Ни неба, ни двух лун, ни звезд не было. Вместо них перед ней находилось испуганное белое лицо Рудазова и его руки. Одна придерживала Софье голову, вторая гладила по щеке.
– Что вы сказали, Софья Петровна? – спросил он очень вежливо.
– Я сказала, что вы дурак, – повторила она и всхлипнула. – Вы могли умереть.
– Вы тоже.
– Я, как видите, живучая.
– Я тоже. – Он говорил и продолжал гладить ее по лицу, стирая со щек что-то горячее, влажное.
– Видеть вас не хочу.
Видела она отчего-то и так плохо. Наверное, из-за слез. Тех самых, что стирал Рудазов. Не руками стирал, а губами. Или это ей мерещилось? Такая вот она оказалась кисейная барышня. К тому же еще и дура…
– Софья… – И голос его звучал как-то странно, никогда раньше он не говорил таким сиплым, таким незнакомым голосом. – Софья, вы простудитесь.
Да уж, по сравнению с тем, что с ними только что приключилось, простуда – это очень страшно.
– Рудазов, вы целы? – спросила она и обеими руками обхватила его за шею. Просто на всякий случай, чтобы не вздумал сбежать, пока она его не осмотрит и не убедится, что с ним все в порядке. – Целы?
– Да что же это такое? – Он вздохнул, как ей показалось, раздраженно. – Без чувств вы, Софья Петровна, нравились мне куда больше. Лишних вопросов не задавали.
– Мне снова упасть в обморок?
От обморока она была недалека, повредилось что-то у нее в мозгу, коль валяется себе на земле и позволяет почти незнакомому мужчине всякие вольности. А она позволяет, и если он не испугается, не остановится, позволит и большее. Потом, конечно, станет жалеть и каяться, но сейчас… гори оно все огнем! С той жизнью, которой она живет, "потом" может и не наступить, а Рудазов, почти незнакомый, но уже такой понятный мужчина, вот он, совсем рядом. Только бы не испугался, не отступил…
Он не испугался и не отступил, не стал задавать вопросов, на которые приличной барышне надобно ответить "нет" и пощечин надавать. Вместо этого подхватил Софью на руки, легко подхватил, словно и не валялся неделю при смерти, ногой распахнул, почти снес с петель многострадальную дверь. В доме, несмотря на кромешную темноту, ориентировался он удивительно хорошо. Ничего не задел, шел уверенно, не выпуская Софью из ставших вдруг крепкими, каменными какими-то объятий. Он не разжал объятий даже тогда, когда они оказались на кровати. Ослепшая, ошалевшая от собственного безрассудства и чего-то иного, ранее неведомого, Софья зажмурилась и доверилась. Никому никогда не доверялась, а тут вот как оно получилось…
Получилось хорошо. И совсем не так страшно, как думалось. И пока разум и добродетель не очнулись, можно было вытянуться на кровати, всем телом прижаться к горячему рудазовскому боку, уткнуться лбом в плечо. Главное, не забыться окончательно, прогнать его до рассвета. На рассвете здравый смысл к ней точно вернется, а добродетель она, пожалуй, на веки потеряла вместе с невинностью. Только бы Рудазов не догадался, не стал задавать вопросов.
Догадался, приподнялся на локте, посмотрел сверху вниз. Наверное, посмотрел, потому в темноте по-прежнему не было ничего видно. Хоть тут повезло, без добродетели она теперь такая уязвимая…
– Соня… – сказал и по щеке погладил.
– У меня дверь с петель сорвана. Зверь начал, а ты закончил… – Не хочет уходить, так она сама. У нее вон дверь нараспашку, а он с разговорами…
– Соня, подожди, починю я твою дверь. Я спросить хочу. Ты же не?..
– Я же да! – ответила и снова лбом в его плечо уткнулась. – Если ты об этом… Если я о том же, о чем и ты… – вот и начинаются неловкие разговоры в темный предрассветный час. Надо было сразу выгнать, пока еще оставалась решимость.
– Но ты же замужем была… – Он говорил осторожно, слова нащупывал, словно по топи на ощупь шел.
– Не была. – Софья села, нашла-таки в себе силы освободиться от его объятий. – Ни замужем не была, ни с мужем…
– Но как же? – Он тоже сел, но обнимать больше не спешил, смотрел внимательно, требовательно. Даже в темноте Софья чувствовала этот взгляд. – Ты ведь сказала, что вдова, что мастера Берга дальняя родственница…
– Соврала.
А что она еще могла сказать? Как объяснить причину, по которой под чужой личиной явилась в Чернокаменск, в этот дом? Евдокия знала и не осуждала. А поймет ли он, мальчик из благополучной, благородной даже семьи? Да и зачем объяснять? Ведь объяснения ничего не изменят. Была ночь и закончилась. Никто никому не обязан. Никто никого не держит. Софья точно не держит, потому что с первой минуты знала, что он уйдет. Пусть не ночью, так на рассвете. А она ни о чем жалеть не станет. Не о чем тут жалеть. Все хорошо было, все правильно. Пусть бы уже шел…
– Почему соврала? Кто ты такая, Софья? – Вот она уже перестала быть Соней. А что, если он узнает, кто она на самом деле такая? Пожалуй, и по имени не обратится, а про ночь эту станет вспоминать с отвращением. – Или ты не Софья вовсе?
– Софья. – Она накинула на голые плечи шаль, спустила босые ноги на пол. – Только не Леднева. – Вы, Дмитрий Евгеньевич, простите, что так вышло. Помрачение какое-то на меня нашло…
– Помрачение, значит? – обиделся. А еще разозлился. По голосу слышно. Сейчас, в кромешной тьме, только по голосу она и могла ориентироваться. – Ну, так, значит, и у меня помрачение, Софья Петровна! Или как вас там?
Встал порывисто, и осиротевшая кровать отозвалась жалобным скрипом. Софьино сердце тоже отозвалось, сжалось и испуганно замерло, а рука сама потянулась к его руке, но застыла, так и не коснувшись. Пусть уходит, так всем будет лучше. А сама она, пожалуй, и вовсе уедет. Узнает у Ильки, в какой деревне живет его мама, заглянет, расскажет о мальчике и вернется наконец обратно в Пермь. Отец обрадуется…
…У нее было странное детство, непохожее на детство обычных девочек. Оно началось в темной подворотне. Стылый зимний ветер, холод и боль в голодном желудке – это первое воспоминание, которое сохранилось в памяти маленькой Сони. Словно бы до этой подворотни, до встречи с отцом она и не жила вовсе. Впрочем, так оно и было. Отец не любил рассказывать о том вечере, когда нашел ее. Наверное, оттого, что тогда он прошел мимо. У него было дело. Лишь став достаточно взрослой, Соня поняла, что это за дело. Человек, которого Соня с самого первого дня знакомства называла папой, который заменил ей, неприкаянной, никому не нужной сироте, семью, был медвежатником – самым известным, самым ловким в городе, и он шел на дело, когда на пути его повстречалась Соня. Тогда он бросил ей монетку, сказал, что на удачу, а она и не поняла, что он имел в виду свою удачу, а не ее. Но вполне возможно, что та монетка спасла ее от голодной смерти, а отцу принесла-таки ожидаемую удачу, во взломанном сейфе, помимо денег, оказались алмазы…
Второй раз он пришел в подворотню уже намеренно, по дороге купил Соне пряник и пуховый платок. Ничего вкуснее того пряника и теплее того платка в Сониной жизни не было. И человека добрее она тоже не встречала. Потом были баранки, пирожки с мясом, шоколадные конфеты и кукла с нарисованным фарфоровым лицом в изумительном бальном платье. За все эти чудеса он просил у Сони только одного, садился перед ней на корточки, брал ее озябшие ладошки в свои горячие шершавые руки и говорил:
– Ну что, красавица, пожелай мне удачи!
И Соня желала! Она всем сердцем желала, чтобы удача не покинула этого удивительного человека, а он не покинул ее, Соню. А когда уже не стылой зимой, а слякотной весной он снова присел перед ней на корточки, посмотрел с усмешкой и сиплым, прокуренным голосом спросил, пойдет ли она к нему жить, Соня со слезами бросилась ему на шею.
Ей тогда было пять лет. Возраст, когда еще можно забыть тяготы прошлого, пойти с чужаком, довериться собственной удаче. Ей и в самом деле повезло. В дом медвежатника Петра Панкратова она вошла не приблудышем, не талисманом на удачу, а дочкой. И относился он к ней всегда как к родной кровиночке, как умел, ограждал от воровской жизни, желал ей лучшей доли. Но как же можно оградить от того, что пусть и скрыто, но все равно есть?! Так уж получилось, что росла Софья в двух мирах сразу, в ярком девичьем – с учителями, уроками французского и музыки, и изнаночном, в котором царили совсем иные законы и правила. С отмычками управляться она научилась в семь лет, многим раньше, чем освоила ноты. К тринадцати в карты играла получше иных мужчин. А уж как умела мухлевать! А к тому времени, как освоила тонкости этикета и домоводства, могла уже вполне прилично управляться с отцовским охотничьим ружьем.
Криминальными способностями Сони отец втайне гордился, но не поощрял, мечтал, что из дочки его выйдет настоящая барышня – умненькая, образованная. Замуж ее хотел отдать за приличного молодого человека, не из воровского мира, а из мира нормального, такого, в каком и положено жить благопристойным девицам. Приданое бы за ней дал немалое, чтобы ни в чем она не знала нужды. А там, глядишь, и внучков дождался бы.
Так бы оно, наверное, и вышло, как отцу мечталось. Не то чтобы Софья так уж хотела замуж, приличные молодые люди ей и вовсе казались скучными и неинтересными, но отцовское слово значило для нее много, стылую подворотню она помнила очень хорошо, даже во сне иногда видела, просыпалась потом в холодном поту и с голодными резями в желудке. И если бы отец попросил – он никогда Софе не приказывал и никогда не запрещал, – она бы смирилась.
Отцовские планы на ее безмятежное будущее в одночасье разрушила страшная болезнь. Что это была за болезнь, он никогда не рассказывал и врачам, которые теперь стали частыми гостями в их доме, рассказывать запретил, как Софья ни просила. Да и что просить, когда все и так видно, когда у отца губы синие, а в груди булькает, словно в кипящем самоваре, когда от болей он белеет лицом и хватается за сердце, а потом, когда отпускает, задумчиво курит папиросу и от Софьиных уговоров отмахивается и отшучивается. Сердце прихватило. Никогда раньше не прихватывало, а теперь вот… И доктора, самые лучшие, самые дорогие, не могли вылечить это сердце, только облегчить страдания. Когда не стало надежды на их помощь, Софье осталось одно – надеяться на чудо.
Чудо пришло в лице старинного отцовского приятеля, известнейшего в Перми ювелира Соломона Яковлевича. Был он нелюдимым, из квартиры своей почти и не выходил, но ради Софьиного отца делал исключение, приходил на партию в картейки раз в неделю. Играл он отвратительно, всякий раз проигрывал и очень расстраивался. Или просто делал вид, что расстраивается. На отца, который бодрился и хорохорился, но болезнь свою скрывать уже не мог, Соломон Яковлевич смотрел задумчиво, а на Софью – с жалостью. Сам он был многим старше отца, но выглядел вполне бодрым, тростью пользовался скорее для проформы, чем из необходимости, и в бодрости его Софье виделось чудо.
Тот приступ случился с отцом прямо во время игры в преферанс – тяжелый, мучительный, напугавший Софью до полусмерти. Тогда, наверное, она заплакала впервые в жизни. Даже в стылой подворотне пятилетней девочкой не плакала, а тут не сдержалась. А Соломон Яковлевич смотрел на нее уже не с жалостью, а с каким-то особенным выражением, уходить не спешил, то снимал, то снова прилаживал на переносицу старенькие очки, вздыхал. Заговорил он, лишь когда отца отпустило, заговорил не с ним, своим старым другом, а с Софьей, поманил крючковатым пальцем, сказал шепотом:
– Сонечка, а пойдем-ка, проводишь старика.
Не хотела она его провожать, боялась оставить отца, но в голосе Соломона Яковлевича почудилось ей что-то особенное. И отец махнул рукой успокаивающе – иди, не бойся, ничего со мной не случится.
Соломон Яковлевич жил, словно в норе, квартира его была темной и захламленной, в ней пахло сыростью и какими-то химикатами. В передней он неожиданно крепко сжал Софьин локоть, сказал уверенным, совсем не стариковским голосом:
– Есть у меня подарок для Петра. То есть еще нет, но сейчас будет. Обожди, Сонечка. Да не стой столбом, со мной идем, в мастерскую.
Она не стала отказываться, понимала, что отказ старика смертельно обидит, послушно прошла следом, уселась на неудобный стул, принялась ждать. Только бы ждать пришлось не слишком долго.
Не пришлось. Работал Соломон Яковлевич удивительно быстро и ловко, очки свои отложил в сторонку, зажег спиртовку, взялся за инструменты.
Всего через полчаса подарок был готов – простенький нательный крестик, совершенно без прикрас и затей. Простое железо с вплавленной в него толикой иного, тускло-серого металла. С металлом этим Соломон Яковлевич обращался как с величайшей ценностью, шкатулку, в которой он хранился, достал из сейфа, надежность которого когда-то специально для него проверял отец.
– Вот, бери, – сказал и протянул Софье крестик. – Мало у меня его осталось, очень мало, но на какое-то время, думаю, на полгода-год ему станет лучше. Болезнь отступит. Только крестик пусть носит не снимая. Исцеления я не обещаю, не то у меня призвание, – он усмехнулся и потер мясистый нос, – но время какое-никакое вы выиграете. Бери и беги, вижу, что не терпится!
Подарок Соломона Яковлевича помог, отцу и в самом деле стало легче. Многим легче! Дышал он теперь без того страшного клекота, который так пугал Софью, ушла слабость и нездоровая синева. Случилось-таки чудо! Вот только Софья твердо помнила, что чудо будет недолгим, потому что удивительного металла у Соломона Яковлевича больше не осталось, а того, что он использовал, на всю отцовскую жизнь не хватит.
Решение пришло само собой – Софья всегда отличалась решительностью. Если тот чудесный металл где-то имеется – а он обязательно имеется! – она его непременно отыщет. Надо лишь поговорить с Соломоном Яковлевичем. Вот только разговаривать старик не желал, даже в квартиру свою Софью впустил лишь после долгих уговоров, но она умела добиваться своего не мытьем, так катаньем. И добилась-таки удивительного, больше похожего на сказку рассказа про металл под названием Полозова кровь, который обычные украшения превращает в шедевры, но самое главное – исцеляет раны и продлевает человеческую жизнь. Пусть сказка, но у сказки этой имелись реальные герои с именами и фамилиями. А уж узнать про людей этих все возможное Софье труда не составит, надо только попросить многочисленных отцовских знакомцев.
Уже через две недели она знала о Чернокаменске и людях, в нем живущих, если не все, то очень многое. Из тех сказочных героев, о которых рассказывал Соломон Яковлевич, в живых остался только один – архитектор Август Адамович Берг. Не так давно он овдовел, жену его Евдокию застрелили в собственном доме какие-то лихие люди. Прискорбно, но Софью чужая смерть волновала в тот момент меньше всего. У Евдокии имелся племянник, которого никто, в том числе и мастер Берг, ни разу не видел. Про племянника Софья тоже разузнала, про его нелепую и раннюю смерть в поножовщине. Так и родился ее сумасшедший план явиться в Чернокаменск под видом вдовы того самого племянника. Конечно, многим проще было бы, не мудрствуя, взяться за поиски Полозовой крови самой, заплатить кому следует сколько нужно, но только план этот пришлось отмести сразу же. Соломон Яковлевич особо настаивал, что Полозову кровь нельзя купить или взять силой, отдать ее может лишь прежний ее владелец или тот, кто с ее силой соприкасался. Из тех, кто, возможно, соприкасался, Софья знала лишь мастера Берга. Не знала она лишь того, какой скверный, какой сложный окажется у него характер.
А отца она обманула, впервые в жизни сказала неправду, потому что знала, что не отпустит, а если и отпустит, то приставит к ней охрану из числа самых верных, самых шустрых. Вот только с охраной сделать она ничего не сумеет, ни сиротой, ни несчастной вдовой прикинуться не сможет. Поэтому она и сказала отцу, что отправляется не в Чернокаменск, а в Кунгур в гости к гимназической подруге, которая к тому времени успела выйти замуж и обзавестись двумя детьми. Тогда Софье казалось, что осуществить задуманное будет легко, ведь она умная и ловкая, а еще фартовая, как говорил отец.
Глупая она оказалась, а не фартовая, не думала, не гадала, что с ней сделает этот темный город, каких людей она здесь повстречает, каких не-людей… И, уж конечно, она не думала, что такой вот непроглядной ночью будет сидеть голая, босая и лить слезы о том, кто ушел и теперь наверняка больше не вернется, потому что не нужна ему девица умная, ловкая и фартовая. Ему совсем другая девица нужна…