Мне следовало бы уехать, бросить Париж, но я никак не мог на это решиться; мне доставляло мучительную радость цепляться за малейшие предметы, напоминавшие об Одилии. В этом доме по утрам, едва проснувшись, я еще мог представить себе, будто через отворенную дверь доносится ясный, ласковый голос: "С добрым утром, Дикки!" В тот год в январе можно было подумать, что начинается весна. Обнаженные деревья четко вырисовывались на фоне безоблачного синего неба. Будь Одилия тут, она надела бы свой, как она выражалась, "простенький костюмчик", накинула бы на плечи черно-бурую лису и с самого утра отправилась бы гулять. "Вы гуляли одна?" – спросил бы я вечером. "Ну уж я теперь не помню…" – последовало бы в ответ. Эта никчемная таинственность повергла бы меня в тоску и тревогу, – но теперь я сожалел об этом.
Я целые ночи раздумывал, стараясь понять, с чего начался разлад. Возвратившись из Англии, мы были вполне счастливы. Быть может, достаточно было бы во время первой размолвки произнести какую-то фразу другим тоном, возразить ласково, но твердо. Наша судьба часто зависит от какого-нибудь жеста, какого-нибудь слова: вначале достаточно сделать малейшее усилие, чтобы остановить ее, а позже уже приходит в движение гигантский механизм. Теперь я чувствовал, что даже самые героические деяния не могли бы возродить у Одилии любовь, которую она некогда питала ко мне.
Перед ее отъездом мы условились относительно деловой стороны развода. Решено было, что я пошлю ей оскорбительное письмо, которое послужит поводом признать меня виновной стороной. Несколько дней спустя меня пригласили в суд – для примирения. Как ужасно было встретиться с Одилией в такой обстановке! Тут ждали очереди около двадцати супружеских пар, причем, во избежание прискорбных сцен, мужчины и женщины были разделены решеткой. Кое-кто перебранивался на расстоянии; некоторые женщины плакали. Мой сосед, шофер, заметил, обращаясь ко мне:
– Единственное утешение – что нас так много. Одилия кивнула мне очень ласково, очень приветливо, и я понял, что все еще люблю ее.
Наконец пришла наша очередь. Судья был человек благожелательный, с седой бородой. Он приободрил Одилию, сослался на наши общие воспоминания, на узы брака; потом предложил нам сделать последнюю попытку примирения. Я сказал: "К сожалению, это уже невозможно". Одилия пристально смотрела перед собой. Ей, видимо, было тяжело. "Быть может, она немного сожалеет, – подумал я, – быть может, она не настолько любит его, как мне кажется… Быть может, она уже разочаровалась?" Мы оба молчали, поэтому судья проговорил: "В таком случае, будьте любезны подписать протокол". Мы вышли вместе. Я сказал ей:
– Хотите немного пройтись?
– Охотно, – ответила она. – Сегодня так хорошо! Какая чудесная зима!
Я напомнил ей, что у нас в доме осталось много ее вещей; я спросил, не отправить ли их к ее родителям.
– Что ж, отправьте… Впрочем, знаете, оставьте себе все, что вам нравится… Мне ничего не надо. Да я и проживу недолго, Дикки, и вы очень скоро отделаетесь от воспоминаний обо мне.
– Зачем так говорить, Одилия? Разве вы больны?
– Да нет, ничуть! Просто у меня такое ощущение… Главное, поскорее замените меня; если я буду знать, что вы счастливы, и мне будет лучше.
– Без вас я никогда не буду счастлив.
– Что вы, напротив. Вы очень скоро почувствуете облегчение оттого, что освободились от такой несносной женщины. Вот увидите, уверяю вас. Я и в самом деле несносная… Как хороша Сена в такую погоду!
Она остановилась перед витриной. Там были выставлены географические карты; я знал, что она любит их.
– Купить вам?
Она взглянула на меня грустно и ласково.
– Какой вы милый! – сказала она. – Да, купите; это будет ваш последний подарок.
Мы вошли и купили две карты; она подозвала такси и сняла перчатку, чтобы я мог поцеловать ей руку. Она сказала:
– Благодарю за все…
Затем вошла в машину, не обернувшись.
XX
Я оказался в полном одиночестве – у родных я не встретил поддержки. Мама в глубине души была довольна, что я избавился от Одилии. Она этого не высказывала, потому что понимала, насколько мне тяжело, а также и потому, что у нас в семье мало говорили; а я понимал ее, и поэтому мне было трудно касаться с нею этой темы. Отец был серьезно болен после инсульта: левая рука у него была парализована и слегка перекосился рот; это портило его прекрасное лицо. Он знал, что обречен, и стал очень молчаливым, очень задумчивым. Мне не хотелось бывать у тети Кора – ее званые обеды будили во мне слишком много грустных воспоминаний. Единственным человеком, с которым я мог видеться тогда без особого отвращения и скуки, была моя кузина Ренэ. Я застал ее однажды у родителей. Она проявила большой такт и не стала говорить со мной о разводе. Она занималась научной работой и писала диссертацию. Она говорила, что не хочет выходить замуж. Беседа с нею – очень интересная – впервые отвлекла меня от бесконечного психологического анализа, который изнурял меня. Она посвятила свою жизнь научным исследованиям, определенной профессии; она казалась уравновешенной и довольной. Значит, отречение от любви возможно? Сам я еще не допускал, что можно употребить жизнь на что-то иное, кроме служения некой Одилии, но присутствие Ренэ действовало на меня умиротворяюще. Я предложил ей позавтракать вместе, она согласилась, и впоследствии я довольно часто виделся с нею. После нескольких встреч я к ней привык и вскоре рассказал ей очень искренне о моей жене, стараясь объяснить, что мне в ней нравилось. Она спросила:
– После развода ты снова женишься?
– Ни за что, – ответил я. – А ты не думаешь о замужестве?
– Нет, – сказала она, – теперь у меня есть профессия; она заполняет всю мою жизнь; я независима; я никогда не встречала человека, который мне нравился бы.
– А все твои врачи?
– Это только коллеги.
В конце февраля я решил провести несколько дней в горах, но меня вызвали оттуда телеграммой – отца снова постиг удар; я вернулся и застал его при смерти. Мама ухаживала за ним с полнейшей самоотверженностью; помню, как в последнюю ночь, когда он лежал уже без сознания, а она стояла возле его неподвижного тела, утирала ему лоб, смачивала водой перекошенные губы, я дивился спокойствию, которое она хранила в час столь огромного горя, и думал о том, что этим спокойствием она обязана тому, что прожила жизнь безупречно. Жизнь, какую я наблюдал у моих родителей, казалась мне прекрасной и в то же время почти непостижимой. Мама никогда не стремилась ни к одному из тех развлечений, которых так жаждали Одилия и большинство знакомых мне женщин; она очень рано отказалась от всякой романтики, от всяких перемен; теперь она обретала заслуженную награду. Я мучительно оглянулся на собственную жизнь; как отрадно было бы представить себе, что в конце этого тернистого пути Одилия стоит возле меня, утирает мне лоб, уже покрытый предсмертной испариной; представить себе Одилию поседевшую, умиротворенную годами, для которой давно уже миновала пора юношеских бурь. Неужели в роковой день я окажусь один перед лицом смерти? Мне хочется, чтобы это случилось как можно раньше.
Об Одилии у меня не было никаких известий, даже со стороны. Она предупредила, что писать не будет, ибо считает, что так я скорее успокоюсь; она перестала встречаться с нашими общими друзьями. Я предполагал, что она сняла небольшую виллу где-нибудь поблизости от домика Франсуа, но не был в этом уверен. Сам я решил выехать из нашего дома – для меня одного он был чересчур просторен и к тому же постоянно напоминал мне о прошлом. Я подыскал себе удобную квартиру на улице Дюрок, в старинном особняке, и постарался обставить ее так, как обставила бы сама Одилия. Почем знать? Быть может, в один прекрасный день она вернется – несчастная, оскорбленная – и попросит у меня приюта. При переезде я обнаружил целые груды писем, полученных Одилией от друзей. Я прочел их. Пожалуй, и не следовало этого делать, но я не мог устоять перед соблазном все выяснить. Как я уже говорил Вам, письма были нежные, но вполне невинные.
Лето я провел в Гандюмасе, почти в полном одиночестве. Мне удавалось обрести немного покоя только в часы, когда я лежал в густой траве, вдали от дома. Тогда мне казалось, что все нити, связывающие меня с обществом, порваны и я на несколько мгновений приближаюсь к постижению каких-то более глубоких истин. Стоит ли женщина подобных мук?.. Но книги вновь погружали меня в мрачные раздумья; я искал в них только свою собственную скорбь и почти бессознательно выбирал такие, которые могли напомнить мне мою печальную историю.
В октябре я возвратился в Париж. У меня стали бывать молодые женщины – как это часто случается, их привлекало ко мне мое полное одиночество; не хочется их описывать; они только мелькнули в моей жизни. Для Вас же должен отметить, что я без труда (но не без удивления) вновь вернулся к своей юношеской манере держаться. Я стал вести себя так, как вел себя со своими возлюбленными в годы, предшествовавшие женитьбе; я добивался их шутя, меня забавляло наблюдать, какое действие оказывает на них та или иная фраза, тот или иной смелый жест. Одержав победу, я забывал о ней и затевал новую игру.
Ничто не порождает большего цинизма, как неразделенная глубокая любовь, но в то же время ничто не внушает человеку большей скромности. Я искренне удивлялся, когда обнаруживал, что любим. Истина заключается в том, что страсть, безраздельно владеющая мужчиной, притягивает к нему женщин как раз в то время, когда он этого менее всего желает. Всецело плененный одною, он становится – будь он даже чувствительный и ласковый от природы – безразличным и почти грубым с другими. Когда он несчастен, ему случается поддаться нежности, которую ему предлагают. Но стоит ему только вкусить ее – она начинает его тяготить, и он этого уже не скрывает. Сам того не желая и не ведая, он ведет коварнейшую игру. Он становится опасен и покоряет оттого, что сам побежден. Я оказался именно в таком положении. Никогда еще я не был так убежден, что не могу никому понравиться, никогда я так мало не стремился обольщать и никогда еще не получал такого множества непреложных доказательств преданности и любви.
Но душа моя была слишком омрачена, чтобы радоваться этим успехам. Просматривая свои записные книжки 1913 года, я на каждой странице, среди пометок о назначенных свиданиях, нахожу следы Одилии. Привожу для Вас наугад несколько строк.
"20 октября. Ее прихоти. Мы сильнее любим именно капризных, несговорчивых людей. Как приятно бывало не без тревоги подбирать для нее букет полевых цветов – васильков, лютиков и ромашек, или симфонию в белых мажорных тонах – арума и белых тюльпанов…
Ее смирение. "Я отлично знаю, какою Вы хотели бы меня видеть… строгой, непорочной… настоящей французской буржуазкой… и все же чувственной, но только с вами… Придется Вам оплакивать свою мечту, Дикки, – такой я никогда не буду".
Ее скромная гордость. "Но у меня есть и кое-какие маленькие достоинства… Я читала больше, чем обычно читают женщины… Я знаю наизусть много стихов… Умею составлять букеты… Хорошо одеваюсь… и люблю Вас; да, сударь, Вам, может быть, не верится, но я Вас очень люблю".
25 октября. Должна бы существовать такая совершенная любовь, которая давала бы возможность мгновенно улавливать все чувства любимой женщины и разделять их с нею. Бывали дни (пока я еще мало знал Франсуа), когда я испытывал к нему чувство, близкое к благодарности, за то, что он так похож на человека, которого могла бы любить Одилия… Потом ревность оказалась сильнее, а Франсуа – слишком далек от совершенства.
28 октября. Я люблю в других ту крохотную частицу тебя, которая в них содержится.
29 октября. Иногда ты уставала от меня; мне и эта усталость нравилась".
Немного позже нахожу следующую краткую заметку:
"Я потерял больше того, чем обладал".
Она отлично выражает мое тогдашнее состояние. Когда Одилия находилась возле меня, как я ее ни любил, я замечал в ней недостатки, которые несколько отдаляли меня от нее; когда же Одилии не стало рядом, я вновь боготворил ее; я наделял ее добродетелями, которыми она не обладала, и, создав ее в воображении по вечному образу Одилии, я получал возможность быть по отношению к ней Рыцарем. То же, что совершали в дни нашей помолвки поверхностное знакомство и идеализирующее желание, теперь совершалось забвением и разлукой, и я любил Одилию, неверную и далекую, так, как – увы! – не умел ее любить, когда она была любящей и близкой.
XXI
В декабре я узнал о браке Одилии и Франсуа. Мне было очень тяжело, но сознание, что отныне беда непоправима, даже укрепило во мне мужество и помогало жить.
После смерти отца я внес значительные изменения в управление фабрикой. Я меньше занимался ею, у меня появилось больше свободного времени. Это позволило мне вновь завязать отношения кое с кем из товарищей юности, от которых я отдалился после женитьбы, – в частности, с Андре Альфом; он теперь стал членом Государственного совета. Виделся я иногда и с Бертраном – он был в чине лейтенанта кавалерии; его полк стоял гарнизоном в Сен-Жермене, и на воскресенья он приезжал в Париж. Я попробовал вновь взяться за чтение, за научные занятия, которые забросил несколько лет тому назад. Я посещал лекции в Сорбонне, в Коллеж де Франс. Тут я понял, как сильно я изменился. Я с удивлением замечал, что многие вопросы, волновавшие меня раньше, стали мне теперь совершенно безразличны. Неужели я когда-то мог мучительно биться над вопросом: кто я – материалист или идеалист? Какая бы то ни было метафизика теперь казалась мне пустой забавой.
Еще чаще, чем с мужчинами, как я уже говорил Вам, я встречался с несколькими молодыми женщинами. Я уходил из конторы часов в пять. Теперь я гораздо больше стал бывать в свете и с грустью замечал даже, что ищу (быть может, потому, что это напоминало мне Одилию) такие развлечения, к каким в свое время она меня приобщала с большим трудом. Многие женщины, бывавшие у тети Кора на авеню Марсо, приглашали меня, зная, что я свободен и живу в одиночестве. По субботам, к шести часам вечера, я отправлялся к Элен де Тианж – это был ее приемный день. Морис де Тианж, депутат от департамента Эр, собирал у себя своих политических единомышленников. Наряду с общественными деятелями здесь можно было встретить литераторов, друзей Элен, и крупных дельцов, ибо Элен была дочерью господина Паскаль-Буше, фабриканта, который иногда тоже приезжал к ней в этот день из Нормандии с младшей дочерью Франсуазой. Среди завсегдатаев салона царила искренняя непринужденность. Я любил занять здесь место возле какой-нибудь молодой женщины, завести с ней беседу о чувствах и разбирать их тончайшие оттенки. Рана моя все еще не зажила, однако мне случалось по целым дням не думать ни об Одилии, ни о Франсуа. Иногда кто-нибудь при мне упоминал о них. Одилию теперь называли "госпожой де Крозан" и поэтому некоторые не знали, что она была моей женой; встретив ее в Тулоне, где она прославилась как первая красавица, они рассказывали о ней всякие истории. В таких случаях Элен де Тианж старалась переменить тему или увести меня в другую комнату, но мне хотелось знать все, что о ней говорят.
В общем считали, что их семейная жизнь идет не вполне благополучно. Ивонна Прево, которой часто доводилось бывать в Тулоне, на мою просьбу откровенно рассказать мне все, что ей о них известно, ответила уклончиво:
– Это очень трудно объяснить; я их мало видела… У меня такое впечатление, что когда они еще только собирались жениться, то оба уже понимали, что совершают ошибку. Однако она любит его… Простите, что я это вам говорю, но ведь вы сами просите. Она его любит гораздо больше, чем он ее, – это несомненно. Но она гордая, она это скрывает. Один раз я обедала у них. Атмосфера была тягостная… Понимаете, она щебетала, говорила всякие милые пустяки, иной раз немного наивные, которыми вы так восторгались, а Франсуа ее одергивал… Иногда он бывает очень груб. Уверяю вас, мне было ее жаль… Видно было, что она всячески старается ему угождать, что она пытается во что бы то ни стало говорить с ним о вещах, которые его интересуют… и, разумеется, это выходило у нее не особенно удачно, а Франсуа отвечал ей презрительно, с раздражением: "Ну конечно, Одилия, ну конечно…" Нам с Роже было больно за нее.
Вся зима 1913/14 года прошла у меня в легком флирте, в деловых разъездах без особой надобности, в довольно поверхностных научных занятиях. Я не хотел ничего принимать всерьез; я подходил к идеям и к людям настороженно, старался всегда быть готовым к их утрате, чтобы меньше страдать, если и в самом деле лишусь их. В начале мая Элен де Тианж уже могла устраивать приемы у себя в саду. Для женщин она раскидывала подушки, а мужчины садились прямо на газон. В первую субботу июня я застал у нее оживленную группу литераторов и политических деятелей, расположившихся вокруг аббата Сениваля. Собачка хозяйки дома прибежала и устроилась у ее ног, и Элен спросила очень серьезно:
– Господин аббат, а есть у животных душа? Если нет – то я ничего не понимаю. Судите сами: мой песик так мучился, когда…
– Конечно, есть, мадам, – ответил аббат, – почему бы ей не быть… Но душа у них крошечная.
– Это не вполне ортодоксально, однако наводит на размышления, – заметил кто-то.
Я сидел чуть подальше с американкой Беатрисой Хоуэлл; мы прислушались к разговору.
– Я уверена, что у животных душа есть… В сущности, нет никакой разницы между животными и нами… Я только что думала об этом. Я провела день в зоологическом саду. Я обожаю животных, Марсена.
– Я тоже, – ответил я. – Хотите, сходим туда как-нибудь вместе?
– С удовольствием. О чем я вам говорила? Ах да: сегодня я смотрела тюленей. Мне они очень нравятся, они как мокрая резина. Они кружили под водой и то и дело высовывали голову, чтобы вдохнуть немного воздуха, и мне стало их жаль, я подумала: "Бедняжки, какая у вас однообразная жизнь". А потом сказала себе: "Ну, а мы? Мы что делаем? Мы всю неделю кружим под водой и только в субботу, часов в шесть, высовываем голову у Элен де Тианж, да во вторник – у герцогини де Роан, у Мадлен Лемер или, в воскресенье, – у госпожи де Мартель… Это совершенно то же самое. Согласны?
В эту минуту в саду появился майор Прево с женой; меня поразило сосредоточенное выражение их лиц. Они шли с озабоченным видом, словно под их ногами был не гравий, а какое-то ломкое вещество. Элен встала, чтобы поздороваться с ними. Я наблюдал за ней, потому что мне очень нравились оживление и изящество, с какими она обычно встречала гостей. Я всегда говорил ей: "Вы похожи на белую бабочку… как и она, вы едва касаетесь предметов".
Прево стали ей что-то рассказывать, и я заметил, что и она тоже мрачнеет. Она в смущении оглянулась вокруг, а когда заметила меня, тотчас же отвела взгляд. Они втроем немного отошли в сторону.
– Вы знакомы с Прево? – спросил я у Беатрисы Хоуэлл.