- Opiferque per orbem dicor , - сказал Хенбейн Двайнинг. - От чего умирает ребенок?
- Круп у него… круп, - запричитала одна из кумушек. - Бедняжка хрипит, как ворон.
- Cynanche Irachealis. Эта болезнь быстро вершит свое дело. Немедленно ведите меня в дом, - продолжал врач, который зачастую оказывал помощь больным бесплатно - невзирая на свою жадность, и человеколюбиво - несмотря на свой злобный нрав. Так как мы не можем заподозрить его в более высоких побуждениях, возможно его толкали на это тщеславие и любовь к своему искусству.
Тем не менее в этом случае он, пожалуй, уклонился бы и не пошел к больному, знай он, куда его ведут добрые кумушки, и располагай временем придумать отговорку. Но лекарь не успел сообразить, куда идет, как его чуть ли не втолкнули в дом покойного Оливера Праудфьюта, откуда доносилось пение женщин, обмывавших и обряжавших тело покойного шапочника к назначенному на утро обряду. Их песнь, если ее переложить на современный язык, прозвучала бы примерно так:
Дух незримый, дух парящий,
Кротко на того глядящий,
В ком ты сам когда-то жил,
В чьем обличий ты был,- Жди, крылами помавая,
Вправо, влево ли порхая.
Ввысь взлетишь иль канешь ты
- Жди у роковой черты!Мстя за раннюю разлуку,
Неурочной смерти муку,
Подчини себе ты вновь
Тайной силой ум и кровь.Коль того приметит око,
Кто пронзил тебя жестоко,
Коль того заслышишь шаг,
Кто тебя поверг во мрак,- Силы тайные проснутся,
Мышцы дрогнут, встрепенутся,
Зев разверзнут раны вновь,
Взывая: "Кровь за кровь!"
Лекарю, как ни был он закален, претило переступить порог человека, к чьей смерти он был непосредственно причастен, пусть даже вследствие ошибки.
- Отпустите меня, женщины, - сказал он, - мое искусство может помочь только живым - над мертвыми мы уже не властны.
- Да нет, больной наверху - меньшой сиротка… Пришлось Двайнингу войти в дом. Но когда он перешагнул порог, его поразило, что одна из кумушек, хлопотавших над мертвым телом, вдруг оборвала пение, а другая сказала остальным:
- Во имя господа, кто вошел?.. Проступила большая капля крови.
- Да нет, - возразил другой голос, - это капля жидкого бальзама.
- Нет, соседки, то была кровь… Еще раз спрашиваю: кто вошел в дом?
Женщины выглянули из комнаты в тесную прихожую, где Двайнинг, встревоженный донесшимися до него обрывками разговора, нарочно замешкался и не шел дальше, делая вид, что не различает лесенку, по которой ему надлежало подняться на верхний этаж дома скорби.
- Это же только достойный мастер Хенбейн Двайнинг, - отозвалась одна из сивилл.
- Мастер Двайнинг? - более спокойно подхватила та, которая заговорила первой. - Наш верный помощник в нужде? Тогда, конечно, то была капля бальзама.
- Нет, - сказала другая, - это все-таки могла быть и кровь, потому что лекарю, когда нашли труп, власти приказали поковыряться в ране инструментами, а откуда бедному мертвому телу знать, что это делалось с добрыми намерениями?
- Верно, соседушка, верно! Бедный кум Оливер и при жизни частенько принимал друзей за врагов, так уж нечего думать, что он теперь поумнел.
Больше Двайнинг ничего не расслышал, потому что его втащили по лестнице в горенку вроде чердака, где Магдален сидела на своем вдовьем ложе, прижимая к груди младенца. У крошки уже почернело личико, и он, задыхаясь, выдавливал из себя похожие па карканье звуки, по которым и получила в народе свое название эта болезнь. Казалось, недолгая жизнь младенца вот-вот оборвется. Возле кровати сидел монах-доминиканец со вторым ребенком на руках и время от времени произносил слова духовного утешения или ронял замечания о болезни.
Лекарь бросил на монаха беглый взгляд, полный того невыразимого презрения, какое питает человек науки к знахарю. Его собственная помощь оказалась мгновенной и действенной. Он выхватил младенца из рук отчаявшейся матери, размотал ему шею и отворил вену, из которой обильно полилась кровь, что немедленно принесло облегчение больному крошке. Все угрожающие симптомы быстро исчезли, и Двайнинг, перевязав вену, снова положил младенца на колени полуобезумевшей матери.
Горе несчастной по утраченному супругу, отступившее было перед смертельной опасностью, угрожавшей ребенку, теперь нахлынуло на Магдален с повой силой, как река в половодье, когда она вдруг сокрушит плотину, преградившую на время ее поток.
- Ах, мой ученый господин, - сказала она, - перед вами бедная женщина, которую вы знавали раньше богатой… Но тот, кто вернул мне мое дитя, не оставит этот дом с пустыми руками. Великодушный, добрый мастер Двайнинг, примите эти его четки… они черного дерева и отделаны серебром… Он любил, чтобы вещи были у него красивые, как у джентльмена. Ну, он больше всякого другого, равного ему по состоянию, был похож в своих обычаях на джентльмена, оттого и погиб как джентльмен.
С этими словами в немом порыве скорби она приложила к груди и губам четки своего покойного мужа и снова стала настойчиво совать их в руки - Двайнингу.
- Возьмите, - сказала она, - возьмите из любви к тому, кто сам искренне вас любил. Ах, он, бывало, говаривал: "Если кто может оттащить человека от края могилы, так только мастер Двайнинг…" И вот его родное дитя возвращено к жизни в этот божий день, а он лежит неподвижный и окоченевший и не знает ни здоровья, ни болезни!.. Ох, горе мне, горе!.. Но возьмите же четки и вспоминайте о его чистой душе, когда станете перебирать их, он скорей освободится из чистилища, если добрые люди будут молиться за спасение его души.
- Убери свои четки, кума, я не умею показывать фокусы, не знаю никаких знахарских ухищрений, - сказал лекарь: растроганный сильнее, чем сам ожидал при черствой своей натуре, он упирался, не желая принять жуткий дар.
Но последние его слова задели монаха, о чьем присутствии он забыл, когда произносил их.
- Это что же, господин лекарь? - сказал доминиканец. - Молитзу по усопшему вы приравниваете к скоморошьим фокусам? Слыхал я, будто Чосер, английский стихотворец, говорит о вас, лекарях, что вы хоть и ученые, да не по святому писанию. Наша матерь церковь долго дремала, но глаза ее ныне раскрылись, и она начинает различать, где ее друзья, а где враги. Я верно вам говорю…
- Что вы, досточтимый отец! - перебил Двайнинг. - Вы же не дали мне договорить! Я сказал, что не умею творить чудеса, и собирался добавить, что церковь, конечно, могла бы сотворить непостижимое, а потому богатые четки следует передать в ваши руки, ибо вы, перебирая их, принесете больше пользы душе усопшего.
Он набросил четки на руку доминиканца и выбрался за порог дома скорби.
"Удивительно, что меня привели сюда - ив этот час! - сказал он про себя, когда вышел на улицу. - Я не больно-то верю в такие вещи… а все же, хоть это и пустая блажь, я рад, что спас жизнь младенца, висевшую на волоске… Но пойду-ка я поскорей к другу Смазеруэллу, он мне, конечно, понадобится в деле с Бонтроном. Вот и выйдет, что я в этом случае спас две жизни, а сгубил только одну".
Глава XXIII
То кровь его, а не бальзам,
Он кровью умащен …
Она взывает к небесам:
"Да будет отомщен!"
"Уран и Психея"
По решению городского совета обряд должен был состояться в соборе святого Иоанна Пертского: поскольку Иоанн считался покровителем города, казалось, что здесь испытание должно было пройти с наибольшим успехом. Церкви и монастыри домини-каицев, картезианцев и других монашеских орденов щедро одаривали и король и знать, а потому горожане единодушно решили, что надежней будет положиться на суд "своего святого - старого доброго Иоанна", в чьей благосклонности они не сомневались, и предпочесть его новым покровителям, которым доминиканцы, картезианцы, кармелиты и прочие построили новые обители вокруг Славного Города. Извечная тяжба между белым и черным духовенством придала остроту этому спору о выборе места, где должно свершиться чудо при прямом воззвании граждан к богу для изобличения преступника. И городской писец так ревностно ратовал за то, чтобы предпочтение было отдано собору святого Иоанна, как будто и святые в небесах делились на две партии и одна из них держала сторону Славного Города, другая же была его противницей.
В связи с выбором храма строилось и разрушалось немало мелких интриг. Но все же городской совет, полагая это делом высокой чести для города и уповая на справедливость и неподкупность своего покровителя, постановил доверить исход божьего суда влиянию святого Иоанна.
Итак, с большой торжественностью, как требовал случай, отслужили обедню, после чего собравшиеся, обстоятельно и горячо помолившись, приготовились воззвать к небу, чтобы оно прямым своим знамением произнесло суд о загадочном убиении несчастного шапочника.
Сцена являла ту впечатляющую торжественность, какая всегда отличает обряды католического богослужения. Восточное окно, богато и затейливо расписанное, пропускало струн смягченного света на высокий алтарь. На поставленных подле него носилках лежали бренные останки убитого, причем руки его были сложены на груди ладонь к ладони, кончиками пальцев вверх, как будто бесчувственное тело само взывало к небесам об отмщении тому, кто насильственно разлучил бессмертный дух с его земной оболочкой.
Рядом с носилками установили троны, на которых восседали Роберт Шотландский и его брат Олбени. Принц сидел подле отца, на сиденье пониже. По этому поводу пошли толки среди собравшихся, что Олбени посажен почти на одном уровне с королем, тогда как сына королевского, хоть он и достиг совершеннолетия, хотят, очевидно, поставить ниже его дяди пред лицом всех граждан Перта. Носилки помещены были таким образом, чтобы тело, распростертое на них, было видно по возможности всему набившемуся в церковь народу.
Подле носилок стоял у изголовья рыцарь Кикфоне, обвинитель, а в ногах - юный граф Крофорд, представитель ответчика. Свидетельство герцога Ротсея "в обеление", как говорилось тогда, сэра Джона Рэморни избавило его бывшего конюшего от необходимости явиться самому в качестве лица, подлежащее го искусу, а болезнь послужила для него оправдание ем, чтобы и вовсе остаться дома. Его домочадцев, включая и тех, кто прислуживал непосредственно сэру Джону, но числился за двором принца и еще не получил отставки, насчитывалось до десяти человек. Большей частью это были люди распутной жизни, и, по общему суждению, любой из них мог, озоруя в праздничную ночь, совершить убийство шапочника. Они выстроились в ряд в левом приделе храма, облаченные в белую одежду кающихся - нечто вроде рясы. Под пристальным взором всех глаз многие из них ощущали сильное беспокойство, и это предрасполагало наблюдателей считать их виновными. У истинного же убийцы лицо было таково, что не могло его выдать: этот тупой и мрачный взгляд не оживляло ни праздничное веселье, ни вино, никогда не возмутил бы его страх разоблачения и казни.
Мы уже отметили, какая поза придана была мертвецу. Лицо было открыто, равно как руки и грудь, тело завернуто в саван самого тонкого полотна, так что, где бы ни проступила кровь, ее тотчас же заметили бы.
Когда закончилась месса и вслед за нею прозвучал торжественный призыв к небу, чтобы оно оградило невинного и указало виновного, Ивиот, паж сэра Джона Рэморни, был первым приглашен подвергнуться испытанию. Он подошел нетвердой поступью. Может быть, он боялся, что его тайная уверенность в виновности Бонтрона делала и его самого причастным убийству, хотя он и не был непосредственно в нем замешан. Юноша стал перед носилками, и у него срывался голос, когда он клялся всем, что создано в семь дней и семь ночей, небом и адом, и местом своим в раю, и господом богом, творцом всего сущего, что он чист и не запятнан кровавым деянием, свершенным над этим телом, простертым перед ним, - ив подтверждение своего призыва перекрестил грудь мертвеца. Не последовало ничего. Тело осталось недвижным и окоченелым, на запекшихся ранах - никаких признаков крови.
Горожане переглянулись, и лица их выразили откровенное разочарование. Все заранее убеждали себя в виновности Ивиота, а его нерешительность, казалось, подтверждала подозрения. И когда он вышел обеленным, зрители были безмерно удивлены. Остальные слуги Рэморни приободрились и произносили свою клятву все смелее, по мере того как они один за другим проходили проверку и судьи объявляли их невиновными и чистыми от всякого подозрения, павшего на них в связи со смертью Оливера Праудфьюта.
Но был один, в ком отнюдь не крепла уверенность. Имя "Бонтрон… Бонтрон!" трижды прозвучало под сводами храма, но тот, кто носил это имя, в ответ только зашаркал ногой и не мог сойти с места, точно вдруг его разбил паралич.
- Отвечай, собака, - шепнул ему Ивиот, - или готовься к собачьей смерти!
Но таким смятением наполнило убийцу представшее ему зрелище, что судьи, видя это, уже раздумывали, как поступить - приказать ли, чтобы его немедленно приволокли к носилкам, или прямо произнести над ним приговор. И только когда его в последний раз спросили, хочет ли он подвергнуться испытанию, он ответил, как всегда отрывисто:
- Не хочу… Почем я знаю! Мало ли какие фокусы можно проделать, чтоб лишить жизни бедняка… Предлагаю поединок каждому, кто скажет, что я учинил зло над этим мертвецом.
И, следуя принятому обычаю, он тут же, в храме, бросил перчатку на середину пола.
Генри Смит выступил вперед под ропот одобрения со стороны своих сограждан, который не сдержало даже присутствие короля. Подняв перчатку негодяя, он, по обычаю, положил ее в свою шляпу и бросил на пол собственную - в знак того, что принимает вызов. Но Бонтрон не поднял ее.
- Он мне не ровня, - буркнул убийца, - и недостоин поднять мою перчатку. Я состою при особе принца Шотландского как слуга его конюшего. А этот парень - жалкий ремесленник.
Тут вмешался принц:
- Ты состоишь при моей особе, мерзавец? Я на месте увольняю тебя со службы. Бери его, Смит, в свои честные руки и бей, как никогда не колотил ты молотом по наковальне! Он и преступник и трус. Мне претит смотреть на него! Если бы мой царственный отец послушал моего совета, он дал бы обоим противникам по доброй шотландской секире, и не успел бы день состариться на полчаса, как мы уже увидели бы, кто из них двоих достойнее.
Предложение было с готовностью принято покровителями двух противных сторон - графом Крофордом и сэром Патриком Чартерисом, которые легко договорились, что бойцы, поскольку они не дворяне, сразятся на секирах, одетые в куртки из буйволовой кожи и стальные колпаки, и что бой состоится сразу же, как только противники соответственно приготовятся.
Ареной поединка назначены были Скорняжьи Дворы - ближний пустырь, занятый под рынок корпорации, по которой он получил свое имя и которая сразу расчистила для боя площадку футов в тридцать длины и двадцать пять ширины. Туда сейчас же устремились толпой и знать, и священники, и цеховой люд - все, кроме старого короля: ненавидя кровавые зрелища, он удалился в свои покои, возложив проведение боя на графа Эррола, верховного констебля, к чьим обязанностям такое дело относилось ближе всего. Герцог Олбени усталым взглядом внимательно наблюдал за всем происходившим. Его племянник следил за сценой с небрежной рассеянностью, отвечавшей его нраву.
Когда бойцы вышли на арену, они внешним своим видом являли разительный контраст. Вся осанка Смита дышала мужеством и бодростью, глаза его, ярко сверкавшие, казалось лучились уже торжеством победы, на которую он твердо надеялся. Бонтрон, угрюмый и грубый, заметно приуныл и стал похож на мерзкую птицу, которую выволокли на дневной свет из ее темного гнезда. Бойцы, как требовал обряд, поочередно поклялись каждый в своей правоте. Но Генри Гоу произносил слова клятвы с ясной и мужественной уверенностью, Бонтрон же - с упрямой решимостью, побудившей герцога Ротсея сказать лорду верховному констеблю:
- Видел ты когда-нибудь, мой дорогой Эррол, такую смесь злобы, жестокости и, я сказал бы, страха, как на лице у этого человека?
- Да, непригляден, - сказал граф, - но крепкий парень, как я погляжу.
- Поспорю с вами на бочонок вина, любезный лорд, что он потерпит поражение. Генри Оружейник не уступит ему в силе, а в ловкости превзойдет. И посмотри, как он смело держится, наш Гоу! А в том, другом, есть что-то отталкивающее. Сведи их поскорее, мой дорогой констебль, потому что мне тошно на него смотреть.
Верховный констебль обратился к вдове, которая сидела в кресле на арене, облаченная в глубокий траур, и все еще не отпускала от себя двух своих детей:
- Женщина, согласна ты принять этого человека, Генри Смита, своим заступником, чтобы он сразился за тебя в этом споре?
- Согласна… всей душой, - ответила Магдален Праудфьют. - И да благословят его господь и святой Иоанн и подадут ему и силу и удачу, потому что он сражается за сирот, потерявших отца!
- Итак, объявляю это место полем боя! - громко провозгласил констебль. - Да не посмеет никто под страхом смерти прервать их поединок словом, возгласом или взглядом. Трубы, трубите! Сражайтесь, бойцы!