L
Эюп, февраль 1877
Как странно, если вдуматься, начиналась наша история!
Все оплошности, все неосторожные шаги копились день за днем в течение месяца и в конце концов привели к результату, казалось бы, невероятному.
Принять в Салониках обличье турка, надеть костюм, который в глазах сколько-нибудь внимательного наблюдателя выдавал меня самой точностью деталей; бродить в таком виде по городу, где простой вопрос, заданный мне прохожим, мог погубить дерзкого гяура; любезничать с мусульманкой под ее балконом – выходка, не имевшая прецедента в турецкой истории, – и все это, Бог мой, скорее чтобы обмануть скуку, скорее чтобы остаться шутом в глазах товарищей-бездельников, скорее чтобы бросить жизни вызов, скорее из бравады, чем от любви.
При всем при том приключение оказалось удачным, хотя в ход пошли средства, пригодные скорее для того, чтобы превратить его в трагедию.
Это доказывало, что лишь заведомо безумные поступки приводят к хорошему результату и что у безумцев всегда есть шанс. Смельчакам помогает Бог.
…Что касается Азиаде, любопытство и беспокойство были первыми чувствами, проснувшимися в ее сердце. Именно любопытство приковало к балконной решетке эти зеленые глаза, выражавшие вначале больше удивления, чем любви.
В первое время она боялась за чужеземца, меняющего костюмы, как протей свои обличья; он приходил к ней маскарадным албанцем в расшитой золотом одежде и стоял под окном. Потом она стала думать, что он, должно быть, очень любит ее, купленную рабыню, безвестную Азиаде, если для того, чтобы ее видеть, он так безрассудно рискует головой. Бедняжка не подозревала, что этот юноша, который выглядел почти мальчиком, уже перепробовал все на свете и принес ей свое пресыщенное сердце в надежде найти что-то свежее и оригинальное; она решила, что он хороший человек, раз способен на такую любовь, и незаметно для себя заскользила по откосу, который привел ее в объятия гяура.
Ей не внушили никаких нравственных принципов, которые помогли бы ей защититься от себя самой, и мало-помалу она невольно позволила себе подпасть под обаяние первой же песни любви, спетой в ее честь, под страшное обаяние опасности. Сначала она протянула сквозь балконную решетку дома на Монастырской дороге пальчики, потом – всю руку, потом – губы, пока однажды вечером не распахнула настежь окно и не спустилась в сад, как Маргарита , юная и наивная Маргарита. Ее душа, как душа Маргариты, была девственно чиста, хотя ее детское тело, купленное стариком, и утратило девственность.
LI
И теперь, когда мы действуем уверенно и обдуманно, до тонкости зная и турецкие обычаи, и все закоулки Стамбула, используя все хитрости в искусстве маскировки, мы все еще дрожим в наших убежищах, и первые месяцы в Салониках кажутся нам чем-то нереальным.
Часто, сидя вдвоем перед очагом, как двое детей, которые, став разумными, серьезно обсуждают свои былые глупые проделки, мы говорим об этом смутном времени в Салониках, жарких грозовых ночах, когда мы бродили по окрестностям, словно злоумышленники или безумцы, уходили в море и при этом не могли еще обменяться ни единой мыслью или хотя бы сказать друг другу слово.
Самое невероятное в этой истории то, что я ее люблю. "Маленький голубой цветок наивной любви" снова расцвел в моем сердце, соприкоснувшемся с юной и пылкой страстью. Я люблю ее всей душой, я ее обожаю…
LII
В ясное январское воскресенье, радуясь веселому свету солнца, я возвращался домой. Ступив в свой квартал, я увидел толпу человек в пятьсот и пожарные насосы.
– Что горит? – спросил я в нетерпении.
У меня всегда было предчувствие, что мой дом сгорит.
– Беги скорей, Ариф! – ответил мне один старый турок. – Беги скорей, Ариф! Это твой дом!
Такого волнения я никогда еще не испытывал.
Тем не менее я с безразличным видом подошел к жилью, которое мы с такой любовью создали друг для друга, она – для меня, я – для нее.
При моем появлении толпа расступилась, враждебная и угрожающая; старухи в ярости поносили меня и возбуждали толпу; кто-то уловил запах серы, кто-то увидел языки зеленого пламени; меня заподозрили в колдовстве и распространении порчи. Старое недоверие затаилось лишь на время, и теперь я пожинал плоды своего положения сомнительной и чужеродной личности, у которой нет никакой опоры и нет возможности на кого-либо рассчитывать.
Я медленно приблизился к дому. Двери были выломаны, стекла разбиты, сквозь крышу шел дым; все было разграблено ворвавшейся в дом одной из тех банд, которые всегда возникают в Константинополе, чуть только где начинается суматоха. Я зашел в свою комнату, сверху лилась вода, черная от сажи, сыпалась штукатурка, падали обгорелые доски…
Огонь уже был потушен; я увидел обуглившиеся стены, пол, две двери и перегородку. Мне понадобилось немало хладнокровия, чтобы овладеть ситуацией; башибузуки отняли у громил их трофеи, расчистили площадь и разогнали толпу.
Двое вооруженных полицейских охраняли вход в дом, так как двери были выбиты. Я поручил им стеречь имущество и отправился в Галату Я хотел найти Ахмета, дружеская поддержка которого была бы драгоценна посреди этой разрухи.
Через час я уже был в шумном квартале маленьких кабачков; я без толку заглядывал к "их мадам" и во все притоны; Ахмета в этот вечер отыскать не удалось. Пришлось вернуться домой и ночевать одному в комнате без стекол и дверей; я завернулся в мокрые одеяла, пропахшие гарью, но это не спасло меня от смертельного холода. Я спал мало, и настроение у меня было самое мрачное; эта ночь была одна из самых тягостных в моей жизни.
LIII
На следующее утро мы с Ахметом оценили размеры ущерба; они были относительно невелики, многое можно было легко восстановить. Больше всего пострадала комната, где никто не жил, и она была пуста; похоже, дом подожгли по чьему-то заказу, кому-то на потеху; мелкие вещи валялись повсюду в беспорядке и грязи, однако же целые и невредимые.
Ахмет развернул лихорадочную деятельность; три старухи еврейки по его указаниям чистили и убирали, при этом нередко разыгрывались в высшей степени комические сцены. На следующий день все было вычищено, вымыто, высушено, все сияло и блестело. На месте двух комнат зияла черная дыра; если не считать этого, дом приобрел свой прежний вид, а моя комната – даже своеобразную элегантность.
В этот же вечер моя квартира была подготовлена к большому приему; на многочисленных подносах были разложены кальяны, кофейные приборы и рахат-лукум. Был приглашен даже оркестр из двух музыкантов: барабанщика и гобоиста.
На эти расходы подвиг меня Ахмет, он же сочинил всю мизансцену; в семь часов я должен был встретить представителей власти и именитых граждан, которым предстояло решить мою судьбу.
Я боялся, что меня заставят назвать свое настоящее имя и мне придется прибегнуть к помощи британского посольства, поэтому я ждал гостей в большой тревоге.
Если бы мои приключения в Эюпе завершились подобным образом, приказ высших властей покончил бы с моим пребыванием в Стамбуле; я опасался этого решения еще больше, чем приговора оттоманского правосудия.
Как сейчас, я вижу их всех – человек пятнадцать или двадцать, важно рассевшихся на моих коврах: домовладельца, должностных лиц, соседей, судей, полицейских и дервишей; оркестр гремел вовсю, Ахмет опрокидывал анисовую водку рюмку за рюмкой, запивая ее кофе.
Цель приема состояла в том, чтобы снять с меня обвинение в поджоге или черной магии; в противном случае мне грозила тюрьма или большой штраф за попытку поджога Эюпа; наконец, я должен был дать обещание возместить убытки собственника и за свой счет привести дом в порядок.
В Турции можно рассчитывать только на себя, но в конце концов удается добиться всего, что ты затеял, при этом апломб всегда оказывается нелишним. Весь вечер я изображал знатного господина и держался с дерзостью и наглостью, на какие только был способен. Ахмет продолжал пить и умышленно напускал туману, когда гости задавали какие-либо вопросы; в этой роли он был великолепен. Оркестр наяривал все громче, и по истечении двух часов настроение моих гостей достигло высшей точки: они уже не понимали друг друга и толковали каждый свое; я вышел из игры.
– Видишь, Лоти, – говорил Ахмет, – они все тепленькие! И это моих рук дело. Во всем Стамбуле ты не найдешь другого такого Ахмета. Я для тебя человек незаменимый.
Ситуация была сложной и комической; Ахмет излучал заразительную веселость; я уступил его настойчивым призывам показать акробатический номер и без лишних разговоров встал на руки и прошелся два раза на глазах у ошеломленного собрания.
Ахмет, восхищенный этим номером, тут же стал прочувствованно прощаться, вручая каждому гостю его башмаки, его шубу и фонарь. Прием закончился, никакого решения принято не было.
В результате я не попал в тюрьму и не заплатил штрафа. Мой хозяин привел в порядок дом, благодаря Аллаха за то, что тот сохранил половину его имущества, а я остался любимцем квартала.
Когда через два дня Азиаде вернулась в нашу квартиру, она нашла дом в прежнем состоянии, в отличном порядке и полным цветов.
Огонь, загоревшийся сам по себе внутри запертого дома, – явление, которое трудно объяснить, и причина пожара навсегда осталась тайной.
LIV
Главное в этом краю – забвение…
Кто бы ни погрузился в океан сердца,
Находил отдохновение в небытии.
Сердце обретает там одно: не быть…Фаридуддин Аттар, персидский поэт
Иззуддин-Али-эфенди давал прием в центре Стамбула: благовония, курения, бубны и мужские голоса, которые, словно в забытьи, выводят причудливые мелодии Востока.
"Свидание". Художник Фабио Фабби
Эти вечера казались мне поначалу варварски странными, но постепенно я к ним привык и стал устраивать и у себя подобные вечера, на которых гости хмелели от ритма бубнов и запаха благовоний.
На приемы Иззуддина-Али-эфенди гости приходят вечером и разъезжаются лишь на следующее утро. Расстояния в Стамбуле большие, особенно большими кажутся они в снежные ночи, а Иззуддин славится гостеприимством.
Дом Иззуддина-Али, старый и ветхий снаружи, заключает в своих почерневших стенах сказочную роскошь Востока. Иззуддин-Али – большой любитель всего, что можно назвать "эски", всего, что напоминает о славном прошлом, что отмечено печатью былого.
Вы стучите в тяжелую окованную дверь; две маленькие невольницы-черкешенки бесшумно открывают вам.
Вы гасите свой фонарь и снимаете обувь – операция, которую неукоснительно требуют турецкие обычаи. На Востоке "в доме" никогда не бывает уличной грязи; грязь оставляют за порогом и по драгоценным коврам, которые внуки наследуют от предков, ходят лишь в бабушах или босиком.
Двум невольницам по восемь лет; они предназначены для продажи и знают это. Их сияющие, с правильными чертами мордашки очаровательны; их мягкие детские волосы зачесаны высоко на затылок и украшены цветами. Они почтительно берут вашу руку в свои и легонько касаются ею своего лба.
Азиаде, которая тоже была черкесской невольницей, сохранила эту манеру выражать мне свою преданность и любовь…
Вы поднимаетесь по старой темной лестнице, устланной роскошными персидскими коврами; инкрустированная перламутром дверь гарема приоткрывается, и за вами следят женские глаза.
В просторной комнате, устланной такими пушистыми коврами, что кажется, будто ступаешь по спине кашмирского барана, пятеро или шестеро молодых людей сидят, скрестив ноги, в позе, которая выражает счастливую беспечность и спокойную созерцательность. От большого сосуда из кованой меди, заполненного тлеющими угольями, распространяется по комнате приятное тепло, от которого тяжелеет голова и клонит ко сну С резного дубового потолка спускаются гроздья свечей, заключенные в опаловые плафоны в форме тюльпанов, которые пропускают неяркий розоватый свет.
Стулья, подобно женщинам, не допускаются на эти турецкие приемы. Обстановку составляют очень низкие диваны, покрытые роскошными азиатскими шелками, парчовые, атласные с золотым шитьем подушки, серебряные подносы, на которых лежат длинные чубуки из жасминового дерева; на низких восьмигранных столиках разложены кальяны с янтарными шарами на конце, инкрустированными золотом.
К Иззуддину-Али пускали не каждого, в гостях у него бывали лишь избранные; среди них не увидишь сыновей высокопоставленных сановников, пустоголовых хлыщей, фланирующих по парижским бульварам, зато здесь можно встретить детей старой Турции, получивших образование в Ялисе, где они укрывались от западных идей равенства. Здесь вокруг тебя лишь симпатичные физиономии, взгляды, полные молодого огня.
Эти гости расхаживают днем в европейских костюмах, но для приема переодеваются в неизменные шелковые рубахи и длинные кашемировые кафтаны, подбитые мехом. Серые сюртуки – лишь маскарадный костюм, надеваемый ненадолго; он плохо вяжется с азиатским обличьем.
…Душистый дым рисует в теплом воздухе причудливые, изменчивые кольца; все разговаривают вполголоса, чаще всего о войне, Игнатьеве и вызывающих тревогу "московитах", о тяжелой судьбе, которую Аллах уготовил для халифов и ислама. Множество чашечек с арабским кофе по многу раз наполняются и опустошаются; обитательницы гарема с любопытством приоткрывают дверь, чтобы подать и забрать серебряные подносы. При этом можно заметить лишь кончики их пальцев, изредка глаз или робко показавшуюся и тут же убранную руку; это все, в пять часов по-турецки (десять часов) дверь гарема закрывается, и красавиц больше не видно.
Белое вино из Измита, не запрещенное Кораном, подается согласно обычаю в круговой чаше, из которой каждый из гостей отпивает по очереди.
Пьют понемножку – и молодая девушка попросила бы добавить!
Однако же понемногу голова тяжелеет, и ты погружаешься в приятную истому.
Иззуддин-Али и Сулейман берут в руки по бубну и поют сомнамбулическими голосами старые мелодии, пришедшие из Азии. Поднимающийся кверху дым уже едва виден, глаза гаснут, блеск перламутра меркнет, богатое убранство тускнеет.
И потихоньку приходит опьянение, желанное забытье.
Слуги приносят тюфяки, гости вытягиваются на них и засыпают…
…Наступает утро; свет сочится сквозь ясеневые решетки, расписные шторы, шелковые занавески.
Гости Иззуддина-Али расходятся, чтобы заняться своим туалетом, каждый – в отдельное помещение из белого мрамора, где их ждут салфетки, так роскошно вышитые и раззолоченные, что в Англии едва ли кто-нибудь решился бы использовать их по назначению.
Затем, собравшись вокруг медной жаровни, они выкуривают по папироске и прощаются друг с другом.
Пробуждение не радует. Вы словно бы окунулись в одну из сказок "Тысячи и одной ночи", но наступает утро, и вы шлепаете по грязным улицам Стамбула, погружаясь в уличную суету.
LV
Все звуки константинопольских ночей остались в моей памяти, к ним примешивается ее голос, она что-то пытается мне объяснить.
Самый зловещий из звуков – крик ночного сторожа, возвещающий о пожаре, страшное "пожар!" – "янгын вар", протяжное, жуткое, повторяющееся во всех кварталах Стамбула, словно разрывающее ночную тишину.
О наступлении утра возвещает петушиная серенада, за которой следует молитва муэдзина – грустное пение, поскольку оно говорит о приходе дня, когда все снова будет висеть на волоске, все, даже сама жизнь!
В одну из первых ночей, которую Азиаде проводила в моем уединенном домике в Эюпе, я услышал шум на лестнице, который заставил нас обоих вздрогнуть. Нам показалось, что у дверей собралась компания джиннов или людей в тюрбанах, которые поднимаются ползком по трухлявым ступенькам, сжимая в руках кинжалы и обнаженные ятаганы. Когда мы с Азиаде наконец соединились, нас многое пугало, и было естественно, что мы боялись.
Шум повторился, более внятный, менее страшный и такой очевидный, что не оставлял места для сомнений.
Сычан! (Мыши!) – сказала Азиаде, смеясь, совершенно успокоенная… И действительно, старая лачуга была полна ими, и по ночам они устраивали настоящие сражения.
Чок сычан вар сенин евде, Лотим, – говорила она часто. (В твоем доме много мышей, Лоти.)
Вот почему в один прекрасный вечер она подарила мне юного Кеди-бея.
Кеди-бею (господину коту), который стал позже громадным и важным животным, был тогда всего месяц; это был маленький рыжий комочек, с большими зелеными глазами, ужасно прожорливый.
Азиаде притащила его мне в качестве подарка в бархатной, расшитой золотом сумке. С такими сумками турецкие дети ходят в школу.
Эта сумка служила ей в то время, когда, босиком и не закрываясь вуалью, она бегала к старому учителю в тюрбане получать свое весьма скудное образование. Это происходило в деревне Канлыджа на азиатском берегу Босфора. Она извлекла не много пользы из уроков учителя и почти не умела писать; это, однако, не помешало мне отнестись с нежностью к бедной, выцветшей сумке, сопровождавшей Азиаде в раннем детстве…
В тот вечер, когда она преподнесла мне Кеди-бея, он был закутан в шелковую салфетку и со страху во время путешествия осрамился донельзя.
Азиаде, которая золотой нитью вышила для него ошейник, пришла в отчаяние, когда увидела своего питомца в таком плачевном состоянии. У него была очень забавная мордочка, а девушка была так огорчена, что мы с Ахметом расхохотались, когда котенок был извлечен из сумки.
Появление Кеди-бея оставило в моей памяти неизгладимое воспоминание.