– О да, – ответила Мэри. Она полюбила комнату с первого взгляда. Комната была обставлена скромно, почти аскетично, особенно по сравнению со спальней Жанны. Над узкой и высокой сосновой кроватью была прилажена одна-единственная перекладина, с которой свисала белая противомоскитная сетка. Покрывало на кровати было из белого хлопка, на котором фитильками были вышиты виноградные лозы. Хрустящие белые накидки лежали на двух квадратных подушках. В комнате стояли простой сосновый гардероб, сосновый столик и небольшое кресло с подголовником. Ковра на полу не было. Мэри представила себе, как ступает босыми ногами по натертому воском полу. "Как прохладно будет!" – подумала она.
Прохладно.
В этот момент сквозь комнату в коридор пронесся порыв ветра. Он вздул сетку над кроватью и охладил разгоряченное тело Мэри. Она повернулась в том направлении, откуда дул ветер, и подняла голову, чтобы охладить и лицо. За перилами галереи она увидела настоящую стену воды.
Она и опомниться не успела, как водяная стена исчезла. Лишь обильные струи воды, стекавшие со ската крыши, напоминали о том, что прошел дождь. И еще влажный, прохладный свежий воздух. Мэри впервые увидела новоорлеанский летний дождь, совершенно не похожий на дожди, виденные ею раньше. Но здесь все было новым, невиданным. Ей предстояло еще очень многое узнать.
Жанна весело улыбнулась и сказала:
– Voila, Мэй-Ри. Теперь у тебя есть комната и платье, а мама подберет тебе гребешок. Осталось только найти горничную. Ты хочешь молодую или старую?
– У вас есть рабы? – спросила Мэри. До сих пор она об этом не задумывалась. Все происходило слишком быстро, слишком многое казалось непривычным. Но Монфлери – плантация, а где плантация, там и рабы. Мэри это было известно наверняка. Цепи и бесчеловечная жестокость. Жанна еще не успела ответить, а Мэри уже яростно качала головой.
– Я не намерена пользоваться несчастным и униженным положением, в которое поставлены другие, – гордо сказала она.
Жанна нахмурилась:
– Я не понимаю, что ты говоришь, Мэй-Ри. Очень быстро и такие длинные слова. Это значит, что ты не хочешь горничной? Так принято у американцев? Тогда кто же тебя одевает и раздевает?
– Я одеваюсь сама.
– Как странно! – Жанна пожала плечами. Это был жест истинной француженки. – Конечно, Мэй-Ри, надо делать то, что хочешь. Надеюсь, Клементина не обидится.
– Кто такая Клементина?
– Горничная мамы. И еще она… как это сказать… директриса над всеми горничными. Я попрошу ее извинить тебя.
Мэри постаралась понять, но не смогла. Разве раб может простить белого, ведь белые и есть причина рабства? И разве может рабовладелец тревожиться, не обидел ли он раба? "Всем известно, – подумала Мэри, – что рабов бьют, морят голодом и продают их детей, в то время как матери напрасно молят о пощаде". Она почувствовала себя ужасно виноватой. Ей нравились Жанна и ее мать – но разве можно симпатизировать рабовладельцам?
Ее замешательство еще более усилилось, когда появилась хмурая женщина. Кожа женщины была не черной, а светло-коричневой. И ее совершенно точно никогда не морили голодом, ибо она была очень толстой. Погрозив Жанне пальцем, женщина принялась бранить ее. По-французски.
Потом Мэри поняла: в том, что рабы говорят на таком же языке, на котором говорят свободные люди, нет ничего противоестественного. Но это было потом. В тот момент французская речь рабыни оказалась для Мэри последней потрясающей воображение неожиданностью в непрерывной цепочке сюрпризов. Мэри рухнула в кресло с подголовником и принялась безудержно смеяться. Она не знала, почему смеется. Насколько она понимала, в происходящем не было ничего смешного. Смех ее был для нее самой столь же странен, загадочен и нереален, как и все, что ее здесь окружало. Остановиться она никак не могла.
Все изумленно уставились на нее. Потом Жанна тоже стала смеяться. Веселье заразило и остальных, и скоро смеялись все, хотя никто и не понимал почему.
Так Мэри познакомилась с Мирандой, горничной и повелительницей Жанны. Вскоре она познакомилась и с Клементиной, горничной Берты и начальницей над всей домашней прислугой женского пола. И с Шарлоттой, кухаркой и полновластной хозяйкой на кухне, расположенной в отдельно стоящем домике. И наконец, с самым могущественным из всех слуг – Эркюлем.
Темнокожий Эркюль внушал трепет своей импозантностью и изысканными манерами. Он был так худ, что Мэри вполне могла бы поверить, что Куртенэ действительно морят его голодом, если бы представления такого рода не были уже в корне подорваны ее знакомством с Мирандой. Эркюль был дворецким, главнокомандующим всех слуг. Он говорил сними от имени хозяина, и слово его было законом.
В этот же день она познакомилась и с самим хозяином. К тому времени, обрядившись в легкое хлопковое платье, она приступила к изучению французской грамматики, которую разыскала для нее Берта. Новое жилище и новая семья, пусть даже и временная, чрезвычайно понравились Мэри.
Она улыбнулась и сделала книксен перед седовласым джентльменом весьма внушительного вида, уловив свое имя в стремительном потоке французских слов, изливаемых Бертой. Ей показалось, что в лице его промелькнуло раздражение, но она надеялась, что, услышав ее историю, он будет столь же добр к ней, как и остальные члены семьи.
Он что-то отрывисто сказал и ушел.
Берта попыталась перевести, что он сказал, но вскоре оставила эту попытку и обратилась за помощью к дочери. Жанна хихикнула:
– Grandpère говорит, что презирает американцев. В своем доме он говорит только по-французски, так что тебе лучше молчать, пока не научишься.
Берта взяла Мэри за руку.
– Пожалуйста, – сказала она. – Прости его. Дедушка старый человек и любит старые обычаи.
"Я все равно собиралась учить язык, – подумала Мэри. – А теперь стану учиться в два раза быстрее и еще покажу этому мерзкому старикашке. Я не произнесу при нем ни слова, а потом, когда придет время уезжать, так быстро затараторю по-французски, что ему придется просить у меня прощения. Я покажу ему, на что способны американцы. Все равно я скоро уеду – как только мадемуазель Сазерак узнает что-нибудь о моей семье. И буду только счастлива никогда больше не видеть гадкого старика с его старыми обычаями, которые будто специально придумали, чтобы людей обижать".
Про старые обычаи она кое-что узнала вечером. Во время ужина приехал муж Берты, Карлос Куртенэ. Он специально заехал посмотреть, что за особу его жена взяла в компаньонки к дочери. Он увидел девушку с распухшим, побитым лицом, пунцовыми щеками, которая часто моргала, видимо чтобы удержать потоки слез. Жевала и глотала она решительно и сосредоточенно. Должно быть, она не привыкла к острым, пряным приправам, характерным для новоорлеанской кухни. Тем не менее она съела все, что лежало у нее на тарелке. Карлосу Куртенэ это понравилось.
После ужина он отозвал Мэри в сторонку побеседовать. По-английски он говорил несколько высокопарно, но бегло, и за короткое время ей удалось узнать очень многое – о семье, в которую она попала, о плантации, о Новом Орлеане.
Он сказал, что в пору его юности Новый Орлеан, как и вся Луизиана, стал частью Соединенных Штатов. И он вырос, принимая этот факт как должное. Но поколение его отца все еще отказывалось принимать те перемены в жизни Нового Орлеана, которые принесли с собой американцы. Старики хотели, чтобы город оставался таким, каким был.
Американцы же хотели изменить город, сделать его американским. Они отказывались усваивать французские обычаи и французский язык.
Креолы, подобные Grandpère, не желали отказываться от своих обычаев.
Теперь, как сказал Карлос Куртенэ, Новый Орлеан – это не один город, а два.
Был изначальный город – маленькие квадратики внутри большого квадрата – старого города. Улицы там были узкие и прямые, здания лепились почти вплотную друг к другу. Подобно всем старым городам, он был когда-то окружен стеной, и пространство внутри стен надо было использовать экономно.
Был еще и новый город, где улицы извивались, повторяя изгибы реки, а дома стояли поодиночке среди широких лужаек и садов.
Новый город – старый город, город американский – город французский. Они были разделены улицей, в центре которой тянулся зеленый газон с деревьями, похожий на парк. И американцы, и французы называли этот газон нейтральной полосой.
– Язык войны, – сказал Карлос Куртенэ и печально улыбнулся. – Это безумие. Мы, французы, все равно проиграем, и прекрасно знаем это. Но есть такие, как мой отец, которые, отступая, будут бороться за каждый дюйм. Они не желают признавать неизбежного. У американцев больше людей и больше денег. Французы будут просто поглощены… Я научился говорить по-американски, потому что я банкир и американцы имеют дело с моим банком… Я хочу, чтобы Жанна выучила язык, ибо это язык ее будущего… Мой отец называет его языком варваров. Он продал свой городской дом и круглый год живет в Монфлери, лишь бы никогда не слышать этот язык. Благородный старый глупец. Как креол я люблю его за это. Но это не мешает нам все время спорить.
Он считает меня предателем, – продолжил Карлос. – Не только за то, что я сотрудничаю с врагом; хуже того, я предпочел стать банкиром, а не плантатором. Но я люблю бизнес, и мне нравятся американцы, потому что они живут ради бизнеса… Когда-нибудь Монфлери станет моим, потому что я старший сын. Но я никогда не стану заниматься здесь хозяйством. Куртенэ из Монфлери будет мой сын Филипп. Ведь рано или поздно плантация все равно перейдет к нему. Он хотел бы жить здесь и сейчас, но мой отец никому не позволяет вмешиваться в управление поместьем. Он отказывается даже нанять управляющего. Поэтому Филипп живет с одним из моих братьев на его плантации. У Бернара он учится быть плантатором. Один из сыновей Бернара работает у меня в банке. Я учу его быть бизнесменом. Семья – дело полезное.
Мэри ухватилась за эту тему:
– Я ищу свою семью. То есть поисками занимается мадемуазель Сазерак. Простите, вы не могли бы сказать, скоро ли мне ждать вестей от нее?
– У вас в Новом Орлеане семья? Как фамилия?
– Я не знаю. Это очень долгая история.
– В таком случае, извините, но сегодня я не смогу ее выслушать. В другой раз, если не возражаете. Я хочу побыть с женой и дочерью – через час мне надо возвращаться в город… Можно не торопиться с розысками – на лето все уезжают из города, кроме деловых людей вроде меня и нескольких чудаков. Если вам и суждено разыскать вашу семью, это будет не раньше осени, когда все вернутся в город… Но не расстраивайтесь, мисс Макалистер. Осталось всего несколько месяцев, а жизнь в Монфлери вы найдете весьма увлекательной. Я счастлив, что у Жанны будет такая образованная и разумная подруга. Я передам мадам Куртенэ, что очень доволен.
– Благодарю вас, месье.
– Взаимно, мадемуазель.
Мэри осталась в конце галереи, а Карлос отошел к Берте и Жанне. Она инстинктивно понимала, что было бы неудобно находиться рядом с ними, когда он начнет ее расхваливать. "Какой приятный человек, – подумала она. – Настолько же, насколько противен его отец. Правда, сейчас, когда я поняла, за что старик так ненавидит американцев, он не кажется мне таким мерзким. Хорошо, что моя семья не разделяет этой ненависти, иначе мать с отцом никогда бы не поженились".
Карлос Куртенэ закурил сигару, и до Мэри донесся запах дыма. Мэри подумала об отце, отогнала эту мысль прочь и сосредоточилась на матери и той семье, которую она, Мэри, обретет осенью.
"Странное дело эти семейные черты, – размышляла она. – У месье Куртенэ точно такая же ямка на подбородке, как у его отца. И у Жанны она есть, только совсем маленькая. А эти портреты в столовой – там у многих такой подбородок". Она неосознанно дотронулась до своего мизинца. Услышав, как Берта произнесла ее имя, Мэри улыбнулась. Какие они добрые! Ей нужно подумать, как отблагодарить их, когда она переедет в дом своей семьи.
– Но у Мэри нет семьи, – говорила между тем Берта. – Селест Сазерак рассказала мне о ней все. Младенцем ее оставили у дверей монастыря в Сент-Луисе. Одна из монахинь рассказывала ей о Новом Орлеане, и бедная девочка выдумала эту историю, а со временем и поверила в нее. Мы должны сделать вид, что тоже верим. Ее воображаемая семья – это единственное, что у нее есть. Селест сказала, что Мэри, по всей вероятности, несколько недель шла из Сент-Луиса пешком. Она была вся в синяках и почти обезумела от голода, а одежда ее превратилась в лохмотья, и добрым сестрам пришлось одеть ее с ног до головы.
Глава 10
Первый день Мэри в Монфлери был слишком полон всяких забот и переживаний, слишком насыщен потрясениями, сюрпризами, новыми сведениями. Она рухнула на свою новую постель, застонав от боли и усталости.
Если бы новые люди и новая обстановка не отвлекли ее внимания полностью, она бы уже давно осознала свое истинное положение. Она была одинока… напугана… беспомощна… ранена телесно и душевно. Мэри осторожно дотронулась до своих ссадин и ушибов, проверяя, сильно ли болит. У нее болело все – от головы до пальцев ног. Как же могло получиться так, как получилось? Так неправильно? Слезы сочились из уголков ее глаз и стекали по лицу. Она заставила себя зажать пальцами свой распухший рот, чтобы приглушить звуки рыданий.
Все пошло прахом. Отец ее умер. Мать оказалась мачехой, а настоящая мать уже давно была мертва. Деньги ее пропали. А самое ужасное – пропал дар ее матери, шкатулка, пропал навсегда.
Она слишком устала, слишком измучилась и не могла, как обычно, остановить поток воспоминаний. Они переполняли ее, раня больнее любой телесной травмы. Мэри видела монастырь, монахинь, подруг; она всей душой стремилась вернуться в то время, когда жизнь ее была простой, упорядоченной, спокойной. Потом перед ней возникло лицо матери-настоятельницы и прозвучали ее слова: "Твой отец умер… твой отец умер… Мать твоя мертва, дома у тебя нет…"
Затем праведное, доброе лицо монахини сменилось в ее памяти другим лицом – мисс Розы. Доброе, красивое, улыбающееся… ставшее вдруг жестким, жестоким, холодным. Мэри заметалась по постели, замотала головой из стороны в сторону, беззвучно крича: "Нет, нет, нет!" – она пыталась освободиться от затуманенного дурманом воспоминания об ужасной сцене в обманчиво прекрасном саду. Ей снова почудился запах собственных паленых волос, горящей сигары, тошнотворно сладкий аромат цветов, смешанный с крепким запахом духов. Она не могла вздохнуть, что-то склизкое залепило ей рот, а потом были разрывы ракет, и разноцветные вспышки, и чудовищные лица – красные, синие, зеленые, белые, фиолетовые, с черными дырками в центре, – и шум, и вкус крови во рту.
Вкус крови был настоящим. Мэри вынула укушенные пальцы изо рта и зарыдала, уткнувшись в подушку.
Ветерок зашевелил освещенную луной сетку вокруг кровати. Где-то вдалеке ухала сова. Мэри беззвучно поднялась с кровати и на цыпочках прошла на длинную галерею. Она разглядела контуры высоких деревьев, с ветвей которых свисал призрачно-серый испанский мох, серебристый шар луны, россыпь звезд, свет которых был приглушен яркой луной. Все спало – кроме Мэри и совы. От дома и земли исходила мирная серебряная тишина.
Мир вошел в ее сердце. "Я никогда больше не буду думать об этом, – пообещала она себе. – Эта прекрасная страна – моя по праву рождения, а этот дом – мой дом, пока я не найду своих родных. Я обязательно буду счастлива".
Она на цыпочках прошла обратно к кровати и заснула.
На другое утро Мэри разбудила Миранда с подносом, на котором стояла чашка кофе и лежала свежесрезанная роза.
На цветке блестела капелька росы, а из окна струился слабый свет. Мэри хотела спросить, который час, но не сумела вспомнить, как это по-французски. Вместо этого она сказала "мерси".
Сидя за крепким черным кофе, она изучала французскую грамматику по книжке, позаимствованной у хозяев. Нельзя терять ни минуты, если она надеется подготовиться к встрече с семьей. Когда голова Жанны показалась в дверях, разделяющих их комнаты, Мэри сумела выговорить слова, которые прочитала в книжке:
– Доброе утро! Какой прекрасный день! Я спала очень хорошо. – По-французски.
– Мэй-Ри, как же быстро ты научилась так хорошо! – воскликнула Жанна.
В течение последующих дней и недель Мэри продолжала, как выразилась Жанна, учиться "так быстро так хорошо". Она всегда отличалась упорством и трудолюбием. Теперь у нее был дополнительный стимул – убеждение, что скоро она станет полноправным членом креольской семьи.
Полученные в раннем детстве уроки гувернантки-француженки подготовили ее лучше, чем она себе представляла. Пока ее успехи были действительно "быстро хороши".
Язык дал возможность задавать вопросы и понимать ответы. И читать. Дважды в неделю у причала Монфлери останавливался пароход с товарами, заказанными в Новом Орлеане, включая ежедневную газету "L'Abeille" – "Пчелка".
Газета была интересная, занятная. И двуязычная. Большие наружные страницы были на английском, а внутренние – на французском. Мэри старалась читать внутренний разворот и, если возникали трудности, заглядывала на другую сторону листа. Она все более свободно ориентировалась во французском, и с каждым номером газеты в ней пробуждался все больший интерес к Новому Орлеану. Она узнавала, какие именно поставщики получили с борта "Нормандии", только что прибывшей из Гавра, тот или иной сорт сыра; какая лавка закупила новую партию легкой ткани, пригодной для летних блузок; какой виноторговец получил вина и коньяки; у какой модистки появились парижские чепчики последнего фасона. И все это с одного лишь парохода!
Жанна разделяла ее интерес к рекламе пароходов и привезенных ими товаров. Что же до сообщений из Вашингтона, Парижа, Нью-Йорка и с золотых приисков Калифорнии, тут газета полностью передавалась в распоряжение Мэри.
Она убедила Жанну помочь ей улучшить произношение – читала при ней вслух главы из романа с продолжением, печатавшегося в "Пчелке", и не отставала от подруги до тех пор, пока Жанна, в свою очередь, не прочитывала ей хотя бы один короткий столбец новостей по-английски. Большего она в качестве учительницы "американского" добиться не могла.
– Мэй-Ри, – поясняла Жанна, – я очень ленивая. Я люблю танцевать и скакать верхом. А все остальное время я ничего не делаю.
Молодая креолка приводила Мэри в ярость. Но вместе с тем притягивала, очаровывала. Мэри влекло ко всему, что имело отношение к жизни креолов и к их истории. Ей казалось, что, узнавая это, она лучше узнает свою мать.
Портрет матери, созданный Мэри в грезах, претерпел значительные изменения. Теперь Мэри видела ее темнокудрой, темноглазой красавицей с белоснежной кожей. Как Жанна. Как портреты на стенах Монфлери.