Бысть в одном княжестве княжья жена. И бысть та жена красотою тела зело лепа: очеса-зеницы светозарные, уста сахарные, перси – яблочки овощные, стегна – белые лебяжьи, подпушье межножное – червонного золота. И бысть у нее старый муж князь. Дряхлый, не лепый: глава плешивая, кожа жабья, подпупье сивое, уд косой, дух квасной. Бысть в том же граде воевода с женой. Жена его красотой тоже велико лепа была. А воевода – не лепый: власа кудлеватые, брада овчеватая, ноги – кочергой. И оба-два, и князь, и воевода, были блудодеи – хаживали похотствовать к чужим женам супротив их воли. И решили княгиня да воеводиха проучить любодеев. А се… Вернулся одиножды князь-любодей от воеводовой мужатицы в свои палаты. Взошел к княгине в ее терем. Та запросила у него любы. А князь-то дряхл был, не смог жилу становую возвергнуть. Внедрил он тогда княгине в естество женское перст да и обронил в лоне перстень агамантный! Вот сделал старый князь любы, как мог, да и ушел в свои палаты почивать. Княгиня грустит-томится… Внезапу воевода к ней пробирается!..
– Одари меня, княгиня!.. – просит воевода.
– Нет, – отказывается княгиня. – Со своей женой любосластись!
– Дай мне в последний раз самый твой бесценный агамантный дар! – напорствует воевода.
Согласилась, вздохнувши, княжья мужатица и пустила воеводу на одр. Вверг воевода уд княгине в естество женское, а перстень агамантный на мехирь и нанизался!
Утром хватился князь перстня. Взошел к княгине своей в горницу:
– Не ведаешь ли ты, жена моя, агамантный мой перстень?
– Нет, – солгавши жена.
– Ну, видно, холопы украли, – молвит князь.
А се… Пошел князь по своим важным княжьим делам в приказ. И встречает там воеводу. А у того на пясти перстень агамантный!
Смутился князь: "Ох, видно, перстень-то аз у воеводовой жены в горнице обронил! Прознал воевода про мое любодейство! Убьет он меня, князя старого, дряхлого! Придется перстнем агамантным от воеводы откупаться".
Покряхтел князь, покряхтел, да делать нечего – смолчал о перстне-то.
На другую ночь опять воевода похотствует к княгине! Пробрался он в горницу ее.
– Погоди, дорогой воеводушка, – рекши хитрая княгиня. – Сейчас только перстень поищу, и опосля будем любосластиться.
– Какой перстень? – взволновался воевода.
– Князь мой потерял где-то печатный свой перстень, которым должен был опечатать указ.
– Да что за указ? – вящее прежнего заволновался воевода.
– Указ об том, чтоб всем любодеям и блудодеям пуп вырывать да подпупную жилу прижигать. Ну да ладно, забудем про перстень печатный! Давай лучше любы творить.
Испугался воевода: "А ну как старый князь перстень печатный тоже в лоне у жены обронил?" И кинулся вон.
С той поры ни князь, ни воевода чужих жен-мужатиц не похотствовали.
– О-хо-хо! – колыхалась Василиса.
– Ай да бабы! – мотал бородой Извара.
Феодосья едва расслышала сквозь хохот стук в дверь.
– Кто здесь? – выглянула она в сени.
За дверями стояла Акулька.
– Чего тебе?
– Хозяйка молодая, дозвольте у хозяина изволения спросить? – с поклоном протянула холопка.
– Ну, зайди. Батюшка, Акулька испросить дозволения хочет.
– Чего еще? – повернулся к дверям Извара Иванов.
Акулька, поминутно кланяясь и бормоча "уж простите меня сущеглупую", поведала, что старшие ея дети бегали кататься на соломе с горы, да и уморозили до смерти двухмесячное чадце, Арефку.
– Как это уморозили? – грозно вопросила Василиса. – Ты, небось, нарочно Арефку уморить велела, чтоб на корм не тратиться да люльку не качать? Все бы дрыхла, опреснок!
– Ей-Богу, не нарочно! Пронька с Анькой положили Арефку в салазки и увезли с собой. Поставили салазки возле горы, да и закатались. Вспомнили про Арефку, а он уж белый лежит в салазках, заиндивел. Простите, Христа Ради!
– Вот же блудь бражная! – обсерчала Василиса. – Скоро на пажити некому будет работать, а вам, поганцам, лишь бы лишний рот не кормить! И чего ты приперлася теперь? Чего стоишь щурбаном?
– Хочу спросить, можно ли домовинку с Арефкой в избе до завтра оставить? Уж больно далеко в эдакий мороз до Божьего дома идти.
Василиса вопросительно поглядела на Извару.
– Да вы что, матушка? Батюшка? – заголосила вдруг с сундуков Мария. – В эдакий день, когда ваш внучек первый народился, упокойников на дворе держать?!
– Верно, – переглянулись Извара с Василисой.
Матрена перехватила их взгляд.
– Еще чего удумала! – вскрикнула она Акульке. – Неси новопреставившегося в Божий дом сию же минуту! Выпороть тебя еще надо за порчу хозяйского раба. Морозно ей! Небось не околеешь, вон рожу-то наела на господарских хлебах! Феодосья, сходи-ка пригляди, чтоб сей же час выметались со двора с покойником! Да чтоб не вздумали за воротами кинуть! Волков еще набежит, скотину порежут.
Феодосья опасливо поглядела на Акульку; все ж таки худо это, что придется ей среди ночи тащиться с домовиной под мышкой.
– Возьми сани, – шепнула Феодосья Акульке в сенях. – На которых навоз вывозят. Лошадку похуже можешь взять. Скажешь, мол, Феодосья велела ехать санями, чтоб еще и Акулька от морозу не издохла.
Феодосья пошла в людскую избу, где обитала Акулька с мужем-бийцей Филькой и детьми. Она впервые переступила порог такого скаредного обиталища. Была это не изба, а землянка, размером с сундук, освещенная лучиной. Возле черной каменной печи в закуте лежали отрочата, тут же, перед нарами, висела колода для чадца. Очевидно, предполагалось, что качать ее по ночам должны дети в закуте. Кровать взрослых в виде досчатого ящика была заполнена смрадным тряпьем и соломой. Ее теснил стол, в середине которого была выдолблена ямка, заменявшая миску. Феодосья смекнула, что это именно миска, по нелепым кривым ложкам, брошенным в углубление. На краю стола стояла домовина – плетеный из корья короб.
– Э-гм-хр-р-ка! – донеслось из угла за столом.
Это зашевелился Филька.
– Да ты набражничался! – догадалась Феодосья, прикрывая ладонью нос.
– С горя он, – кланяясь, объяснилась за мужа Акулина, – что не уберег хозяйского раба Арефу, в расход ввел Извару Иванова и Василису Петрову. – Встань да отвесь поклон молодой хозяйке, пес!
– Ладно, Акулька, пущай он дрыхнет. А ты себе в помощь возьми кого из людей. Да прямиком сей час – в Божий дом! Там завтра и отпоют Арефку. А здесь мертвому телу нечего делать.
Феодосья вернулась в обеденный покой в мрачном расположении. Что за люди, Господи! Смрад, зловоние, бражная вония!
– Ну чего там? – принялась расспрашивать Василиса.
– О-ой!.. – только и произнесла Феодосья.
– Расходы одне от поганой челяди, – заворчала мать. – Крестили Арефку, так кто батюшке пятерик яиц отдал? Василиса Петрова да Извара Иванов. Отпевать станут, кому расход? Опять подавай попу из хозяйского кладезя добро.
– Не расстраивайся так, Василисушка, – влезла Матрена. – Такая уж господская доля, обо всем печься. Давай-ка я еще побасенку побаю, развеселю тебя маленько.
– Давай! – махнула рукой Василиса.
– Ну вот вам притчица. Правда, не лжа. Были тому самовидцы, видели своими очами. Аз, врать не буду, не видавши, но от верного человека слыхавши, за что купивши, за то и продавши.
Бысть три брата, три княжьих племянника. Старшего звали Могуча, среднего – Хотен, а младшего – Зотейка. И была у Могучи в чреслах огненная палица…
– Елда огненная? – захохотал Извара.
– Истинно! Да такая вящая, что не раз он этой межножной палицей медведя валил. Однажды забежало в наши окраины из Африкии чудо людоедское, брадатое – брада у него не только вкруг главы и выи была, но даже на конце хвоста росла. Самовидцы сказывали, что брада у того чуда рыкающего даже на сраме росла. Узревши оного, Могуча востерзал из портищ свой огненный уд, свинцовые муде, да так огрел чудо африкиинское, что оно замертво пало. Обошел Могуча то чудо поверженное, хотел для надежности палицу свою огненную еще под хвост в самый оход чуду воткнуть, да пошло из подхвостного охода такое злосмрадие, что сорок сороков бесов уморилось, а залетный тотемский воробей замертво упал. Когда садился Могуча на коня, да клал свою любосластную огненную палицу коню на загривок, да укладывал муде коню на становой хребет, то конь под ними прогибался. А когда опустил однажды Могуча свою огненную палицу в море-окиян – охладить жар телесный, то пошел из моря-окияна пар. И стоял тот пар три дня и три ночи и солнце застил так, что днем было темно, как ночью. А из того пара собралась такая важная туча, что когда дождь из нее выпал на пажить, то рожь уродилась сам-двадцать, а репа широкая да губастая, как Матренина задница. И собой Могуча был красив: брада кудлеватая, подпупие рыжее, очи – как у ночного врана-филина. А се… У среднего брата, Хотена, срамной мехирь тоже был не худ. Как достал его однажды Хотена из портищ, чтоб поссца, так сцы его полдюжины лисиц повергнувши, дюжину зайцев да залетного тотемского чижа. И собой Хотена был велико лепен: брада овчеватая, подпупие сивое, очи – как у дрозда. Младший брат Зотейка срамом похвалиться не мог. Уд у него был не больше соловья. Да и собой Зотейка был не лепо красив: брада завитками густыми соболеватыми – как у девицы межножное подпушье, подпупие враное, очи – как у ясного сокола! А се… И узнавши братья, что бысть в дальнем княжестве девица, княжья дочь Дарина. И бысть Дарина девица, девство не растлившая, муженеискусная. А бысть она велико лепная: уста сахарные, брови собольи, власы золотые. А благоодежная какая! – рубашца шелковая, подколка земчузная! Сидела Дарина в высоком тереме, роза сладковонная, светозарная солнце. И вот стала сухота-тоска естество ее женско томить. "Хочу быть мужатицей замужней", – рекши она своей матери. Бысть тому! Протрубили гонцы по всем княжествам. Прискакали на белых да вороных конях княжьи сыновья, братья да братаны-племянники со всей русской державы. "Кто будет мое тело белое, лядвии межножные собольи нежнее всех дрочить-ласкать, за того я посягну замуж", – рекши девица из высокого терема. Стали женихи наперебой мехири изрыгати да перед Дариной похваляться. Первым Глупей Сын Горохов свой уд срамной из портищ изверг. Усмехнулась Дарина: "Тростяной твой уд, плешивое подпупие, чижовые очи!" Вторым Безумей сын Пустов подпупную жилу изрыгнул. Засмеялась неискусомужняя девица: "Лубяной твой уд, мховое подпупье, воробьиные очи!" Третьим заезжий княжич Бзден сын Окалов становую жилу поднял. Расхохоталась девица, девства не растлившая: "Лыковая твоя елда, воспяное подпупие, тараканьи очи!" Отступили женихи. А тут на двор Могуча, Хотен да Зотейка въезжают, кланяются княжне Дарине.
– Слышали мы, что желаешь ты, лепая девица, быть мужатою мужатицей, вступить в женитву.
– Се правда, – рекши Дарина. – Тот молодец станет мне мужем, кто даст моему естеству женскому самолучшие самонежные любы.
– Аз есмь, – рыкнул Могуча и принялся похваляться: – Аз своей огненной булавой да свинцовыми муде единожды взмахнул, так африкиинское чудище замертво упало. А уж тебе, девица, я любы самые злострастные сделаю.
Изверг из портищ булаву огненную, размахнулся да и кинул Дарине в высокий терем. Уд его вдарил в крышу, всю кровлю разворотил да меж стропил застрял.
Рассердилась муженеискусная девица:
– Твою елду только валять да к стене приставлять!
Вышел тогда наперед средний брат, Хотен, принялся похваляться:
– Не уд – стрела!
Востерзал свою подпупную жилу, размахнулся да и кинул Дарине в высокий терем. Срам не долетел до высокого терема, упал на крыльцо.
Принялась глумиться ангеловзрачная девица:
– Твоей елдой только в мошне кукиш казать!
Вышел тут младший брат, Зотейка.
– Светозарная Дарина! Моя жила становая будет лону твоему изтецать любострастие, аз же буду тело твое белое дрочить, перси нежить, подпупие баловать, стегна ласкать.
– Дерзостник какой! – удивилась честная девица. – Где же твой уд злострастный, покажи!
Достал Зотеюшко из портищ свой невеликий уд женнонеистовый, подкинул его в небо. Полетел уд с нежным посвистом соловьиным, залетел в терем, покружил по горнице, да прямиком под шелкову рубашцу, в сладковонные лядвии. Впорхнул в лоно и ну в чреве летать, кружиться.
– Ох-ти мне, Зотеюшко!.. – простонала девица, естества не растлившая. – Будь ты мне мужем, а я тебе – женой.
И был тут пир на весь мир, наш тотемский воробей туда летал, от каравая крошки клевал, с залетной воробьихою колотился. А самовидцы Зотеюшкиного соловьиного мехиря с той поры говорят: уд мал, да удал!
– А-ха-ха! – залилась смехом Мария.
Отсмеявшись, она мечтательно проговорила:
– Хоть бы одним глазком увидеть сию Африкию…
– Взбесилась?! – охнула Матрена. – Да там такие звери водятся, что на баб, как мужики, нападают.
Феодосья выкатила глаза.
– Кривду врешь, Матрена! – посмеиваясь, умышленно подначивал Извара.
– Почто обижаешь вдову, Извара Иванович? – хлюпнула носом Матрена. – Отродясь я слова кривого не изрекла. Провалиться мне на это месте, а только есть в Африкии зверь – вельблуд, вельми блудливый то бишь. На спине у вельблуда растут два огромных горба, навроде кожаных торб али курдюков. И африкийцы возят в этих горбах воду!
– Гос-с-споди, спаси и сохрани, дикари какие! – удивилась Василиса. – Да как же вода в горбах может быть?
– А как молоко в грудях? – привела достойный аргумент Матрена.
– А-а! Тогда понятно…
– А на баб-то, на баб как он нападает? – полюбопытствовал Извара.
– На жен похотствует не вельблуд, а слон! Ростом он со стог сена, а на харе вместо носа – елда!! Вот эдакой толщины!
Матрена приподняла вдоль поставца свою неохожую ногу, скрытую подолом. Но и сквозь подол ясно было, что размеры слонового уда необыкновенны!
– И перед тем как броситься на несчастную жену, слон в свою елду еще и трубит!
– Почто трубит-то? – вопросила с сундуков Мария.
– А я почем знаю? Я с им не беседовала. Знаю только, что по Африкии бродят скоморохи со слонами…
Феодосья напряглась.
– Слон по окрику главного скомороха поднимает елду и начинает охапивать да обласкивать ей блудную девку…
– Плясавицу? – вопросила Феодосья.
– Ну да… А се… И наконец он девку сию поднимает на елде выше головы!
– Ишь ты! – удивился Извара. – А еще говорят: как ни востра, а босиком на елду не взбежишь.
– Не всему верь, что говорят, Извара Иваныч, дорогой! А еще тем слон страшен, что разносит чуму.
– Господи, спаси!
– В Москву какой-то Африкийский царь прислал в подарок нашему государю-батюшке Алексею Михайловичу слона.
– Уморить хотел отца нашего, заступника?!
– Знамо дело, – авторитетно поводила плечами Матрена.
– Провели чудище энто по улицам. И начался в Москве мор! Государь Алексей Михайлович принял меры противу погибели: заколачивать избы, в которых некто заболел чумой, сжигать дома, никого изнутра не выпуская. Но мор не прекращался. И тогда царь наш батюшка смекнул, что слон адский чуму нанес. И повелел Алексей Михайлович слона убить до смерти и сжечь. Земские люди кольями слонищу закололи, сожгли до пепла. И мор остановился! А того африкийского слугу, что водил чудище по улицам, привязали к столбу и обливали кипятком, пока не сварился.
– Это верно!
– Так и надо нехристю.
Возбужденное событиями дня, семейство еще долго сидело за столом, беседуя и слушая байки Матрены. Первой заснула на сундуках Мария. Оставив возле нея караул в лице кривоглазой Парашки, все разошлись по покоям.
Феодосья взошла в свою горницу совершенно сонная. Прикрыла дверь. Села на одр. Поглазела на огоньки лучины и свечей. Зевнула. И в этот момент из угла метнулась золотисто-черная тень.
– А-а!.. – в ужасе вскрикнула было Феодосья, но чья-то крепка, как засов, рука сжала ей уста.
Глава шестая
Любострастная
– Вор! Вор! – затщилась выкрикнуть Феодосья.
И было бы шуму – чего-чего, а верещанием Феодосья была сильна, но запечатались уста воровской дланью, словно камнем, приваленным к пещере со святыми мощами. Другой рукой супостат обручил Феодосью ниже груди, охапив накрепко и руки ея. Феодосья судорожно вдохнула, чтоб в третий раз извергнути крик, и даже извергнула было снова:
– Вор!..
Но, вопя, учуяла она уже, что больше не крикнет, потому что вора сего Феодосья знает, и узнала она его по самой сладостной воне, какую только вдыхала ея легочная жила. Горечью воняло, горьким мужским телом, горьким дымом и можжевеловой ягодой, и чабрецом, растертым перстами. И почему-то зналось Феодосье, что губы, прилепившиеся к ея щеке, тоже горчат. И от этой горечи, проникавшей в дыхательную жилу, Феодосье хотелось стонать, алкая смутного томления. Она смежила веки и приподняла плечи…
– Звезды со звездами скокотали, любострастились, один я во мраке вечном воздыхал от тебя на удалении, так не терзай меня, любушка, дай свету твоего сердечного, свету звездного… – грудным голосом проговорил вор и чуть ослабил длань на Феодосьиных устах и обручение под персями.