Пламя возмездия - Биверли Бирн 3 стр.


– Ты точно уверен, что никто к ней не ходил наверх, ну, чтобы там переговорить с ней… встретиться? Никого не видел?

– Как я могу знать, если там было с сотню гостей, и этот окаянный Уинстон все вертелся рядом и орал на меня – сделай то, подай это, сходи туда? Но, если ты хочешь знать, не видел ли я, чтоб кто-нибудь прошмыгнул наверх, так этого я не видел.

Сидевший, как мешок, старик просветлел.

– Ладно, не кипятись, ты все сделал как надо. Зайди-ка сюда и чаю попей на дорожку.

Приготовляя чай, Шэй напряженно думал над тем, что сейчас услышал от О'Лэйри.

– Ты мне во что еще скажи – допытывался он, подавая мальчишке дымящуюся кружку с чаем. – Ты когда в последний раз ее видел?

О'Лэйри задумался.

– Три дня назад это было, утром в субботу, значит. Я, значит, чистил серебро, тепло еще было и, значит, двери в зал стояли открытые. Она сошла вниз, вся одетая в черное – она все в черном ходит – и стала говорить с Уинстоном, а потом куда-то пошла.

– А что она ему говорила? – не отставал Шэй.

– Я не мог разобрать – далеко стоял, а они у входа шептались.

– Шельма ее язви, – мрачно заключил Шэй, подняв над столом большой, весь во вмятинах чайник и доливая чай. – Здесь что-то не так, я это нутром чую. Если бы мы могли знать, что у нее на уме, во что она играет, то могли бы на этом хорошо наварить. Но ведь она всех на шаг опережает, эта Кэррен.

Молодой человек подумал о том, что пора возвращаться в тот самый дом на Даусон-стрит и о проклятьях, которые обрушит Уинстон на его бедную голову.

– Спору нет, это так, но я никак в толк взять не могу, чего это они все по ней так с ума сходят? Баба она и все тут, таких хоть пруд пруди, разве что только нос задирает. Бабы ведь они все как сестры-близнецы: задница, пузо да пара сисек, ну… и еще кое-что…

Шэй не соглашался с этим утверждением.

– Нет, Черная Вдова – это, я тебе скажу, дело другое. Ты про ее жизнь ничего не знаешь?

– Ничего про нее я не знаю, знаю только, что мне было сказано: иди и гляди во все глаза.

– Правильно, и ты должен глядеть во все глаза и все видеть, что она от нас скрывает, мегера эта.

Шэй свернул сигарету и прикурил.

О'Лэйри с завистью посмотрел на него:

– Слушай, Пэдди, дай и мне немного табаку, на одну закрутку.

– Не могу я табак раздавать кому попало, как богач какой. Послушай лучше, что я тебе расскажу о Лиле Кэррен. Значит, дело было так. Родилась она на Мур-стрит, здесь в Дублине. В каком-то грязненьком подвальчике, посреди зимы. Мать ее померла и ее отец выхаживал. Вообще-то ничего дивного в этом, может быть и нет, но, разве только, что они были еврейчики.

– Евреи? Да быть того не может!

– Э-ээ, нет, это чистая правда, Бог тому свидетель. Правда, в Дублине их не очень, чтобы много, да и не хотят они свои черные рожи напоказ выставлять, стыдятся видно, что нагрешили на своем веку невпроворот. Но Лила Кэррен не из тех, что прятаться будут – наглая – ни стыда, ни совести.

О'Лэйри нахмурил брови и сморщился, будто слова Пэдди Шэя были для него непосильной головоломкой.

– Ты ее все зовешь Кэррен, да Кэррен, так она под этой фамилией еще в девках бегала. Она же ведь вдова…

– Все так. Да не совсем. Поговаривали, что раньше их фамилия была Коэн, потом отец ее взял, да и сменил ее и стал Кэррен. Да подожди ты, дай расскажу все по порядку. Девчурка она была что надо, миленькая и все такое, и говорить по-городскому умела и вот, в один прекрасный день, ей в ту пору дай Бог, чтоб двадцать стукнуло, она возьми да и выскочи за какого-то испанского лорда. Повезло ей, ничего не скажешь. Лучше и не придумаешь. Короче говоря, отправилась она со своей Мур-стрит прямехонько во дворец к этому лорду, в Испанию, значит. Стоило ей только перед этим испанцем своими рыжими лохмами тряхнуть – и дело было сделано.

Шэй глубоко затянулся и выпустил дым сквозь ноздри, самодовольно глядя на своего младшего соратника и видя зависть и восхищение на его лице.

– Ну, а что дальше?

О'Лэйри не терпелось узнать всю подноготную своей хозяйки.

– Где же она подцепила этого испанца? Что-то я таких у нас в Дублине не видывал.

– Твоя правда, не густо их здесь. Но этот приехал из Лондона вместе с этими, ну, как их, из Мендоза-Бэнк, решил, значит, попутешествовать и вот угораздило ему эту девчонку увидеть, Лилу эту, и та ему так башку вскружила, что он чуть не рехнулся – женюсь и все тут. Этого никто не знал, пока она через четырнадцать лет снова здесь в Дублине не объявилась. И не одна, а с сыном своим – вот этакая дылда был он тогда.

Шэй вытянул руку, чтобы показать, какой у Лилы сын.

– Всего-то тринадцать лет ему было, а ростом выше любого взрослого. И хоть она всем и каждому говорит, что, дескать, вдова, но предпочитает, чтобы звали ее девичьей фамилией, это у них там в Испании так повелось – у них жена не берет фамилию мужа.

– И что она ни скажет, все тут же бегут выполнять.

– Конечно, бегут. Побежишь, а куда ты денешься? У нее же денег, что грязи.

По виду О'Лэйри нетрудно было заключить, что он еще не мог переварить то, что только что услышал от Пэдди Шэя.

– Так ты говоришь – они евреи? Я в доме у них ничего такого еврейского не видел. А этот испанец что – тоже еврей?

– Дурья твоя башка, испанцы такие же католики, как и мы. Во всяком случае, ее с ним повенчали в церкви Святой Марии на Лиффи-стрит. Сам епископ отправлял церемонию. Говорили, что потребовалось разрешение от самого папы, чтобы испанец этот обвенчался с еврейкой, как с ирландкой-католичкой.

Шэй громко отхаркался и звучно сплюнул в пепел погасшей плиты.

– Вот так-то дела и делаются, если у тебя деньжата в кармане.

Юноша допил остывший чай.

– А как это ты все о ней разузнал?

– Как разузнал? Как надо, так и разузнал. И не суй свой нос, куда не следует. Хочешь меня перехитрить? Не выйдет. Я и не скрываю, что она платит мне за то, что я разок-другой выполню какое-нибудь ее поручение, и очень хорошо платит, поверь мне. Хотя польза, какую она от всего этого получает, вдесятеро больше. Да-а-а, на всех эта Черная Вдовица лапу наложила, и говорить нечего.

2

Вторник, 15 июня 1898 года

Лондон, ранний вечер

Часы только что пробили шесть. Вечер был мрачный, хотя до наступления темноты оставалось порядочно времени, в комнате было темно. Серое холодное небо походило скорее на февральское, нежели на летнее небо июня. Лила дрожала от холода, стоя у окна небольшого коттеджа на угрюмой Торпарч-роуд, в районе, известном под названием Наин-Элмз.

Вдоль узкой улицы шел человек. Он то и дело останавливался, разглядывая дома, будто искал кого-то. Лила поспешно опустила штору, потом снова чуть приоткрыла ее и стала за ним наблюдать. Уж не ее ли? Впрочем, с какой стати он должен искать именно ее? Господи, ей повсюду мерещились шпионы. А о том, что она решила отправиться в Лондон, знали очень немногие, и эти люди пользовались ее безграничным доверием. Но теперь, когда желанная победа была так близка, все ее древние инстинкты сосредоточились на возможной опасности.

Нервозность ее стала сильнее от пребывания здесь, в этом убогом коттедже, где стоял знакомый ей с детства запах безысходной нужды. Хозяевами его была чета Клэнси – Джо и Марта, ирландская пара, которая постоянно нуждалась, жила в голоде, холоде и лишениях. Выросшая в нищете, Лила слишком хорошо знала эту жизнь и всегда старалась о ней забыть. Мыслями Лила была за сотни миль отсюда, во дворце Мендоза, в Кордове. Еще немного, успокаивала она себя, еще совсем недолго и она будет там.

А пока ей оставалось лишь ждать. Лила бросила взгляд на роскошные, помпезные часы, стоявшие на комоде подле кровати. В этой обшарпанной норе они выглядели до абсурда нелепо. Женщина, в доме которой находилась сейчас Лила, была душой и сердцем предана делу освобождения Ирландии, и Лила уже с давних пор поддерживала ее, помогала деньгами, как помогала очень многим, кто хоть как-то мог быть ей полезен. Стоило Лиле лишь заикнуться о том, что ей хотелось пожить несколько дней у них, как Марта тотчас же предоставила ей их лучшую в доме комнату. И сейчас эта лучшая их комната неприятно напоминала ей о невзгодах ее собственного детства и о той рискованной игре, которую она вела сейчас, даже не совсем об игре, а скорее демонстрировала ей, что ее может ожидать, если она потерпит поражение. Один Бог ведал, отчего ей вздумалось приехать в Лондон так рано. А сейчас она вынуждена сидеть и считать минуты, борясь беспокойством о Майкле. Но пока было рано. Чтобы известие от него достигло Лондона, прошло слишком мало времени – ведь для того, чтобы все его попытки увенчались успехом и стали приносить реальные плоды, требовалась, по крайней мере, еще неделя. А скорее всего, даже и больше. Так почему она…

Лила нетерпеливо потрясла головой, в надежде отогнать от себя эти мысли, которые терзали ее и не давали ни минуты покоя. Она, конечно, понимала, почему приехала. Ей просто стало невмоготу в Дублине, и она решила оттуда бежать. Не могла она сидеть там и продолжать играть эту опостылевшую ей роль очаровательной хозяйки светского салона, расписывать по дням балы, танцевать на них, когда пришла пора взяться за оружие и сразиться не на жизнь, а на смерть.

Едва заметная улыбка тронула уголки ее благородного рта. Очень занятно было бы посмотреть на лица всех ее гостей вчера вечером, когда всем им, в конце концов, стало ясно, что она не появится на этом балу в ее доме. Значит, еще один скандал в бесконечной череде светских скандалов, виновницей которых она была – они уже стали традицией. Уже одно то, что она, женщина без мужа, на глазах у всех самостоятельно принимала решения и не скрывала свое несметное богатство, было скандалом. Черт с ними со всеми, ей не впервой так поступать, и они уже к этому привыкли. Мало того, они это любили. Дублин мог как угодно и сколько угодно сплетничать о ней и, в то же время, покорно ждать, что она вытворит в следующий раз, и приглашения в Бельрев как были, так и оставались самыми престижными в городе.

Такая жизнь помогала ей скрашивать эти нелегкие годы ожидания. А теперь эта эпоха ожидания подходила к концу. Теперь игра была покрупнее и ставки повыше. Это не то, что дурачить ирландских матрон за чашкой чая или флиртовать с их продажными мужьями, тайно и явно стремившихся завоевать ее расположение. Теперь речь шла о крови.

Ей казалось, что стены этой комнатки готовы обрушиться и похоронить ее заживо. Она по своей доброй воле выбрала это жилище, напоминавшее ей тюремную камеру, чтобы, пребывая в этом спокойствии, обрести какое-то облегчение, но облегчение не приходило. Лила, ощутив в себе потребность в каком-то физическом акте, прошла через комнату к жалкому подобию туалетного столика – небольшому, шаткому сооружению на тонких ножках, с обшарпанной поверхностью и стоявшим на нем мутным волнистым зеркалом. Лила пригладила свои роскошные и не менее роскошно причесанные волосы, серебро в которых явно преобладало над огненной рыжиной – цветом ее упорхнувшей, искалеченной молодости. Но глаза, ее темные ореховые глаза, не утратили, в отличие от волос, своего огня, неповторимого блеска и выгодно оттенялись бледностью кожи и сединой волос. Лицо ее еще не знало прикосновения всевластного времени и пролитые ею слезы не оставили на нем своих зловещих отметин – ни одной морщины на лице Лилы не было и щеки ее сохраняли нежно-розовую молодость.

Она всматривалась в свое отражение в зеркале и с удовлетворением отмечала, что осталась, в сущности, почти той же Лилой, молодой и красивой, которая впервые переступила порог дворца Мендоза. Она по-прежнему оставалась красивой женщиной. "Красота – твое приданое", – часто говаривал ее отец. "Твое пригожее личико и изящная фигура обеспечат тебя тем, чего я тебе так и не сумел дать". На ее внешность отец возлагал очень большие надежды, ибо все, что он был в состоянии ей дать, ограничивалось норой в беднейшем районе Дублина и скудным пропитанием.

Старый дублинский сапожник был проклят вдвойне: с одной стороны – бедностью, с другой – случайностью, по воле которой его дедушка и бабушка попали на пароход, идущий не в Лондон, а в Дублин, когда они, погнавшись за счастьем, оставили Белоруссию, где родились и выросли и отправились в Англию, хотя попали не туда, а в Ирландию. Ирландия не стала их ни высылать, ни подвергать преследованиям, однако обеспечить их восхождение по социальной лестнице не смогла. Процветание так и не пришло. Отец Лилы, как родился бедняком, так и оставался им всю свою жизнь.

И, оставаясь евреем, иудеем, этот дублинский сапожник смог использовать свою духовную изоляцию, в которой находился всю жизнь для того, чтобы отточить свое собственное понимание религии и добился тем самым того, что она превратилась у него в некий конгломерат предрассудков и запретов, разбавляемый бормотанием вызубренных наизусть молитв на древнееврейском языке, из которых он не понимал ни слова. История еврейского народа, пропущенная через его, не отягощенный знаниями разум, превращалась в литанию непрерывных страданий. В его планы никогда не входило сделать из Лилы правоверную иудейку, скорее наоборот, воодушевить ее на поиски свободы. Судьба щедро одарила девушку, наградив ее красотой, и отец ее свято верил в то, что она, рано или поздно, окажется тем оружием, которое обеспечит ей победу в борьбе за "лучшую жизнь", одержать которую ему самому не было суждено. В ее жизни все выглядело несколько иначе – красота обрекла Лилу на бесконечные горести. Не ее красота была для нее спасением, а ее ум и, конечно, обстоятельства, сложившиеся в ее пользу – письмо, попавшее в руки ей, а не Хуану Луису. Именно эти две вещи и дали ей возможность победить – обрести богатство и власть.

Почему же сейчас она поставила на карту все: свою, с таким трудом завоеванную свободу и благословенную материальную независимость? Ведь, если ей суждено проиграть, она снова окажется без средств к существованию, нищей, обреченной на прозябание. Лила не желала думать об этом – она не проиграет, слишком сильна была ее воля к победе. Она вынашивала эти планы, без конца изменяя их, совершенствуя, добавляя каждый раз что-то новое, более продуманное, четкое. Этому она посвятила пятнадцать лет своей жизни. И она никогда не проиграет, наоборот, она обретет в сто, в тысячу раз больше, нежели имела сейчас, и ее Майкл получит все, что ему полагалось по праву. А это было самой сладостной победой, самой ценной из наград. Ее сын будет отомщен и защищен. И это неизбежно должно произойти и произойдет, если она проявит еще чуточку терпения.

Потянув за маленькую висячую ручку, она выдвинула ящик стола и стала рассматривать три вещи, которые она положила туда, едва распаковав свой багаж по приезде сюда. В первую очередь, конечно, письмо, старое, читанное-перечитанное, износившееся на сгибах, полученное ею из Пуэрто-Рико в 1882 году, еще тогда, когда она была узницей кордовского дворца. Именно это письмо и стало ее избавлением от ада, вызволением из круговерти необлегченных страданий. Сейчас это был ее талисман, с которым она никогда и нигде не расставалась.

В этом ящике покоилась еще одна частица ее жизни – миниатюра в изящной золотой рамке, изображавшая ее, Хуана Луиса и их сына, в то время еще младенца. Почему, во имя Бога, и всего святого, почему она так отчаянно цеплялась за это жесточайшее из напоминаний? Для чего она взяла ее с собой, покидая Кордову, и не расставалась с ней все эти годы? Может быть, для того, чтобы вспомнить о том, славном, счастливом времени, ныне безвозвратно ушедшем?

На миниатюре она была изображена сидя, с ребенком на руках. Хуан стоял позади, одной рукой он обнимал жену и сына, как бы желая оградить их от всех бурь и жизненных невзгод. Мать и отец излучали гордость и радость.

Художник изобразил их идиллию первых лет супружества еще до того, как Хуан Луис утратил рассудок, еще перед тем, как он стал жертвой, испепелявшей его самого и всех его близких, патологической ревности, которая привела к тому, что он в один прекрасный день буквально посадил ее на цепь. Приводя свой чудовищный приговор в исполнение, он отобрал у нее, разорвал и сжег все ее платья, а после этого приковал ее цепью, как собаку или иное опасное животное, и она была обречена на жизнь цепной собаки и даже есть как собака, из миски, стоявшей на полу. А он, тем временем, притаскивал во дворец шлюх, распутниц и устраивал с ними многодневные пьяные оргии.

Лила дрожала. Воспоминания о тех днях были способны вызывать у нее чуть ли не судороги, у нее сводило живот, ее бросало в холодный пот. Но избавиться от них она не могла, наоборот, она старалась не забыть ничего, сохранить в памяти все – каждую деталь, каждый звук, каждый запах, каждый свой стон – этим жила все эти годы ее ненависть, и ее жажда возмездия до сих пор оставалась неутоленной.

Мужа ее уже не было на свете. Он погиб пять лет назад и она стала вполне законной вдовой, испытавшей на себе истину, что ничего не может быть сильнее человеческой злобы.

"Я завещаю, – писал Хуан Луис в своем завещании, – что сын мой Мигель Мендоза Кэррен не наследует ничего из моего состояния… Далее, я завещаю, что, в противоположность с давних пор существующему обычаю моей семьи, вышеуказанный Мигель Мендоза Кэррен не может взять на себя управления банком Мендоза в Кордове после моей смерти в силу отсутствия необходимого чувства ответственности и, вместо него, руководство банком Мендоза я препоручаю моему свояку Франсиско…"

Этому жесту суждено было стать последним проявлением его жестокости. Жизнь его оборвалась, когда один из мастеров, работавших на крыше дворца, не совладал с огромным камнем, который рухнул вниз, размозжив голову Хуана Луиса. Лила была напугана этим обстоятельством – когда-то слышанная ею семейная легенда подтверждалась. Эта легенда гласила, что все мужчины рода Мендоза погибали насильственной смертью в относительно молодом возрасте. Так, например, отец Хуана Луиса, Рафаэль, погиб, упав с лошади. Теперь, со страхом думала она, очередь за ее Майклом.

Боже милостивый, к чему пытать себя, размышляя обо всем этом?

Она поспешно спрятала миниатюру подальше в ящик, не в силах больше смотреть на нее и извлекла фотографию Майкла. Снимок этот был сделан в Дублине Эдвардом Майбриджем. Этот непревзойденный мастер славился тем, что снимал животных в их естественном состоянии и окружении и, кто мог знать, может быть именно поэтому, то жизненное начало, столь сильно воплотившееся в ее сыне, было великолепно передано на этом снимке.

Лила находила успокоение в рассматривании этой фотографии: сколько бы раз она ни рассматривала ее, всегда находила в ней что-то новое, что доселе не замечала, и не было такого случая, чтобы она не открыла для себя какие-то новые элементы, новые Штрихи его поразительного сходства с собой. Это возвращало ей душевное равновесие и смягчало боль разлуки и умеряло беспокойство за него.

Назад Дальше