На улице горели тусклые фонари, у тротуара машины темнели, а в отдалении прогуливался с собакой одинокий господин. Внезапно К-ов ощутил во рту вкус банана – приторный, вязкий вкус, и вдруг понял, точно вспыхнула в ночи та новогодняя лампа, почему спокойна была Витюнина мать. Ни единой слезинки не обронила, прощаясь – уже оттуда прощаясь, уже мертвая (Витюня, целуя, почувствовал жуткий холодок, не мог не почувствовать), – но это она не обронила, старая мать, это он не обронил, входя в лифт, земляк, друг юности, а та, что медленно шла в платьице по утреннему холодку, подымала и подымала к лицу тонкие руки. Все правильно… Чем суше наши глаза, чем незрячей и мертвее, тем горше, спасая нас, плачут за нас другие.
Кружение птицы над головой
Еще до прихода ее, до пронзительного звонка, что раздался в двенадцатом часу, – господи, кто так поздно! – до странных, на грани пародии или фарса слов "У меня дедушка умирает" (ему послышалось: девочка, и потому не очень удивился, решил, с ребенком что-то, хотя, если дочь больна, что делает в чужом доме, на одиннадцатом этаже, в плаще и с зонтиком?) – еще до всего этого тревога медленно подымалась в груди, как тот белесый ранний (солнце не зашло еще) туман на по-весеннему зеленом поле.
Да, несмотря на сентябрь, на конец сентября, двадцатые числа, поле было сочным, молодым, невзаправдашним каким-то. Над лесом висело невысоко солнце. Яркое, но не жаркое – К-ов надел даже куртку. По ту сторону кольцевой дороги горели в закатных лучах окна многоэтажек, по эту золотились кроны берез и золотом вспыхивал самолетик, что запускала вдалеке ребятня. С завыванием, несоразмерно громким – сам-то совсем крошечный! – описывал круги, то чуть ли не земли касаясь, то взмывая к проводам высоковольтной линии. К-ов подумал еще, что не слишком удачное место выбрали пацаны для своих забав, и тут же раздался оглушительный взрыв. Именно взрыв и именно оглушительный – сознание не сразу даже связало его с игрушкой, которая только что поблескивала на солнце. Кружась, на землю медленно полетели с берез листья.
К-ов остановился и, напрягая зрение, долго вглядывался в снующие туда-сюда маленькие фигурки. Одна махала чем-то, сбивая, вероятно, огонь, другая отчаянно затаптывала его. Пострадал ли кто? Об этом и гаишник спросил, что дежурил на кольцевой. "Вроде бы нет", – нехотя, с тревожным чувством ответил К-ов. Но опять-таки не сейчас появилось оно, не здесь – раньше; возможно, когда еще лежал, раздевшись до плавок, на захваченной из дома тряпице, под которую аккуратно подгреб разбросанное там и сям сено, только сверху сухое, а сунешь руку поглубже – сырое, холодное, осеннее, каким и подобает быть на исходе сентября.
Зажмурив припеченные солнцем глаза, твердил мысленно: сентябрь, двадцать пятое, а он загорает, как на юге, – когда было такое! Никогда… С тропы вряд ли кто видел его, лежащего, он тоже не видел, кто шастает там, – не видел и не слышал, как вдруг явственно различил учащенное собачье дыхание. Представилась разинутая клыкастая пасть, из которой вывалился длинный розово-белый язык… Резко сел, огляделся – никого. В июле здесь скосили все, но трава опять отросла, свежая, густая, хоть снова коси, но все-таки не столь высокая, чтобы в ней могла затеряться собака. Померещилось, выходит?
Вдоль неслышной, вяло пробирающейся по размытому руслу воды тянулся перелесок, тоже весь зеленый еще, лишь одно дерево торчало высоко и мертво. На фоне синего неба отпечатывались корявые ветви с комочками воронья. Будто гигантская черная молния застыла – фотография, негатив… Один комочек сорвался, медленно пролетел над запрокинутой головой К-ова, ясно услыхавшего мерный, тяжелый шум крыльев. Его-то и принял за собачье дыхание…
Позже подумалось, что, вероятно, это тоже был недобрый знак, предзнаменование, сигнал, один из сигналов (многочисленных), что обычно посылает – наугад! – надвигающаяся беда. Да, наугад, ибо жертва не назначена еще, не определена, беда вслепую бредет, и никто в мире не знает до поры до времени, в том числе и она сама, в чью дверь постучится.
Наутро выяснилось: к Сене Магаряну. К К-ову направлялась – слишком много на одного его пришлось симптомов и окликов, начиная с мертвого, среди зелени, дерева, с воронья, имитирующего собачье дыхание, с пусть игрушечной, но авиакатастрофы (так и не узнал, пострадал ли кто), и кончая визитом дамы с зонтиком. Собственно, это уже и был стук, вернее, звонок, подбросивший его за письменным столом, а тут еще странные слова об умирающем дедушке и почему-то зонтик, хотя на небе весь день не было ни облачка. К К-ову направлялась беда, к нему, но, то ли обознавшись, то ли по привычке, ввалилась в последний момент к тому, кто со студенческих еще лет принимал на себя все самое трудное. Студенческих, впрочем, для всех, кроме Магаряна, который, не будучи студентом, стал тем не менее учредителем арбитражного братства.
Пятнадцатого февраля произошло это, в день его рождения. Праздновать начали еще во Внуково, скинув последние матрицы, которые вряд ли улетели до утра, такой снег валил. Сеня вытянул из-под сиденья бутылку, вручил К-ову и Пете Дудко по стаканчику, а закуску разложил в шоферском ящике. Сам не пригубил даже, хотя какое ГАИ в такую погоду! Лобовое стекло залепило снегом, но свет мощного аэрофлотовского светильника пробивался, искрясь, и заливал кабину голубым сиянием. Самолеты не взлетали и не садились, тишина стояла, лишь дикторская скороговорка доносилась изредка, но она не мешала Петиному красноречию. "Да ты закусывай, закусывай!" – перебивал виновник торжества довольным баском.
Но Петр закусывать не желал. И пить больше не желал – без именинника. Езжай, потребовал, ставь машину, а там видно будет. "А институт? – сказал Магарян. – Мне-то спать завтра, а вы…" Всегда помнил, что они – студенты, что они – временно здесь, в отличие от него, который дважды поступал и дважды проваливался.
Был и третий раз, тоже неудачный, после чего родилась идея сдать вместо Сени вступительные экзамены. К-ов брался написать сочинение, Дудко – математику, а Тинишин готов был, если потребуется, взять на себя историю. Шнуркач помалкивал, гордо удивляясь про себя, как сам-то поступил. Помалкивал и Магарян, и по отрешенному лицу его трудно было понять, счастлив он заботой друзей или, напротив, тяготится. Во всяком случае, подав документы в четвертый раз, хоть бы словом обмолвился кому и на первом же экзамене схватил "неуд"…
Благополучно доставив сквозь метель машину в гараж, Сеня провел друзей в закуток, где на К-ова, дипломированного как-никак автомеханика, дохнуло родным запахом бензина и промасленной ветоши, разлил, теперь уже на троих, остатки коньяка, и Петя еще раз сказал торжественное слово. Сна не было ни в одном глазу, хотя по часам уже наступило утро. Но только по часам: за грязным, занавешенным снизу желтой газетой окном стояла темень. "Хорошо! – произнес Петр, блаженно вытягивая ноги. – Очень хорошо… Но мало!" – И строго посмотрел на участников пиршества.
Магарян поднялся, такой вдруг длинный (за рулем как-то не было заметно), кивнул: пошли! "Куда, Сеня? – ласково осведомился Дудко. – Все закрыто еще".
Но встали, но послушно вышли, но двинулись вслед за москвичом по запорошенным – ни тротуара, ни дороги – неведомым, с черными окнами и редкими фонарями улицам.
Покружив, вынырнули на Садовое, по которому с урчанием ползла снегоочистительная машина. Остановились у подъезда с официальными вывесками. "Ар-би-траж! – громко прочитал будущий инженер-строитель. – Ты куда нас привел?" Но Магарян уже вталкивал их в подъезд, сразу обоих, а следом и сам вошел, принялся ногами топать, стряхивая снег. "А вы чего! Наследите же… Человек убирал".
"Какой человек, Сеня?" – "Давайте-давайте!" – пробасил в ответ проводник их и опекун. Не любил лишних слов – как и хозяин арбитража Боря Тинишин, к которому, минуя этажи с еще спящими конторами, ввалились в шесть утра.
Своим человеком был здесь Сеня. Еще школьником хаживал, а иногда даже на ночь оставался: тинишинская мать, потертая железнодорожная шинель которой до сих пор висела в шкафу, на двое, на трое суток уходила в рейс. Допоздна с моторчиками возились, с крыльями из вощеной бумаги и шасси… К-ов вспомнит об этом детском увлечении Магаряна, когда произойдет несчастье. Искать будет таинственную связь между взрывом у кольцевой и тем, что случится тремя часами позже. Искать для чего? Для того, чтобы убедиться: не ему посылался сигнал, другому, а если все-таки и ему, то лишь как близкому человеку этого другого.
На обратном пути, до взрыва еще, переваливал через небольшой, явно искусственного происхождения, холм. Это была свалка. Ржавые, без днища, ведра, битое стекло, пружины какие-то, ветошь, кучка полусгнивших желтых огурцов, консервные банки, дохлый голубь с распущенным сизым крылом, целехонькие на вид электрические лампочки, а в центре этого хлама восседал на корточках перед топящейся печкой мальчуган лет двенадцати.
Печка представляла из себя жестяную вытяжку. К-ов неслышно остановился. На лугу, что простирался внизу до самого леса, чернели неподвижно коровы, воздух не искажал предметов, его словно не было, воздуха, – все виделось одинаково четко, как на полотнах старых мастеров: и мальчонка на переднем плане, и маленькие коровы – на заднем, и кустарник вдоль ручья, и то самое мертвое дерево, с которого срывались черные птицы, шумно пролетали над головой, садились же тихо, мягко, на миг замирая в воздухе перед тем, как сложить крылья… Когда было это? Час назад? Полтора? Два с половиной? Или теперь вот, в данную минуту, когда мальчонка, расположившись на макушке Земли, колдует у самодельной печурки? Время истончилось, как воздух, растаяло, исчезло – все на свете, понял К-ов, происходит одновременно. Ничто, стало быть, не защищает его, все близко, все рядом, и то страшное, что случится, случится не когда-нибудь, а сейчас, немедленно…
Не оглядываясь, прочь пошел, так и не замеченный вдохновенным истопником, который, вероятно, был ровесником магаряновского сына. Но об этом потом уже подумалось, на другой день, после раннего звонка Пети Дудко, тогда же ни о Магаряне, ни о сыне его не помнил. То есть помнил, конечно, всегда помнил, но пассивно, спокойно, разве что время от времени укорял себя, что как отец не идет с Сеней ни в какое сравнение.
Только ли как отец? Сеня был лучше их, добрее, терпимее… Друзья вперед шли – кто к власти, кто к известности, кто к деньгам, а он, крутя баранку, тихо смотрел им вслед с улыбкой на кривоносом лице. "Ну, молодчины!" – басил. Если же кого прижимало, если требовалась помощь, был тут как тут.
Когда у К-ова родилась дочь, недоношенная, восьми месяцев, два килограмма сто граммов, то Сеня явился к нему ни свет ни заря. "Поздравляю, – буркнул с порога, но в квартиру не вошел. – Надо чего? Я на машине… Лекарство… Продукты какие…"
К-ов первый из арбитражцев стал отцом, следующий – Петя Дудко, потом – Шнуркач, а Сеня Магарян все томился холостяцкой свободой. Петр взял было приятеля под свое крылышко: то с одной женщиной познакомит, то с другой, но ухажер из Сени был никудышный. Весь вечер умудрялся просидеть с дамой за одним столом, бок о бок, и десятка не сказать слов. Вот разве: "Хотите воды?" или "Хотите яблока?" – на большее фантазии не хватало. Тем не менее не остался, подобно Тинишину бобылем.
Диспетчером в гараже работала она и была намного старше Сени. Шоферы интересовались ласково, получая путевку: как жизнь, Верочка? Как сердечко? (Она сердцем маялась.) Дарили кто шоколадку, кто цветок, но женились на других, помоложе и здоровьем покрепче.
Верочка поздравляла их. Радостью светились добрые глаза: еще один нашел свое счастье! "А что же ты, Сенек? – спросила раз. – Пора б уж". – "Пора, – согласился он и кивнул на дверь. – Пошли?" – "Куда?" – не поняла она. "Куда! – передразнил жених. – В загс, куда же еще!"
После часто рассказывала, как происходило их стремительное сватовство, а он посмеивался, довольный, да гордо поглядывал на ее округлившийся живот. Врачи не разрешали рожать, но отважная Верочка родила, и это был самый счастливый день в его жизни. "Даже, – хвастался, – нос мой. Кривой!"
Папашу не разубеждали. Кривой и кривой, ему виднее. Понимали, что значит для Сени этот ребенок. Теперь он был на равных с приятелями, как бы далеко не ушли те по дороге жизненных преуспеяний. На равных или даже чуточку впереди, потому что, если верить Магаряну, парень его (он так и говорил: парень-то мой, а?!) проявлял чудеса и ума, и характера, и мужской сноровки…
В то сентябрьское воскресенье, по-летнему теплое (в понедельник задуло и набежали тучи, а в четверг, когда хоронили магаряновского сына, пошел мокрый снег), – в воскресенье ездили за грибами и ездили удачно, два ведра набрали, причем парню везло больше, чем отцу, семь боровиков нашел, и не было им никаких предзнаменований. Ни ворон с собачьим дыханием, ни малолетнего ворожея у печи, ни взрыва на залитом солнцем поле… Им не было, а К-ову было, он прямо-таки физически ощущал, как подкрадывается беда, и вот сейчас, сейчас откроет бесшумно тонкую, ненадежную – что все их запоры! – дверь.
Не оттого ли и подскочил, когда позвонили? Подскочил не столько от неожиданности, сколько от ожидания…
Незнакомка держала сложенный зонтик, будто явилась из завтрашнего пасмурного, уже без магаряновского сына, дня. "От вас можно позвонить?" К-ов растерянно оглянулся. По телефону жена говорила, он пробормотал "Занято" или что-то в этом роде, и тут-то прозвучали слова, странность которых не сразу дошла до него: "У меня дедушка умирает". Ему послышалось – девочка, и он невольно посторонился, чтобы женщина прошла, но она звонила уже в соседнюю дверь.
Ее пустили, а вскорости явилась встревоженная соседка, принялась расспрашивать, что за дамочка такая. Не в "скорую" звонила – подружке, выясняла, как добраться к ней и есть ли у нее анисовые капли.
Анисовые капли! Это когда человек умирает…
К-ов долго не спал в ту ночь, думал, что означает этот визит – или даже не визит, попытка визита, ибо толкнулась-то к ним, но вошла к соседям, – а утром позвонил Петя Дудко и сдавленным, чужим каким-то голосом сказал, что вчера вечером у Сени Магаряна убило током сына. (В телевизор залез, ножницами, родители в кухне возились с грибами.)
Немое кино в провинциальном городе
Когда начинался салют, о чем извещали залпы мальчишеских голосов на улице (орудийные залпы не доходили – К-ов жил на самой окраине), он, оставив дела, подскакивал к окну и смотрел не отрываясь, но смотрел не сегодняшними глазами, а глазами того маленького провинциала, для которого увидеть столичный фейерверк было пределом мечтаний. Вообще любил, нажав кнопочку, отъехать в прошлое и оттуда обозревать настоящее. Расстояние, которое преодолевал он, измерялось десятилетиями. А где-то на полпути светился, подвешенный к беззвездному московскому небу, куб тинишинской комнаты с боксерской грушей – черная точечка эта была как завязь, как зерно, от которого тянулся вверх тонкий хвостик. Точно космическая тарелка зависла над городом. Неопознанный летающий объект…
Не только во времени перемещался К-ов – в пространстве тоже, и эффект был примерно одинаков. Уезжая из Москвы, чтобы поработать в тиши и уединении, как бы в иную перелетал эпоху. Издали смотрел на оставленную, бурлящую без него жизнь, прогуливаясь после обеда вдоль кромки северного моря, мелкого и плоского в отличие от моря южного: чайки на тонких лапах расхаживали по воде в двадцати, тридцати метрах от берега… А однажды увидел на песчаной отмели два поблескивающих спицами велосипеда, что стояли, опершись друг на друга, хозяева же, парень и девушка, застыли в обнимочку.
Случалось, море штормило, но тоже иначе, чем южное, – нетерпеливей и шумней. Ветер срывал с кипящей воды пену, далеко относил ее, бросал на редких путников…
Именно в один из таких дней беллетрист К-ов, совершавший свой послеобеденный моцион в любую погоду, и увидел на берегу человека, очень похожего на Тинишина. А может быть, и самого Тинишина…
Навстречу ветру пробивался он, по-бычьи наклонив вперед крупную голову и держа возле груди, ладонью защищая от ноябрьского шквала, что-то живое. Уж не цветок ли? Цветок, белую хризантему, одну-единственную, что весьма походило на Тинишина, в доме которого живые цветы не переводились. Летом ромашки стояли, зимой обычно гвоздика – как и в тот первый, то ли ночной, то ли уже утренний визит, когда они, предводимые именинником Магаряном, без предупреждения ввалились в комнату на Садовом.
Сеня стукнул разок – только разок, костяшками пальцев, – и дверь тотчас распахнулась. Широкоплечий крепыш в спортивном костюме, вовсе не сонный, без удивления обвел всех троих взглядом и молча посторонился.
Гости вошли. Вошли и увидели подвешенную к потолку грушу, услышали сопенье закипающего на электроплитке чайника, пожали, знакомясь, большую теплую руку хозяина. Тот достал еще три чашки, все разные, потом, не отвечая на прямой магаряновский вопрос, нет ли покрепче чего, выковырял из тумбочки непочатую, в синей плетенке, бутыль "Гамзы". Возликовавший Петя Дудко обнял спасителя, громко чмокнул в толстую щеку. Ловки и крепки были руки волейболиста, но тинишинские оказались сильней. Без труда расцепил хмельные объятия. "Не люблю, – буркнул, – этого. Пейте вон!" А себе чаю налил, густого, одну заварку, было же ровно шесть утра, по радио гимн играли.
Украдкой оглядевшись, К-ов увидел в молочной бутылке гвоздику. Одну-единственную! И вот теперь хризантема, тоже одна… Едва разминулись, беллетрист осторожно повернулся и, щурясь от ветра, долго смотрел в по-тинишински широкую спину.
Вот только откуда взяться здесь Тинишину? В ноябре, в будний день, да еще с цветочком. Живым! Разумеется, живым… Когда однажды Шнуркач преподнес даме, будущей жене своей, три искусственные розы – очень красивые, очень похожие (референт знал толк в вещах), – хозяин арбитража выхватил розы из рук изумленной Валечки и принялся крушить их. Хорошо, гибкой и прочной оказалась подделка: смятые лепестки тотчас обрели прежнюю изящную форму…
Последний раз виделись года два назад – два или три, на новоселье, которое нелюдимый Тинишин устроил под нажимом Пети Дудко. К-ова принесло почему-то раньше других, и первое, что бросилось в глаза, была подвешенная к потолку груша.
У двери стоял крашеный ящик с песком. А вскоре и мяуканье раздалось. Кот орал, протестуя, – не привык, чтобы упрятывали его. Пришлось выпустить узника. Серый сытый котяра принялся благодарно тереться о ногу хозяина.
А там, в арбитраже, живности не держал. До лучших, стало быть, времен откладывал, до отдельной квартиры, которой, возможно, так и не получил бы и по-прежнему б кипятил чай на электроплитке да бегал в учрежденческий туалет на втором этаже, не вмешайся Григорий Глебович.
То, что кандидат наук ни о чем не просил всесильного референта, сомнению не подлежало, он вообще никого ни о чем не просил, а вот Петя Дудко за приятеля наверняка ходатайствовал. И не раз… Хотя это для него было актом самопожертвованья, никто в компании так не дорожил зависшей в столичном небе боксерской грушей (и мерцающим кубом вокруг нее), как Петр Лукьянович. "Цените, черти! – восклицал, грозя пальцем, в то время как другая рука успокаивала струны. – Цените! Пока арбитраж существует, мы молоды…"
Человек с хризантемой (Тинишин? Не Тинишин?) уходил все дальше навстречу ветру, и сочинитель книг, повернувшись, зашагал к себе, в свой теплый, на девятом этаже, просторный номер, который своим поднебесным расположением напоминал арбитраж. Знать бы, что теперь в той комнатушке! Какая-нибудь, наверное, контора…