенная ей, является лишь поводом осыпать ее новыми оскорблениями, но никак не основанием для возмещения ее потерь".
Закончив монолог, Дальвиль удовлетворил свою похоть и сразу же после этого вышел, оставив меня наедине с моими горькими размышлениями.
К вечеру он пришел проверить, как мы работаем, и, сочтя, что мы не накачали нужного количества воды, схватился за свой кнут и исхлестал до крови всех трех. Меня он щадил не больше других, что не помешало ему в ту же ночь нанести мне очередной визит. Я показала ему свежие следы побоев и дерзнула напомнить, как когда-то я разорвала свое белье, чтобы перевязать его собственные раны. Однако Дальвиль ответил на мои жалобы лишь градом пощечин и ругательств и, как обычно, получив свое, молча удалился. Так продолжалось около месяца, после чего я заслужила от своего палача милость не быть больше подверженной страшной пытке терпеть его похотливые притязания. Правда, жизнь моя от этого нисколько не переменилась, у меня не прибавилось ни привилегий, ни придирок.
Это невыносимое существование длилось целый год. Вскоре по всему замку разнеслась весть о том, что Дальвиль получил из Венеции долгожданные векселя и теперь готовился переправить дополнительную партию фальшивых монет на огромную сумму, которая уже обеспечена надежными векселями. Нужные бумаги по первому требованию Дальвиля будут отправлены в Венецию.
Негодяй и не надеялся на столь блестящий успех. Так он становился владельцем многомиллионного состояния, а я – свидетельницей еще одного примера процветания зла и наказания добродетели. Демонстрируя очередное зрелище торжествующего порока, Провидение, казалось, преподносит мне новый урок.
Дальвиль готовился к отъезду. Накануне вечером он зашел меня навестить, чего с ним давно уже не случалось. Он сам объявил и о своей непредвиденной удаче, и о предстоящем отбытии. Бросившись ему в ноги, я страстно молила даровать мне свободу и дать немного денег, чтобы я могла добраться до Гренобля.
"В Гренобле ты меня выдашь властям".
"Хорошо, сударь, – сказала я, орошая его колени слезами, – клянусь вам, что не поеду туда. Чтобы вы сами могли убедиться в моем молчании, соблаговолите взять меня с собой в Венецию, может быть, там я встречу людей менее жестокосердных, чем у себя на родине. Если вы будете столь великодушны, что вернете мне свободу, я клянусь вам всем святым, что у меня есть, никогда вам больше не докучать".
"Я не дам тебе ни одного экю, – ответил этот непревзойденный мерзавец, – все, что зовут милосердием, состраданием, благотворительностью, глубоко чуждо моей натуре. Если бы меня озолотили втрое больше, чем теперь, я все равно не подал бы и полденье какому-то жалкому бедняку. На этот счет я придерживаюсь твердых принципов и не намерен от них отступать. Бедность заложена в основе естественного порядка вещей. Создавая сильных и слабых, природа продемонстрировала свою приверженность к неравенству. Даже теперь, когда цивилизация пытается привнести некоторые изменения в законы природы, неравенство сохраняется в нетронутом виде. Бедному достается роль слабого, а богатому – сильного; я уже говорил тебе об этом. Облегчить участь бедного – значит нарушить установленный порядок и восстать против велений самой природы, то есть опрокинуть равновесие, лежащее в основе величественной вселенской гармонии. Стараясь распространить в обществе столь опасное для него равенство, мы потворствуем лени и апатии, приучаем бедняка обворовывать богатого, когда последнему почему-либо захочется отказать ему в помощи. Постепенно это может войти в привычку, и бедный разучится работать, получая различные блага без труда".
"О сударь, какие бесчеловечные принципы! Вы бы не произносили столь жестоких речей, если бы не были всегда так богаты".
"Я далеко не всегда был богат, но я сумел укротить судьбу, попирая ногами призрачную химеру добродетели, которая не сулит ничего, кроме больницы и виселицы; я вовремя понял, что вера, благодетельность и человечность – это не более чем камни преткновения на пути к счастью, и выстроил свое благополучие на обломках людских предрассудков. Я насмехался и над божественными и над человеческими законами, всегда приносил в жертву слабого, если он попадался на моем пути, и вот так, шаг за шагом, злоупотребляя чистосердечием и доверчивостью простачков, разоряя бедных и обворовывая богатых, я поднимался по крутым ступенькам воздвигнутого мной храма. Что помешало тебе поступить так же? Твоя фортуна была в твоих руках, но ты предпочла ей некую мифическую добродетель. И что же, утешила она тебя в минуты лишений, которые ты претерпела по ее вине? Твое время ушло, удача безвозвратно потеряна, тебе ничего не остается, как оплакивать свои заблуждения, пытаясь найти в твоем призрачном мире утраченное счастье".
Закончив свою речь, Дальвиль грубо набросился на меня. Он был мне так отвратителен, его бесчеловечные взгляды вызвали во мне такую ненависть, что я изо всех сил отбивалась; он ужесточил свои атаки, но и это не помогло; он осыпал меня градом ударов – и вновь не добился победы, пыл его угас, и лишь досада проигравшего сражение безумца вознаградила меня за все его оскорбления.
На следующий день перед своим отъездом этот мерзавец устроил сцену, по своему варварству превосходящую все ужасы, о которых можно прочесть в летописях времен правления Андроника, Нерона, Венцеслава или Тиберия. Все люди в замке считали, что нынешняя возлюбленная последует за ним, ведь он приказал ей облачиться в дорожное платье. Но в последнюю минуту, когда уже пора было садиться на лошадь, Дальвиль неожиданно подвел ее к нам.
"Вот твое место, презренная тварь, – сказал он своей подруге, приказывая ей раздеться, – мне хотелось бы, чтобы товарищи почаще вспоминали обо мне, и потому я оставляю им в залог дружбы женщину, в которую, по их мнению, был сильнее всего влюблен. Впрочем, для работы здесь вполне достаточно трех. К тому же я отправляюсь в опасное путешествие, где мне наверняка понадобится оружие, думаю, стоит проверить мои пистолеты на ком-нибудь из вас".
С такими словами Дальвиль зарядил один из пистолетов и приставил его по очереди к груди каждой из трех рабынь, крутивших колесо, и наконец остановил выбор на одной из своих давних любовниц.
"Отправляйся в ад, – сказал он, стреляя, – ступай и донеси весть обо мне в мир иной. Передай дьяволу, что Дальвиль, самый богатый злодей на земле, плюет на него, бросая вызов и черту, и деснице Божьей!"
Несчастная скончалась не сразу, она еще долго билась в конвульсиях, гремя цепями. Гнусный негодяй с восторгом наблюдал за страшным зрелищем. Наконец он высвободил тело из цепей, поместив на освободившееся место свою последнюю пассию, не отказав себе в удовольствии понаблюдать, как та сделает три-четыре круга и получит от его руки дюжину ударов дежурного хлыста. Лишь насладившись этими зверствами, омерзительный подлец сел на лошадь, сопровождаемый двумя слугами, и навсегда исчез с наших глаз.
После отъезда Дальвиля порядки в замке резко изменились. Его преемник, человек добрый и здравомыслящий, тотчас же приказал снять нас с цепи.
"Эта работа не подобает слабому и нежному полу, – сочувственно говорил он, – машину должны приводить в движение животные. Ремесло наше и так достаточно преступное, зачем же оскорблять Всевышнего беспричинной жестокостью?"
Он поселил нас в замке, вернул подруге Дальвиля все права и обязанности, которыми она пользовалась прежде, ничего не требуя взамен. Меня и мою товарку поместил в мастерскую, где мы занимались чеканкой монет – работой гораздо менее утомительной, чем прежняя, за которую мы к тому же были вознаграждены прекрасными комнатами и отличной едой.
Через два месяца преемник Дальвиля – его звали Ролан – сообщил нам о благополучном прибытии своего собрата в Венецию. Обосновавшись в Венеции, Дальвиль реализовал свои планы и теперь наслаждался всеми благами, о которых можно было только мечтать.
Однако судьба его заместителя оказалась иной, ведь несчастный Ролан даже в своем ремесле сумел остаться порядочным, а этого было более чем достаточно для его погибели. И вот в один прекрасный день, когда в замке все было спокойно – ведь под началом доброго хозяина даже преступная работа выполняется с радостью, – замок был внезапно окружен, ворота взломаны, какие-то люди переправились через ров, и, прежде чем наши товарищи успели подумать об обороне, замок оказался во власти сотни всадников конной стражи. Сопротивление было бесполезно, пришлось сдаться. Нас, как диких зверей, заковали в кандалы, привязали к лошадям и отправили в Гренобль.
"О Небо, – думала я в воротах Гренобля, – неужели это и есть тот самый город, где я имела глупость искать счастья?"