Пир в одиночку - Руслан Киреев 45 стр.


В детстве это был толстый мальчишка, вредный и неопрятный. К-ов, по правде говоря, никогда не испытывал к племяннику пылких родственных чувств, хотя, случалось, и защищал, причем от кого защищал! – от собственного его папаши, весьма скорого на расправу. Парень огрызался, текли слезы и слюни – кто бы мог подумать, что из этого раскосого звереныша вымахает такой красавец! На голову выше К-ова, широкоплечий, ладный, с плутоватыми глазами, которые по-прежнему слегка косили, но теперь это даже шло ему. "Горите?" – произнес сочным баритоном, а сам веселым взглядом обежал поверх дядюшкиной лысины комнату, увидел жену К-ова и быстро, радостно поздоровался, по-детски присовокупив к ее имени "тетя". Так смешно и трогательно прозвучало это – из уст этакого детины! Говорил, впрочем, неохотно и отрывисто, скороговоркой: это была не его стихия – разговоры, он предпочитал действовать…

Когда виделись последний раз? Лет пять назад, больше, чем пять, – тогда еще тезка был школьником, ходил то ли в шестой, то ли в седьмой класс и учился скверно, за что ему опять-таки доставалось от отца, обожающего дисциплину и порядок. Сам он был исправным чиновником, овощами занимался (вернее, бумажками, связанными с овощами) и напоминал собой перезрелый огурец, желтоватый и пузатый – вот-вот лопнет. В детстве сын удивительно походил на него, вот разве что это был не большой огурец, а маленький, этакий преждевременно пошедший в семена карлик, однако сходство, которое всем бросалось в глаза, не только не умиляло папашу, а, напротив, странным образом раздражало. Казалось, не за ослушание и не за плохие отметки дубасил отпрыска, а за то, что тот как бы передразнивает (окарикатуривает) фигуру его и ужимки.

Теперь, с приятным удивлением обнаружил К-ов, отцовского в его племяннике мало что сохранилось. Похудел, вытянулся… Энергия переполняла его: светилась в глазах, играла в бесшумных гибких движениях, в легкой угадывалась поступи. Молодого зверя напоминал он, веселого и уверенного в себе хищника.

Начинающий коммерсант, прибыл в Москву за каким-то "обалденно дешевым", как выразился он, товаром… К-ов недоверчиво улыбнулся: неужто у них осталось еще что-то дешевое? "Осталось, – подмигнул тезка. – Осталось!" Несколько часов хватило расторопному малому, чтобы сделать покупки, отвезти на вокзал и сдать в камеру хранения, а поскольку до поезда было еще три часа, решил навестить столичного дядюшку.

Он так и сказал: столичный дядюшка, сказал с тем же озорным лукавством, с каким только что говорил о неведомом товаре, но литератор К-ов не обиделся. Откровенно любовался он своим гостем, таким празднично-свежим на фоне удушливого смога, точно не гарью дышал он, как все мы, а свежим морским воздухом. Им, впрочем, он и дышал у себя дома, но здесь-то не дом, здесь – многомиллионный город, сплошь залитый асфальтом, который в нынешнее лето латали почему-то с редкостным прилежанием: вчера еще – рытвины и колдобины, а сегодня идешь и – ровное, черное, горячее, как свежеиспеченный пирог, полотно. Вот и получалось, что не только сверху обдавало жаром, но и снизу. Ад! Пекло! Москвичи – те едва шевелились, точно сваренные заживо, а тезка чувствовал себя, как рыба в воде. "Великолепно!" – говорил и быстро, не без удивления – что, дескать, квелый такой? – поглядывал на К-ова, измученного круглосуточной духотой, гарью и, вдобавок ко всему, бессонницей, давно уже хронической.

Накануне обошел с рецептом три или четыре аптеки, все бесполезно, но в одной подсказали: снотворное есть там-то и там-то, вчера, во всяком случае, было, – и он, хоть и тяжел сделался на подъем, не поленился, поехал и, разморенный, долго плутал между новых домов. В одном из них, прямо в квартире, причем на втором почему-то этаже, помещалась аптека. Сидели две женщины в белых халатах (ага, обрадовался посетитель, действительно аптека!), одна медленно считала за кассой деньги, укладывая рядышком пачки изношенных рублей и пачки изношенных трешек, другая так же медленно, будто во сне, заваривала чай. Поглядев осоловело на рецепт (руки были заняты чайником), просто поглядев, – молвила "нет" и продолжала размеренное свое действо.

Он не уходил. Вытирал платком взмокшую шею, вытирал лоб и лысину и – не уходил. На что надеялся он? На то, что, сжалившись, найдут-таки для него упаковочку? "Вчера, – напомнил смиренно, – было…" Но его даже взглядом не удостоили. "То вчера, – разъяснили лениво, – а то сегодня". Но взглядом не удостоили… Он сунул в карман мокрый платок, сунул рецепт и, не проронив ни звука, убрался вон, чтобы опять до утра ворочаться на тахте, вдоль и поперек изученной его бедным телом. До мельчайшего изученной бугорка… До едва заметной складочки… Может, потому так и обрадовался нежданному гостю, что его позднее вторжение отодвигало – хотя бы ненадолго! – свидание с ненавистной постелью?

Тезка по-родственному говорил ему "ты", а вот к жене на вы обращался, с непременным прибавлением слова "тетя", что придавало ему, бравому молодцу, с аппетитом уплетавшему макароны, что-то детское. "А помнишь, – сказал К-ов, – на рыбалку ходили?" – но вспомнилась, когда говорил это, не рыбалка, не утренняя, с металлическим отливом гладь моря, по которому скользила на чмокающих веслах их утлая лодчонка, а то, как тезка, вихрастый колобок в шортах, нырнул в соседский двор и – К-ов глазом не успел моргнуть! – вернулся со срезанной бельевой веревкой.

Вечером хозяин обнаружил вора. В качестве улики предъявил оставшийся конец, и разъяренный родитель, из которого, казалось, так сейчас и брызнут огуречные семечки, тут же, на глазах посторонних, принялся стегать преступника украденной веревкой. К-ов едва отнял ее, а себя, естественно, объявил пусть невольным, но соучастником, чем вызвал благодарное доверие мальчугана, который в тот же день продемонстрировал ему в зарослях малины нож – оружие преступления. Это была узкая и острая полоска стали, обмотанная на конце изоляционной лентой.

Каким недобрым блеском сверкали глаза маленького гордеца, публично подвергнутого унизительной экзекуции! Отныне, кажется, он собирался резать не веревки, а кое-что посущественней, – вот уж где, с холодком в груди подумал "соучастник", и это был холодок не страха, а внезапной и запретной веселости, – вот уж где полетят во все стороны огуречные семечки!

Случались минуты (а может, и целые часы, если не дни), когда малыш ненавидел отца люто. Тогда К-ову и в голову не приходило усматривать в этом какой-то особый смысл или тем более выискивать закономерность, но теперь, ворочаясь на своем бессонном ложе и думая о доморощенном Эдипе, который посапывал в эти минуты на вагонной полке, что, покачиваясь, несла его из угарной Москвы к свежему морскому простору, – теперь вдохновенный книгочей без труда различил всполохи той же ненависти и в дочерях короля Лира, и в пушкинском Альбере, и в теоретике Карамазове, не говоря уже о практике Смердякове… Да и Гамлет тоже, мелькнула еретическая мысль, не потому ли тянет с мщением, что чувствует: Клавдий осуществил его подспудное желание? И здесь, стало быть, тот же сюжет – воистину вечный сюжет! – но сам К-ов, никогда не видевший своего отца (отец погиб, когда его еще не было на свете), – сам К-ов, то ли к счастью своему, то ли к беде, из вечного сюжета выпал. Среди бабушек да тетушек рос, в бабьем царстве, которое насквозь пропитало его своим тряпичным духом, как насквозь пропитали августовскую ночь миазмы гари и смога. Вдруг вспомнилось, с каким рабским смирением ждал в аптеке, пока хамка в белом халате заварит чай и соизволит, наконец, заметить его. Разве тезка позволил бы обращаться с собой подобным образом?

Откуда в мальчишке, с завистью думал сочинитель книг, столько силы? Откуда в нем столько животворного огня?.. А впрочем, он узнавал этот огонь, узнавал искорки в раскосых глазах, – они и тогда плясали, в зарослях малины, над обмотанной изоляционной лентой полоской стали, которая не вспорола огуречный живот, Бог уберег, но энергия, высекшая эти искорки, не пропала даром. Не от нее ли и занялся чудо-огонь? Не от нее ли уверенность и железная хватка? "Снотворное? – переспросил с веселым удивлением. – Ну, разве это проблема!" И пообещал в следующий раз привезти сколько душе угодно.

К-ов всполошился. К-ов принялся совать рецепт – "Так не дадут!" – но небрежная рука отодвинула бумажку. "Мне дадут… Своему-то все время таскаю. Спит как сурок".

"Своему" – значит, папаше, К-ов понял это сразу, но не сразу, а лишь потом, на постылой своей тахте, атакуемый комарами, которые пикировали на него с первобытным писком (вот уж несколько лет эти твари не затихали в московских домах даже зимой), – лишь потом сообразил, мученик ночи, что слова "спит как сурок" имеют еще один смысл и что тезка осуществил свое жгучее, свое тайное, им самим неосознанное (конечно, неосознанное!) желание…

Небытие сна и небытие смерти – явления одного порядка; удивительно, как он прежде не замечал этого! – он, жаждущий что ни ночь забыться, пропасть, исчезнуть. Пусть не навсегда, пусть временно, сути-то дела это не меняет, главное – исчезнуть, причем добровольно и по возможности вовремя. Иначе, не ровен час… К-ов дернулся: прямо в ухе, казалось, запищал комар. По щеке хлопнул себя – поднаторевшая рука действовала почти автоматически, а сам – мыслитель! – о Софокле думал (комар смолк), о девяностолетием старце, которого сыночки, потеряв терпение (не исчез вовремя!) решили объявить сумасшедшим. Но они просчитались, охотники за наследством! Они не учли, что в жилах человека, сотворившего царя Эдипа (а стало быть, побывавшего в его шкуре), бьется огонь, который остывает долго, – как долго остывает жар под коркой свежеположенного асфальта.

Старик огонь этот (чудо-огонь!) продемонстрировал – ах, как ярко рисовал себе беллетрист К-ов сцену суда, за которым следила, замерев, вся Эллада! Испросив разрешения говорить сидя, патриарх развернул свиток и прочел первый стасим новой, никем доселе не слышанной трагедии. В ней снова действовал Эдип, но теперь уже престарелый Эдип, жестокосердно гонимый собственными сыновьями. Ну! Можно ли вообразить лучшее доказательство полной и абсолютной вменяемости?.. Ах, как ярко рисовал себе беллетрист К-ов эту сцену и каким пустым чувствовал себя, каким холодным и никчемным! "Снотворное? Ну разве это проблема, тезка! Сколько тебе?" Опекать его, стало быть, взялся мальчишка, и это уже не в первый раз. Тогда, в лодке, и рачков ему насаживал (у москвича не получалось), и снимал с крючка бьющуюся рыбину – толстый, неуклюжий с виду, но только с виду: лодка почти не шевелилась, когда, балансируя загорелыми руками, умело и быстро перемещался с кормы на нос и с носа на корму…

Не мигая, глядит перед собой никчемный человек горячими от бессонницы (или запоздалого стыда?) глазами. Потом протягивает руку, нашаривает на тумбочке будильник. Сквозь шторы просачивается свет фонаря – вглядевшись, можно различить стрелки. Три… Господи, неужели всего-навсего три? Поставив на место будильник, медленно откидывает простыню, медленно спускает ноги, которые сразу же попадают в тапочки, медленно, на ощупь, бредет в туалет. В кухне шторка не задернута, фонарь за окном освещает прихожую, и он бросает на ходу взгляд в зеркало, на свою тощую, похожую на призрак фигуру с болтающимися вдоль тела тонкими руками, которые лишь давным-давно, в детском воображении его, сжимали мечтательно бесплотную отцовскую ладонь, но которые даже мысленно не сжимали никогда отценаправленного кинжала.

Если верить великим авторам, все убиенные родители грешны: один скуп, другой похотлив, третий – детоубийца, который лишь по воле провидения не завершил преступного замысла, – все, все грешны, но в таком случае (приходит в голову одуревшему от гари и бессонницы сочинителю) грешен и тот, кто создал нас такими. Тоже ведь отец, хоть и небесный.

К-ов усмехнулся: кажется, и он тоже отыскал себе папочку… Кажется, и он тоже отыскал себе жертву… Усмехнулся и прочь отогнал кощунственную мысль, порождение жары и удушья. Лег, с головой укутался, спасаясь от комаров, в теплую, пропахшую дымом липкую простыню и закрыл дисциплинированно глаза, вечный сирота.

Серебряная свадьба в декабре, но с арбузом

Чем стремительней, чем неудержимей, чем катастрофичней пустели московские магазины – таких девственно голых прилавков не помнили даже пережившие войну, – тем больше становилось в городе цветов. Где только не торговали ими! На станциях метро, в подземных переходах, просто на углу или просто на площади, а уж о рынках и говорить нечего. К-ов побывал на трех из них, не поленился, обошел внимательно благоухающие запахами красочные ряды, и всюду на вопрос его отвечали то удивленно, то насмешливо: "Мимоза? Ты чего! Какая мимоза в декабре!"

А вот такая! Отлично помнил, как двадцать пять лет назад пожаловал в загс, свидетель, именно с мимозой, невеста ахнула, и в глазах ее вспыхнули отраженно золотые пушистые шарики.

К-ова с ней познакомила жена: с детства дружили, со школьного драматического кружка, где Риту считали самой талантливой и прочили артистическое будущее. Она, однако, пошла в полиграфический и в течение многих лет репродуцировала картины, заодно таская друзей по выставкам. Еще ей прочили ранний и счастливый брак, но, к удивлению знакомых, замуж поздно вышла, сравнительно поздно, и не за принца заморского, а за скромного связиста, тощего, длинного (фитилем называл себя) паренька, года на два или три моложе ее.

Свадьбу в коммуналке играли, в комнате мужа, где он ютился с матерью и куда самоуправно привел молодую (а впрочем, не такую уж и молодую) жену из подмосковного поселка. Это – что немолодая и что из глухомани, не москвичка – свекровь сыну простить не могла, пилила до самой смерти, ибо до самой смерти жили вместе. Сперва в комнате, перегородив ее ширмой, потом в двухкомнатной квартире – К-ов еще притащил на новоселье стилизованный под испанскую старину фонарь, который тут же повесили в прихожей, зажгли и с криком "Ура!" выпили под ним шампанского.

Алексей устанавливал в квартирах телефоны, там ему, естественно, наливали, так что домой возвращался тепленький, а кто виноват? Виновата жена. "От хорошей жены, – твердила свекровь, – мужик не запивает". Риточка, умница, в перебранку не вступала, во всяком случае, при посторонних, – отмалчивалась да отшучивалась. Эта ее расположенность к незамысловатым, незлым шуткам сохранилась и поныне, а вот беллетрист К-ов тяжелел с возрастом, мрачнел, и, соответственно, тяжелели, мрачнели его писания.

Чувство вины испытывал перед Ритой – вины за что? У него своя жизнь, у нее – своя, на которую он, конечно, благословил ее в качестве свидетеля и даже оставил в загсовых бумагах торжественную закорючку, но то было благословение сугубо формальное. "Свидетель нашей жизни, – молвила с улыбкой Рита, приглашая на серебряный юбилей. – Мимозу принес, помнишь?"

Тогда-то и отправился по рынкам, но среди изобилия цветов, среди буйства их и роскоши мимозы не было, какая, удивлялись, мимоза, в декабре-то, вот астры, вот гвоздики… А еще – груши, купи, кричали ему, груши, купи виноград, арбуз купи – смотри, красавец какой, еще тепленький, не остыл…

К-ов остановился. "Почему тепленький? Испек, что ли?" Коричневое азиатское лицо заиграло морщинками. "Не я испек… Солнышко. Тронь, тронь, не бойся!" И в мыслях не было приобретать арбуз, однако ж дотронулся и, завороженный хитрым мусульманином, ощутил под полосатой кожурой ровное живое тепло. Точно и впрямь заточили внутрь солнце, белый радостный огонь, а на улице – хмарь, хлябь на улице и хмурые лица. С четырех утра, знал он, томилась в очереди юбиляр Рита, чтобы по специальным, к круглой супружеской дате, талонам получить водку, десять бутылок – полных, в обмен, разумеется, на порожние… "И сколько же стоит сие чудо?" – спросил свидетель жизни. "Сто пятьдесят, – бросил азиат. – Но отдам за сорок".

Засмеявшись, К-ов протянул деньги, авоську достал, и продавец с расторопностью фокусника опустил в нее арбуз, который спустя три часа был торжественно вручен серебряной чете. Алексей, еще больше, кажется, вытянувшийся за четверть века, худой, седой, восхищенно загудел, а у жены его, почудилось беллетристу, в изумрудных глазах ее, зазолотились, ка тогда, мимозные шарики. Но это, конечно, была игра света, шутка голой лампочки, что висела в прихожей на месте когда-то подаренного им испанского фонаря.

Воздев палец к потолку, гость изобразил крайнюю степень изумления: разбиться металлический, под чугунную ковку светильник не мог – где он в таком случае? Рита, успокаивая, прикрыла глаза. Все объясню, дескать, но позже, хорошо? – а сейчас за стол, за стол! Подгонял и хозяин – уже налито, уже кое-кто, не утерпев, приобщился (на себя намекал?), но первый официальный тост за ним, за свидетелем, – Алексей выделил это слово, в котором К-ов явственно различил второй, скрытый, далекий от брачного ритуала смысл. Поднявшись с бокалом, сказал за притихшим столом все, что принято говорить в подобных случаях. К обоим обращался, но к Риточке все же больше, да и слушала она не как остальные, трепетней, благодарней, переживая за него, так искренне и бессильно желавшего им счастья.

По своему обыкновению лишь пригубила и, поставив бокал, устремилась было в кухню, но дочь перехватила на ходу, вернула, усадила за стол – все сделаю, мама! Литератор К-ов, профессиональный подглядыватель, был немало удивлен. Знал со слов жены, которая хоть не часто, но перезванивалась с подругой, что Рита живет с дочерью трудно, ругаются, и началось это не сегодня и не вчера. Чуть ли не с пеленок обрабатывала внучку покойная свекровь – в одной комнате жили и шептались, шептались, а после дитя резало мамочке: "Папа из-за тебя пьет. Женился на старухе…" С Ритой, когда рассказывала, плохо сделалось, валерьянкой отпаивала жена К-ова. Но то был случай исключительный: обычно держала себя в руках – всегда приветлива, всегда хорошо одета, всегда бодра, и головка высоко поднята, а глаза светятся. Вот разве что подозрительно красны… Но, может, это не от слез, может, от вредной, с химикатами, работы или бессонных ночей: свекруху за полтора года до смерти разбил инсульт, и невестка ухаживала за ней, как за родной матерью. Ни муж не помогал, ни дочь (любимая внучка), которой было теперь недосуг шептаться со старухой – мальчики завелись, и уже в восемнадцать, в неполных восемнадцать, Рита хлопотала еще, чтобы расписали, выскочила замуж. А в девятнадцать разошлась. К маме вернулась – с ребеночком, в бабушкину комнату, а Рита, тоже теперь как-никак бабушка, снова оказалась в проходной.

Теснота была страшной. Собственно, она всегда была – и в загсе, когда расписывались (свидетель К-ов едва протиснулся со своей мимозой), и в той их перегороженной ширмой коммуналке, и сейчас, на серебряной свадьбе, из-за которой, заметил опять-таки дотошный соглядатай, пришлось сложить журнальный столик и убрать детские вещи.

Ребенка не было – юная мама сплавила его до утра родителям мужа (бывшего мужа), а сама, на изумление беллетриста, лезла из кожи вон, чтобы угодить родителям собственным. "А ты, – упрекнул К-ов, – говоришь, у тебя дочь плохая".

Одни были на кухне, тоже маленькой и тесной, – К-ов вышел тихонько, чтобы помочь разрезать арбуз, черед которого, весело шепнула хозяйка, кажется, настал. "Не плохая, – согласилась бодро. – Нормальная…" Но как-то чересчур бодро – да, чересчур, и как-то слишком уж увлекаясь арбузом, едва поместившимся в раковину, где, ворочая, мыла его под короткой несильной струйкой.

Назад Дальше