Сама по себе веревка была вполне нейтральной, даже полезной вещью, ее можно было использовать для чего угодно. Ренни гадала, собирался ли этот человек ее задушить, или только связать. Он хотел остаться трезвым, в холодильнике стояло пиво и полбутылки вина, она была уверена, что он все посмотрел, но выбрал именно Овалтин. Он хотел знать, что она делает. Возможно, увидев шрам, остановился, извинился, развязал ее и пошел бы домой к жене и детям. Ренни не сомневалась, что так оно и было бы. А возможно, он знал, об операции, и именно это его и подтолкнуло. Мистер X, в кровати, с веревкой.
А если потянуть за веревку, конец которой тянется в темноту, что появится? Что же там на конце, на конце? Рука, предплечье, плечо и наконец лицо. На конце веревки кто-то есть. У каждого человека есть лицо, не бывает такого: душитель без лица.
Ренни опаздывает на обед. Ей приходится подождать около раздачи, пока для нее накрывают в столовой стол, за углом вне ее поля зрения, падает на пол поднос с серебром и слышится спор на пониженных тонах. Через пятнадцать минут выходит официантка и сурово говорит, что Ренни может пройти, как будто это не еда, а испытание. Когда Ренни идет к столовой, оттуда выходит женщина с загаром цвета чайной заварки. У нее светлые волосы, заплетенные и уложенные вокруг головы. Она одета в платье без рукавов цвета магента с оранжевыми цветами. Ренни ощущает себя бесцветной.
Женщина улыбается ей сияющей улыбкой, глядя на нее круглыми голубыми глазами, как у фарфоровой куклы. "Эй, привет", - говорит она. Ее дружелюбный отсутствующий взгляд напоминает Ренни заученные приветствия хозяек ресторанов при постоялых дворах. Ренни ждет, что она скажет: "Приятного отдыха". Улыбка длится чуть больше, чем нужно, и Ренни спрашивает себя, не знает ли она этой женщины. С облегчением решает, что нет, и улыбается в ответ.
Столы накрыты крахмальными белыми скатертями и в стаканы для вина воткнуты льняные салфетки, сложенные веером. К каждой вазочке с мальвой прислонена маленькая, отпечатанная на машинке карточка, не совсем меню, поскольку выбора не предлагается. Еду разносят три официантки в светло-голубых платьях с пышными юбками, белых передниках и наколках. Они абсолютно безмолвны и бесстрастны, может быть их вызвали с обеда.
Ренни начинает сочинять, скорее по привычке и чтобы занять время, поскольку не думает, что Сансет Инн будет отражена в ее очерке.
Обстановка незамысловатая, больше всего напоминает английскую провинциальную гостиницу с цветастыми обоями и несколькими картинками на охотничью тему. Вентилятор на потолке завершает эту приятную картину. Мы начали с местного хлеба с маслом сомнительной свежести. Затем последовал тыквенный суп (она сверилась с меню), который готовят здесь не в смягченном варианте, привычном для североамериканцев. Мой спутник…
Но спутника нет. В таких очерках всегда необходим спутник, хотя бы на бумаге. Картинка - женщина, в одиночестве обедающая в ресторане, - подействует на читателя угнетающе. Они желают веселья, намек на флирт, и чтобы обязательно фигурировала карта вин.
Когда появляется ростбиф, жилистый и зеленый, политый соусом, приготовленным из порошка, Ренни сдается. В качестве гарнира предлагается кубик ямса и нечто светло-зеленое, что явно слишком долго варили. Такую еду можно есть только сильно проголодавшись.
Ренни все это напоминает ту издевательскую статью, которую она написала несколько месяцев назад о закусочных для раздела "Свингинг Торонто" в "Пандоре". Как-то она подкинула им вещичку о том, насколько ненавязчиво и безопасно подцеплять мужчин в прачечных-автоматах. В статье приводились адреса хороших прачечных. "Проверьте их носки; если они просят у вас мыльную стружку, забудьте о них". Статья о закусочных со скидкой называлась "Вкуснятина из опилок" с подзаголовком, гласящим: "Лучше уж потратить лишнюю тысченку, так как хлеб и вино здесь никуда не годятся".
Чтоб собрать материал, она облазила все "Макдональды" и "Кентукки Фрайд Чикенс" в недрах даунтауна, исправно все пробуя. "Мой спутник взял яйца Мак Маффи, которые оказались слегка сопливыми, а мои булочки - совсем черствыми".
Ренни мусолит иноземные овощи, оглядывая зал. Кроме нее обедает только один мужчина, он сидит в дальнем конце комнаты, читая газету. Перед ним блюдо, на которое наложено нечто напоминающее взбитое лаймовое желе. Подцепила бы она его, если бы это была прачечная? Он переворачивает страницу, дарит ей полуулыбку соучастника, и Ренни смотрит в свою тарелку. Она любит разглядывать людей, но не любит, когда ее на этом ловят.
Их глаза встретились, лишь на миг. Она не удивлена, когда он откладывает газету, встает и направляется к ее столу.
- Довольно глупо сидеть в разных концах столовой, - говорит он. - По-моему, здесь никого, кроме нас, нет. Что если я к вам присоединюсь?
Ренни ничего не отвечает. У нее совсем нет желания его подцепить. На самом деле она никогда не знакомилась с мужчинами в прачечных-автоматах. Только делала вид, а потом объясняла, что просто выполняет задание. Этим она всегда может отговориться при необходимости. В то же время нет нужды быть невежливой.
Он идет на кухню и просит еще чашку кофе. Одна из официанток приносит ее. Она так же приносит блюдо зеленой субстанции для Ренни, а затем, вместо того, чтобы возвратиться на кухню, садится на освободившееся после мужчины место и приканчивает его десерт, злобно пожирая его глазами по ходу дела. Мужчина сидит к ней спиной и ничего не видит.
- На вашем месте я не стал бы это есть, - говорит он.
Ренни смеется и смотрит на него более внимательно. До операции они с Иокастой любили играть в одну игру на улицах и в ресторанах. Выбери мужчину, любого, и найди в нем примечательные черты. Брови? Нос? Тело? Если бы он попал тебе в руки, как бы ты его обработала? Стрижка ежиком, мокрый костюм? Это была жестокая игра, и Ренни это понимала. Иокаста, почему-то, нет. Послушай, говорила она, ты же делаешь им одолжение.
Ренни думает, что этот человек не позволил бы себя обработать. С одной стороны, он для этого слишком стар: уже вышел из возраста глупых забав. Ренни решает, что ему не меньше сорока. Грубый загар, вокруг глаз глубокие белые морщины. Небольшие усы и волосы пост-хипповой длины, по мочку уха спереди, по воротник сзади, слегка неровные, как будто он сам подстригался кухонными ножницами. Одет он в шорты и желтую майку, на которой ничего не написано. Она любила когда-то майки с надписями, когда они только появились, но теперь она считает их убогими.
Ренни представляется и ненавязчиво замечает, что она журналистка. Она любит начинать с этого, прежде чем ее примут за секретаршу. Мужчина говорит, что его зовут Поль и что он из Айовы. "Изначально", - говорит он, подразумевая, что путешествует. Он не живет в отеле, только ест здесь. Это одно из лучших мест.
- Если это лучшее, то что же худшее? - удивляется Ренни, и они оба смеются.
Ренни спрашивает, где его дом. Это нормальный ход, поскольку Ренни уже для себя решила, что съемом и не пахнет. Поместим это под рубрику "Попытка человеческого общения". Ему просто хочется с кем-нибудь поболтать. Он убивает время. Что приятно, так это то, что она все делает сама. Она ловит себя на желании просунуть голову под скатерть и посмотреть, на что похожи его колени.
- Дом? - говорит Поль. - Вы имеете в виду, где я оставил свое сердце?
- Это был слишком личный вопрос? - спрашивает Ренни. Она начинает есть десерт, который оказывается приготовленным из подслащенного мела.
Поль усмехается.
- Большую часть времени я живу на судне, - говорит он. - Там, на Святой Агате. Там бухта лучше. Я здесь всего на пару дней по делам.
Ренни чувствует, что от нее ждут, что она спросит по каким делам, поэтому она не спрашивает. Она решает, что с ним будет скучно. Она встречала таких мужчин и раньше, и единственное о чем они могли говорить, так это их лодки. Суда вызывали у нее морскую болезнь.
- Какое судно? - спрашивает она.
- Вполне быстроходное. На самом деле у меня их четыре, - говорит он, глядя на нее. Теперь ей полагается быть заинтригованной.
- Полагаю, это означает, что вы жутко богаты, - говорит она.
На этот раз он смеется.
- Я сдаю их напрокат, - поясняет он. - Сейчас они все в море. В некотором смысле это геморрой. Я не люблю туристов. Они всегда жалуются на еду и слишком задирают нос.
Ренни, которая тоже туристка, пропускает это замечание мимо ушей.
- Как вы их приобрели? - спрашивает она.
- Здесь можно купить лодку по дешевке. Например, у того кому опротивело море, или у маклеров на пенсии, или у владельцев с которыми случился сердечный приступ и они решили, что слишком много возни карабкаться по снастям. Конечно есть и настоящее пиратство с собственностью.
Ренни не хочет, чтобы он порадовался ее невежеству, но он ей улыбается, собирая загар морщинками вокруг глаз, он хочет, чтобы она спросила, она сдается и спрашивает.
- Люди крадут собственные суда, - говорит он. - Получают страховку, а потом их продают.
- Но вы же никогда этого не сделаете, - говорит Ренни. Она заинтересовалась. Ни золотых серег, ни деревянной ноги, ни крюка на руке, ни попугая. И все-таки что-то есть. Она смотрит на его руки, с квадратными пальцами, рабочие руки, руки плотника, спокойно лежащие на скатерти.
- Нет, - говорит он. - Я никогда этого не сделаю.
Он слегка улыбается, глаза у него светло-голубые, и она кое-что в нем понимает, его намеренную обезличенность. Он делает то же, что и она, уходит в тень, и сейчас ей становиться по-настоящему любопытно.
- У вас есть работа? - спрашивает она.
- Когда имеешь четыре судна, то здесь работа особо не нужна, - говорит он. - Я достаточно получаю с найма. Раньше работал. Был агрономом в Департаменте сельского хозяйства США. Они послали меня сюда советником. Предполагалось, что я расскажу аборигенам, что они тут еще могут выращивать, кроме бананов. Я пробивал красную фасоль. Ловушка в том, что на самом деле никто не хочет, чтобы они выращивали что-нибудь еще, кроме бананов. Но меня никуда больше не пошлют, так что я вроде в отставке.
- А где вы бывали до этого? - спрашивает Ренни.
- Там-сям, - отвечает он. - Во Вьетнаме перед войной, то есть вполне легально. Потом в Камбодже. - Он произносит это, все еще улыбаясь, но глядя ей прямо в глаза, слегка воинственно, как будто ожидая, что она как-то прореагирует, с ужасом или, по крайней мере, с отвращением.
- А что вы там делали? - говорит Ренни любезно, откладывая свою ложку.
- Советовал, - отвечает он. Я всегда давал советы, что вовсе не означает принуждение.
- И что на этот раз? - спрашивает Ренни. Она чувствует себя так, как будто они участвуют в радиопередаче.
Маленькая пауза, еще одна морщинистая улыбка.
- Рис, - говорит он, пристально глядя на нее.
От нее что-то требуется, но она не знает, что именно. Не восхищение, не признание. Может быть от нее вообще ничего не требуется, что было бы к лучшему, поскольку у нее осталось не так уж много, что сказать.
- Должно быть это интересно, - говорит она. Она не просто так пишет очерки, она не дура, знает что есть скрытый фактор. Десять лет назад она бы почувствовала бы себя обязанной ощутить моральное негодование, но это не ее дело. Люди оказываются вовлеченными в неподконтрольные себе вещи, сейчас ей уже в пору это знать.
Он расслабляется, откидывается на спинку кресла. Она прошла испытание, какое бы оно ни было.
- Когда-нибудь я вам об этом расскажу, - говорит он, замахиваясь на будущее, что ей уже не по плечу.
Комната Ренни в "Сансет Инн" обклеена обоями в мелкий цветочек, голубой и розовый, под потолком, пятнадцати футов вышиной, несколько бледно-оранжевых подтеков. В голове кровати, односпальной, узкой, покрытой шинельным белым покрывалом, висит картина с зеленой дыней, разрезанной так, что видны семечки. Над кроватью - собранная москитная сетка, не такая белая, как покрывало. На ночном столике рядом с кроватью накомарник в блюдце, коробка спичек и лампа с абажуром из гофрированной бумаги. Лампа представляет собой наяду, которая в поднятых над головой руках держит лампочку. Грудь ее полуоткрыта, на ней гаремный жакет, расстегнутый спереди. Края его скрывают соски. В ящике ночного столика еще две москитных палочки в коробочке с этикеткой…
На бледно-зеленом бюро стоит термос с водой, стакан и написанная от руки карточка, предупреждающая гостей не пить сырой воды. Ренни открывает ящики: в центральном - сине-зеленое одеяло, в нижнем - безопасная булавка. У Ренни мелькает мысль, что может быть ей всю оставшуюся жизнь придется провести в таких комнатах. Не в своей.
Она зажигает москитную палочку, включает наяду и ставит дорожный будильник на Библию. Распаковывает хлопчатобумажную ночную рубашку и сумку на молнии, в которой хранит свою зубную щетку и другие туалетные принадлежности. Она перестала считать такие предметы очевидными. "Предотвращение распада" - больше уже не просто лозунг. Она опускает венецианскую штору на узком окне, выключает верхний свет и раздевается. Зеркальце на бюро невелико, так что она нигде не отражается.
Ренни принимает душ, но вода отказывается становиться более, чем тепловатой. Когда она выходит из маленькой ванной, на стене около окна сидит распластавшаяся ящерица.
Ренни откидывает покрывало и простыню, и внимательно осматривает кровать, заглядывает под подушки, в поисках насекомых. Она отвязывает москитную сетку и спускает ее вокруг кровати. Затем вползает в эту белую палатку, выключает свет и устраивается в центре кровати, чтобы ни одна часть тела не касалась сетки. Она видит узкое окно, серое на фоне ночи, мерцающий кончик москитной палочки. Воздух теплый и влажный, всей кожей она ощущает его теплоту и влажность сильнее, чем перед душем, кровать слегка отдает плесенью.
Из-за окна доносятся звуки: высокий щелкающий звук и его отголосок, напоминает колокол или звук разбивающегося стакана, может, какое-то насекомое или лягушка, перекрывает этот звук настойчивая синкопированная музыка. Через несколько минут после того, как она выключила свет, сигналит фарами машина, или это шутихи, женщина взвизгивает от смеха; но все замолкает, кроме музыки.
Несмотря на жару, Ренни лежит со скрещенными руками: левая рука на правой груди, правая - на кожной складке, которая тянется от края груди вверх к подмышке. Теперь она всегда так спит.
Ренни пробегает пальцами левой руки по коже груди, здоровой, той, с которой, она надеется, все в порядке, она делает так каждую ночь. Сверху ничего не чувствуется, но теперь она не доверяет оболочкам. Ренни почистила зубы щеткой и отполировала их зубной пастой, защитой от распада, сполоснула рот водой из термоса, которая пахла как растаявшие кубики льда, как холодильник, как обивка чемодана. Тем не менее во рту у нее все еще оставался привкус самолетного сэндвича, слегка прогорклого масла и ростбифа, гниющего мяса.
Она спит и вдруг судорожно пробуждается, слушает музыку и периодический шум проезжающей машины. Она чувствует себя измученной и взбешенной. Она убеждена, что храпит, хотя это не имеет значения. Наконец Она проваливается в глубокий глухой сон.
Просыпается она внезапно. Физически ощущает, как мокрое покрывало, тяжелая ткань давит ей на глаза и рот. Ее лицо прижато к сетке. Через нее она может видеть цифры на своих часах, пульсирующие как крошечные сердца, точки. Шесть часов утра. Ей снилось, что кто-то влезает в окно.
Она вспоминает, где находится, и надеется, что не потревожила никого в отеле своим криком. Ей слишком жарко, она потеет и, несмотря на москитную сетку, на ней несколько укусов, там, где она привалилась к сетке. Мышцы левого плеча снова болят.
Где-то поблизости кукарекает петух, а дальше лает собака, собаки. В комнате светлеет. Совсем над ухом, из-за стены слышны звуки, она не сразу их узнает, незнакомые, архаичные, ритмичный скрип кровати и женский голос, без слов, бессознательный. Прежде, чем она понимает, откуда он исходит, она слышит, что за стенкой кончают. Раньше это вторжение вызвало бы у нее просто раздражение, или, если бы она не была одна, позабавило или даже возбудило бы ее. Сейчас это для нее мучительно, печально, это что-то потерянное, голос из прошлого, разлученный с нею и продолжающийся рядом, в соседней комнате. Прекратите, думает она через стенку. Ну, пожалуйста.
"Одно из моих первых воспоминаний, - говорит Ренни, - это то, как я стою в бабушкиной кровати. Свет падает из окна, слабый желтоватый зимний свет. Все очень чистое, а я мерзну. Я знаю, что сделала что-то не то, но не могу вспомнить что. Я плачу. Я обнимаю бабушку за ноги, но я не думаю о них как о ногах, в моих мыслях она цельный монолит от шеи до подола платья. Я ощущаю, что держусь за краешек чего-то дающего надежность, и если я это отпущу, я упаду. Я хочу прощения, но она отрывает мои руки, палец за пальцем. Она улыбается, она гордится тем, что никогда не теряет самообладания.
Я знаю, что меня запрут одну в чулан. Я боюсь этого, я знаю, что там, внизу, одинокая лампочка, которую мне, по крайней мере, оставят, цементный, вечно холодный пол, паутина, зимние пальто, висящие на крючках рядом с деревянной лестницей, печка. Это единственное не чистое место в доме. Когда меня запирали в чулане, я всегда садилась на верхнюю ступеньку. Иногда там внизу кто-то был, я слышала как они шевелятся, маленькие существа, которые могут на тебя влезть, взобраться по твоим ногам. Я плачу, потому что боюсь, я не могу остановиться, и даже если я ничего плохого не сделала, меня все равно туда запрут, за шум, за плач.
"Смейся и весь мир будет с тобой, - говорила моя бабушка. - Плачь, и останешься одна". Долгое время я ненавидела запах сырых перчаток.
Я выросла в окружении старых людей: мои дедушка и бабушка, мои двоюродные бабушки и дедушки, которые приходили нас навестить после службы в церкви. Моя мать тоже представлялась мне старой. Это было не так, но постоянное пребывание в их обществе заставляло ее казаться старой. По улице она шла медленно, чтобы они могли за ней поспеть, повышла голос так же, как и они, беспокоилась о мелочах. Она носила такую же одежду, темные платья с высокими воротничками и маленькими бесцветными узорами, пятнышками, веточками или цветами.
Ребенком я хорошо выучила три вещи: быть тихой, не говорить чего не надо и смотреть на предметы, не прикасаясь к ним. Когда я вспоминаю о том доме, я думаю о предметах и молчании. Молчании почти зримом, мне оно рисовалось серым, висящим в воздухе как дым. Я научилась слышать то, о чем не говорят, поскольку это всегда было более важным, чем слова. Не было равных моей бабушке в умалчивании. Она считала, что задавать прямые вопросы - дурная манера.
Предметы в доме являлись другой формой молчания. Часы, вазы, приставные столики, статуэтки, графинчики, клюквенные стаканчики, китайские фарфоровые тарелки. Они считались значимыми, потому что ими уже кто-то до нас владел. Они были одновременно давящими и хрупкими; давящими, потому что таили угрозу. А они угрожали именно своей хрупкостью; они всегда были на грани того, чтобы разлететься вдребезги. Эти предметы надо было чистить и полировать раз в неделю: сначала это делала моя бабушка, когда была еще здорова, а затем моя мать. Было понятно, что эти предметы никогда не продадут и не отдадут. Единственный способ, которым можно было избавиться от них - завещать их кому-нибудь и затем умереть.