* * *
Однажды я смотрела "Культуру", а там Белла Ахмадулина рассказывала о своих читательских впечатлениях от Набокова. "Мы совпали, – говорит, – как лепесток боярышника, медленно падающий в канал, совпадает со своим отражением в темной воде и становится неотличим". Телевизор я, конечно, тут же выключила, потому что психика у меня не казенная и двух подобных фраз подряд может и не выдержать, а у Ахмадулиной был такой вид, будто она вполне способна сказать еще что-то.
Но, выключив, я много думала. В этой истории более всего меня интересовал не тот миг, когда лепесток был частью цветка, среди множества других; и не тот, когда он погиб в холодном и не слишком чистом канале. Нет, вот когда он только, кружась, планировал вниз, видел темную воду и думал, как неимоверно одинок; когда он различил свое отражение и устремился к нему, более родному, чем тысячи оставленных им лепестков; когда наконец соприкоснулся, совпал и почти сразу понял, как холодна и мертва вода. Вот в это мгновение его бедное сердце разорвалось или успокоилось? Зависит от степени его интеллекта, жизненного опыта и вероисповедания, конечно. Насколько мне известен образ мыслей лепестков боярышника, он познал покой.
В определенные дни месяца многим девушкам необходимо хорошенько выплакаться. Если серьезных причин для слез нет, они режут лук или думают о чем-нибудь печальном. Некоторые представляют, что вот они умрут и будут лежать в гробу, а вокруг соберутся все-все и станут рыдать, просить прощения, а поздно. И он тоже будет рыдать и просить. А поздно.
(Замечу в скобках, что у меня и в детстве таких томсойеровских фантазий не было, напротив, я любила представить, что умрут все-все, а я останусь и обрету не столько загадочное "наследство", которое в мечтах оборачивалось старой усадьбой с чердаком, картинами и безделушками, сколько полнейшую и беззаконную свободу, и тогда уже весь мир станет моей собственной усадьбой – с неограниченным количеством безделушек.)
Поскольку грустные мысли удаются мне плохо, а лука в доме не водится, я в случае нужды открываю "Весну в Фиальте" и довольно быстро начинаю обливаться слезами – от зависти. Мне кажется, это лучший в мире рассказ, в котором использованы лучшие в мире слова, расставленные в единственно верном порядке. В тридцать восьмом году, когда "Весна в Фиальте" увидела свет, а свет увидел "Весну в Фиальте", все русские писатели должны были бы немедленно замолчать, надеть отрепья и тихим печальным строем уйти в жопу. Ой, ну тут следовало сказать про пустыню и обет молчания, но, по сути, по сути – все-таки в жопу. И естественно, все рожденные после. И особенно я. И вот тут можно уже начинать плакать.
Жалко всех: и себя, и русскую литературу, и Нину.
Единственный тайный изъян, который немного примиряет меня с ситуацией, содержится во фразе:
Все случилось так просто,
те несколько восклицаний
и смешков,
которые были нами произведены,
так не соответствовали романтической
терминологии,
что уже негде было разложить
парчовое слово:
измена.
Вот здесь я вскидываюсь – не как боевой конь при звуках трубы, но как старая цирковая лошадь при щелчке кнута: как это "негде"?! Как это "негде", вы что?! Как можно было сразу не разложить парчовое слово? Зачем вообще тогда было затевать все предыдущее? Ведь незачем ввязываться в историю, в которой слишком мало места. Пусть даже всего-то общего, что будет у нас, – это скамейка в парке, я и тогда постараюсь расстелить и развесить – на спинке, на ветке! – хотя бы сотканное из паутины "тайное свидание". Поймите правильно, это не для красивости и маскировки секса. Но мне просто воздуха не хватает, когда "всего лишь переспали", когда ни морозными узорами на окнах, ни тенями на потолке, ни даже пылью под кроватью нельзя написать "возлюбленный", "душа моя", "мне кажется, я сейчас умру". Без этого бессмысленно и начинать.
Потом я читаю дальше, и всему находится место. Вот "а что, если я вас люблю", вот "с невыносимой силой я пережил все, что когда-либо было между нами, начиная вот с такого же поцелуя, как этот" – то-то же! Но я уже перестала жалеть нас с литературой, и теперь жалко только ее – попусту потраченную Нину.
"Хищника надо ласкать по оружию – тогда он не боится". Это Битов сказал про ворону, но – да, так оно и есть. Конечно, потом можно по всему, но сначала по когтям и клюву.
У кого что оружие, впрочем. Кому-то надо язык в рот, кого-то сразу за член хватать, а другим целовать пальцы – обычно массажистам и музыкантам. Если мама его не любила и вы хоть пять минут поговорите перед сексом, он обязательно успеет об этом сказать. "Хочешь кофе? Мама меня никогда не любила". – "Хочу. Это тебе только казалось". А потом, в постели, в самый ответственный момент спокойно и несексуально погладить его по голове и почувствовать, как он вздрогнет и отвердеет. Потому что этот мальчик слишком много думает.
Я не знала, как тебя ласкать: ты весь – оружие, весь – пагуба.
Испугала.
Моя золотая миля проходит по улице Народного Ополчения. Двадцать минут я иду от метро и несу своей хозяйке квартплату. За это время успеваю передумать всякое. Например, что денег ужас-как-жалко, потому что купить на них можно было бы много чего – хоть новый монитор вот тут, в "Эльдорадо", хоть прекрасного хорька в этом зоомагазине. Или сочиняю какую-нибудь фигню. Забываю ее. Придумываю новую. И так далее.
И вот сегодня, пока шла, подумала о том, что пишу для тридцатилетних женщин. И вовсе не потому, что мне самой тридцать (упаси бог, я уже который год отмечаю одну и ту же дату, "двадцать семь и ни днем больше", и в ближайшие несколько лет ничего менять не собираюсь). Просто это возраст, когда женщина живет иллюзиями и обмануть ее проще, чем трехлетку.
В основном она, бедняжка, питается двумя заблуждениями: что сейчас выглядит интереснее и лучше, чем любая двадцатилетняя; и что с таким – офигеть каким – жизненным опытом ее не проведешь.
Девочки, это все пустое. Сейчас выросло прекрасное юное поколение стильных и умных, с хорошими манерами, спокойными глазами и отличной кожей. И они точно так же читают, пишут и говорят – не все, конечно, но до отвращения многие, – все, как у нас, только моложе.
Что же касается опыта, то его хватает ровно на то, чтобы стать не маленькой дурочкой, а взрослой дурищей. Например, каждой, как и десять лет назад, ужасно приятно, когда ее сравнивают с кошечкой. Вот скажи женщине такое, и она сразу представит себя независимой, изящной и свободной хищницей. А вовсе не примитивной, волосатой, ссущей по углам истеричкой. Хотя никто не уточнял – по каким параметрам похожа-то.
Никакого особого лоска тоже не прибавилось, внутри сидит такой же грязный подросток, как и раньше, – я поняла это, когда на случайные деньги купила новую шубку, вместо того чтобы вылечить зубы. Плебейский поступок, для тех, кто понимает. (Нет, повторяю, мне "двадцать семь и ни днем больше", но мозг стареет быстрее…)
Поэтому писать для тридцатилетних очень легко – излагаешь в письменном виде то, что врешь самой себе. И все дела.
Я дошла до хозяйкиной работы, и оказалось, что там обеденный перерыв и сорок минут надо как-то убить, поэтому "Кофедром", кенийский без сахара и маленькая шоколадка в качестве бонуса. Впрочем, бонус получился крупнее: юноша на соседнем красном диване – большой, красивый, глупый, как я люблю. Громко просил "вкусное кофе", облизывался, "шутил" (это слово лучше держать в кавычках, в данном случае). Естественно, с традиционным "малоприятным недостатком" в лице блондинки рядом, но как десерт к кофе он годился и таким, а для остального виноград зелен. И уже полчаса я чувствовала, что на груди у меня, прямо под пушистым лиловым свитером, медленно раскрывает лепестки новый рассказ. Сразу захотела быть, как Хемингуэй, и попросила у официанта ручку, но она плохо писала, рвала салфетку, и я просто допила свой кофе, наслаждаясь щекотным ощущением – как у апрельской земли, которую медленно раздвигает изнутри бледно-зеленая стрелка первоцвета. Главное, не торопиться, не раскрывать пальцами бутон, пытаясь прочитать письмена на внутренней стороне лепестков. Лучше вообще делать вид, что ничего не происходит, и тогда наверняка донесешь до дома не смятую и увядшую идею, а почти готовый рассказ. Почему-то про сорокалетнюю женщину. Как будто я стою перед зеркалом в маминых туфлях и пытаюсь представить, что я уже Smart Pussy.
Я вижу в зеркале, как проступает твое лицо, прорисовывает на моей коже новые линии.
Почти ничего не изменилось. Кажется – только приведи в порядок кожу и волосы после очередной мучительной зимы, и ты снова прежняя.
Просыпаешься после полудня, принимаешь ванну, совершаешь привычные тайные ритуалы, которые женские журналы выставляют на всеобщее обозрение, как знак элегантности, и сейчас вполне прилично рассказывать, что "сделала пилинг, маску и эпиляцию", хотя это вещи довольно неаппетитные и лучше бы о них не звонить попусту. Морда в глине, сиськи в креме, задница антицеллюлитным скрабом натерта – очень изысканно, чего уж там.
Но к четырем часам ты действительно нежно пахнешь, матово светишься, и шелка скользят не цепляясь. Платье немного не по времени – и года, и суток, – но так надо, и ты несешь свой нездешний аромат на другой конец города и только в лифте окончательно отогреваешься, припудриваешь порозовевший нос и вступаешь… Нет, не в дерьмо на лестнице, а в его дом, в его запах, в его объятия. Приблизительно в пять вечера, когда лампы еще не включены, но дневной свет уже не такой резкий и тело выглядит так, как нужно.
После любви вы идете на кухню, и ты, автоматически садясь спиной к окну, чуть затеняешь, но не прячешь от него свое счастливое юное лицо – оно всегда будет юным после любви, сколько бы лет ни прошло, и он обязательно должен видеть это чудо, твой главный подарок (а вовсе не предыдущие содрогания). "Посмотри, ты сделал меня прекрасной".
Ты могла бы приходить позже, пить вместе с ним красное вино и оставаться на ночь. Но лучше ему не видеть, как алкоголь расслабляет твои черты, размывает четкость формулировок и развязывает язык. Не дай бог еще с пьяными слезами начнешь рассказывать, как безумно боишься его потерять.
И, уж конечно, не нужно оставаться на ночь. Утром тебе необходимы ванна, крем и час абсолютного молчания, чтобы примириться с началом нового дня, а вовсе не его внимательный взгляд.
Поэтому "самое прекрасное время для любви – с пяти до девяти".
Домой: смывать косметику, пить джин, писать слова, ждать звонка и, не дождавшись, звонить самой.
Вы скоро расстанетесь, а как же иначе. Он скажет, что хочет настоящей близости. Конечно: засыпать, уткнувшись в ее волосы, просыпаться на одной подушке, вдыхать ее молочное и медовое, рассматривать близко-близко. Потом курить вместе, вместе идти в ванную, потом разговаривать через дверь, пока она писает, а он варит кофе. Завтракать батоном, трахаться, гулять, пить пиво, ехать в клуб, возвращаться, трахаться, засыпать. Вот это настоящая близость, да.
…Господи, ну и дурак же ты!
Каждая моя мысль – о тебе, весь мой день, от утреннего купания до ночного крема вокруг глаз, – это все для тебя, чтобы ты гордился, что я красивая. Даже эти дурацкие слова, которые я пишу в те дни, когда мы не встречаемся, нанизываю одно за другим на ниточку, как грибы для сушки… Ну хорошо (уж если ты хочешь красивых сравнений), как бусины; как кусочки грецкого ореха, которые потом опустят в густо вываренный виноградный сок, чтобы получилась эта смешная сладость, – даже слова я пишу, потому что тебя они радуют. И одежда… Не думаешь ли ты всерьез, что я всегда разгуливаю в вечернем платье, с ирисами в руках? Только чтобы развлечь тебя странными нарядами, душа моя.
Ну да бог с тобой, я же знала. Как знаю и то, что скоро ты начнешь требовать от молочной и медовой моих ароматов – шалфея, ванили и сандала. Чтобы сменила джинсы на платье, чтобы "показывалась" с тобой на важных встречах, чтобы выучила все слова, какие ты хочешь услышать. У тебя нет терпения ждать, когда она вырастет. Как нет терпения у меня – ждать, пока вырастешь ты.
Я хочу уже сейчас, вот этого, нового, смешного, на красном диване, с маленькой чашкой в большой руке. Научить бы его, что кофе мужского рода. Разве только растворимое – оно…
Впрочем, я вдруг чувствую, что… нет, не то чтобы он молод для меня, но духи мои слишком сладкие для него. Вот так. Именно это я сейчас чувствую. Мои духи годятся лишь для меня одной. С последней фразой ее облик отступает. Я больше не она, вернулась к себе, а она ушла в глубь зеркала, спряталась на десять лет. Чтобы однажды снова явиться, с полным правом показать мне свое лицо – отныне мое.
* * *
Молодой человек стоял рядом и безнадежно тянул: "Деееевушка, ну деееевушка, ну чего вы такая груууустная? Христос же воскрес". Я подождала, когда поезд начал притормаживать, шум уменьшился, и, посмотрев наконец ему в глаза, ответила проникновенно: "Христос-то воскрес, а я-то, я – не воскресну!" Глаза оказались голубыми и перепуганными: "Блин, дура какая-то!"
Я вышла на "Пушкинской" и увидела около перехода на "Тверскую" небольшую толпу. Поднимаясь по лесенке, взглянула вниз.
Ах да, там же вчера убили человека. "Армянина", как уточняет лента новостей. И вот мельком, одним взглядом охватила всю картинку. На стене бледное размытое лицо – фотографии мертвых всегда стараются увеличить до размера живого лица, пытаясь покрыть ими пустоту, оставшуюся от человека. Или чтобы разглядеть предчувствие смерти – а потом перевести взгляд в зеркало и с тревогой всмотреться, не такие ли глаза у меня сейчас? Так вот, бледная фотография, лампада, шелковые волны красных лепестков. Толпа огибает небольшое пространство, посреди которого стоит человек – светловолосый – в зеленой куртке. Он закрыл лицо руками – не так, как это делают девушки и статуи (локти опущены и прижаты к груди, левая ладонь прикрывает левую половину лица, а правая – правую), а как маленькие дети, когда водят в прятки: локти разведены в разные стороны, руки крест-накрест на глазах. Он стоит так не первую минуту, а люди смотрят – очень спокойно и очень внимательно. Мне бы тоже остановиться, потому что законы драматургии нужно изучать точно так же, как и анатомию, – на живых и мертвых телах. Но я знаю, что ничего особенного не произойдет: милиция не станет разгонять толпу, никто не кинет в спину этого человека подтаявшее мороженое, тень убитого не появится на серой колонне. Скорее всего, кто-то из родственников отведет этого человека в сторону, они немного постоят, а потом уйдут, и толпа тоже разойдется. А к часу ночи погаснет лампада.
Я медлю – на пороге весны, перед тем как выйти из дому и окунуться в прохладный воздух, который теперь так близко к коже, потому что уже не шуба, а что-то шерстяное, пористое, проницаемое для ветра и солнца. Я медлю в начале новой работы, открывая "Документ Microsoft Word.doc". Я медлю даже перед этим словом – "медлю", потому что оно довольно нелепое, если подумать.
Мне нужно написать о Кармен, о душечке Кармен, а меня совершенно не возбуждает этот истрепанный образ. Цыганщина моего детства: штапельные юбки, радиола раскручивает пластинку с красной наклейкой "Шатрица", "ай да ну да ну да най", под которую хорошо выходить, выплывать, изгибаться, швырять оземь, трясти плечами и пьяно рыдать о свободе. Какая, на хрен, кибитка, мама? Какие карты? Какой костер? Ты смотрела на огонь парафиновой свечки, стараясь не моргать, и думала о том, что в зрачках у тебя – отблески пламени и ты наверняка похожа на колдунью. На красноглазую домохозяйку ты похожа, мама. Цыганки воруют, вычесывают вшей и торгуют зубным порошком пополам с героином.
Мы сидим с девочками на кухне и обсуждаем концепцию. Скажите, почему Кармен умерла?
Девочка за тридцать, Ульяна, художник: "Она стремилась к свободе и предлагала Хозе свободу в своем понимании, чтобы не на службу ходить, как свинья на поводке, а с нормальными мужиками контрабандой заниматься. А он ее замуж звал, в Наварру, детей завести и яблоки выращивать".
Цирковая девочка Фрида, лет двадцати: "Она боялась любить. С двенадцати лет ее продавали, а тут впервые настоящее чувство, она сначала обрадовалась, а потом испугалась, что ей опять сделают больно, и сказала: "Лучше убей меня, чем опять…""
Профессионально-грустная девочка я: "Женщина умирает, когда ей больше некого любить. Она слишком много лгала о любви и совсем разучилась делать это по-настоящему. Несмотря на молодость, у нее умерло то место, которым любят. Ну, вы понимаете – тут, в сердце, ей стало нечем любить…"
Дееевочки…
Может быть, она умерла потому, что это красиво.
Она, в пестрых лохмотьях, не менее несвободна, чем Хозе со всеми своими аксельбантами (или что они там носили). Понятия о цыганской чести, о гордости, о "лучше умереть, чем" – они ведь тоже обязывают к жестам. В частности, пойти вот так на поляну со своим ромой и подставить грудь под нож.
Может быть, ей больше некуда было деваться.
В Севилье насрали, в Кордове насрали, в куче других городов за ней уже тянулся след воровства, хулиганства и пособничества бандитам. А в горах, где как-то можно было пересидеть, этот ненормальный Хозе. Устала, знаете ли.
Может быть, она умерла потому, что ей было скучно.
Скорее всего, ведь это очень скучно – взмахивать многослойными юбками, плясать хабанеру, гадать на картах, смотреть на огонь, стараясь не моргать, и думать о том, что в зрачках у тебя – отблески пламени и ты наверняка похожа на колдунью. Это очень скучно, мама.
Думать о любви, петь о любви, танцевать о любви, говорить о любви, писать о любви, умирать от любви – такая тоска, мама.
"Кармен" у нас не получилась, но неожиданно для себя обзавелась подругой, очередным художником в моей жизни.
Недавно я пришла к выводу, что если у меня с кем-нибудь и роман, так это с ней.
Во-первых, я хожу к ней в гости (обычно мне в голову не приходит посещать кого-то раз в неделю, если только я с этим кем-то не сплю).
Во-вторых, мы разговариваем, и я ее совершенно не боюсь.
В-третьих, все время к ней опаздываю. А к посторонним людям – никогда: хамство – это только для близких.
Она очень странная. Я всегда сомневалась в существовании роковых женщин, но вот она – да, роковая, но не в смысле порчи, а в плане искусства обольщения.
Я сама наблюдала (как юный натуралист): завидные экземпляры мужской породы приручаются ею минут за десять. Она говорит что-то обыкновенное – о городах, детях и вообще, – а они сидят и слушают, а потом идут за ней с покорностью крупных, хорошо воспитанных крыс. Меж тем у нее даже нет дудочки.
На улице она хихикает и улыбается кому попало. Меня это ошеломляет. Я на улице смотрю вперед и вверх (периодически поглядывая под ноги), и встречные, если удается при общей слабости зрения их заметить, меня не интересуют. Иногда ищу взглядом кусок кирпича, чтобы в кого-нибудь кинуть, значит, успела-таки присмотреться. Но чтобы хихикать…
Она содержит своих детей и водит машину – занятия, которые кажутся мне добровольным безумием (все равно что самой трюфели искать), ведь это дело для специально обученных мужчин.