За две монетки - Антон Дубинин 11 стр.


- Так вот давайте условимся. Я о той, гм, проблеме, с которой вы подходили ко мне в июне. Я хотел бы, чтобы мы ни разу не поднимали этого, гм, вопроса за время, проведенное в России. Давайте будем заниматься делом, до возвращения отказавшись от каких бы то ни было обсуждений собственных… проблем.

- Да. Да, конечно.

Ненавистный Марко человек сосредоточенно вытирал пальцы бумажной салфеткой. С вниманием, достойным лучшего применения.

- Прошу вас, не обижайтесь на меня за эту просьбу. Уверен, вы и сами намеревались так поступить. Я, со своей стороны, обещаю… ничем не напоминать. И, опять-таки, забочусь в первую очередь об успехе миссии.

- Да. Нет, конечно, не обижа… Да, отец.

- И об этом слове, - Гильермо сделал попытку улыбнуться, бросил мятую салфетку в корзину. - Об этом слове, как и о слове "брат", нам на две недели тоже предстоит забыть. Как и об обращении на "вы", впрочем. Давайте - давай - уже сейчас начинать следить за своим языком. Ты - сын моих друзей, мы давние знакомые, увлекаемся спортом, туристы и товарищи по интересам. Все остальное мы оставляем здесь, в аэропорту… И на обратном пути непременно подберем.

- Да. Да, непременно.

- Хорошо, значит, мы договорились. Я подожду тебя снаружи.

Марко подождал, пока хлопнула дверь, и открутил холодный кран на полную мощность. Белый туалет пошел черными пятнами, так сильно кровь прилила к глазам. Марко набрал полные пригоршни ледяной воды, опустил в ладони пылающую физиономию. И еще раз, и еще, сто раз подряд, чтобы смыть эту проклятую краску, смыть само это проклятое лицо. И чертовы слезы, я их не звал, откуда эти слезы. Тело - предатель, всегда устраивает такую подлянку в самый неподходящий момент. Так, вдох, выдох, вода. Черт возьми, уже очень надо идти!

Под ласковый зов динамика, приглашающего пассажиров пройти на посадку, Марко снова вспомнил про спасительные темные очки. Спасали они лишь частично, но все же хлеб, особенно учитывая, что Гильермо старательно смотрел в другую сторону - настолько в другую, что даже по трапу они поднимались, разделенные половиной пассажирского потока, и Марко, нашедший наконец свое место, обнаружил у окна уже пристегнутого своего спутника, с тем же непроницаемым лицом уткнувшегося в маленькую мятую книжку. Вот и прекрасно. Марко наугад вытащил из мешка кассету, затолкал ее в плеер, ища смысла и спасения в сотне мелких движений, заткнул уши наушниками. И наконец откинулся на сиденье, закрывая глаза под очками и пытаясь сглотнуть застоявшийся в горле жгучий комок. Проживем как-нибудь. Проживем.

"У восточных ворот
За две монетки
Мышонка мой папа
На рынке купил",

- запел в голове голос доброго сказочника. Марко прибавил громкость почти до предела.

Очень хорошо, что взлет был тяжелым, до того, что сердце подступило к горлу, а в голове застучали кровяные молоточки. Зато появился повод снять очки и пройтись под глазами чистым платком. Да и Гильермо, сидевший, к сожалению, слишком близко, чтобы его совсем не было видно, тоже промокал выступившие слезы.

Смешно сказать - но Марко впервые в жизни летел на самолете. Получилось, что он не бывал еще нигде дальше Италии, до моря и до Рима добирался поездами, родни за границей не имел - кроме неизвестной мифологической русской семьи, то ли давно исчезнувшей в мифологических же лагерях ледяной Сибири, то ли растворившейся в новой советской реальности… Так что когда самолет, накренившись слегка, набирал высоту, и под крылом заструился мир, пронизанный золотыми облаками, Марко невольно вытянул шею, силясь разглядеть как можно больше.

"Хвалите, небеса, Господа! Хвалите Господа, воды, которые превыше небес…"

Самолет вышел поверх облаков, и они оказались настоящими кущами - бело-золотым морем, шелковыми холмами, по которым не чинно ступать, а прыгать в безудержной радости пристало ангелам. Ангелы были повсюду: кое-где из разрывов облаков в окна Богородицы прорывались лучи, и воды, которые превыше небес, - облака серебристые и перистые, стрелы и крылья - играли розовым и оранжевым, цветами, такими невозможно пошлыми в людской передаче и совершеннейшеми в исполнении Господа. Марко, забыв на пару ударов сердца и про свою печаль, и про рыночного мышонка, весь выгнулся в узах пристегнутого ремня, поверх соседа выкручиваясь в сторону окошка. Гильермо сидел носом в книгу, напряженный и подслеповатый от смены высоты; поэтому он довольно сильно удивился, когда правое крыло мягко выплыло из ниоткуда и замаячило перед иллюминатором, а на него обрушился сверху и сбоку собственный напарник, по пути теряя наушники и крепко утыкаясь носом ему куда-то в шею.

- И кто нам разрешил отстегиваться? - поинтересовался он, с трудом возвращая Марко на место: тот оказался тяжелым, к тому же сам так старался себе помочь, что от стеснения ухватился сразу за все, к чему прикоснулись руки. Марко, совершенно красный и несчастный, бормотал слова извинения. Гильермо вдруг стало смешно и безумно жалко его, даже до неловкости жалко.

- Давай поменяемся, как высоту наберем, - предложил он с ободряющей улыбкой. - Мне все равно, я в окно смотреть не любитель.

На Марко, хотя он и радостно согласился, было лучше не глядеть. Хотя бы временно забыть о его существовании. Наушники у него на коленях шепотом пели что-то самим себе, закругляясь в совершенную самодостаточную систему - левое ухо поет правому. За полминуты Марко узнал о своем… черт подери, о своем напарнике больше, чем за четыре года жизни бок о бок в монастыре. Он узнал, каким тот пользуется одеколоном, какой пастой чистит зубы. Узнал, что тот читает стихи - французские, больше Марко не разглядел, не знаючи языка, но это точно были стихи, причем с неровными длинными строчками. Высверкнули и исчезли полупонятные слова -

Nous ne reviendrons plus vers vous…

Узнал, еще раз черт подери, что запястья у Гильермо заметно тоньше его собственных - когда тот с усилием отцеплял его дурацкие руки от собственного плеча и от колена. Которое тоже, ко всему прочему, было исключительно костлявым. Узнал, что у него на ключице целая россыпь маленьких темных родинок.

И все эти многие знания отнюдь не прибавляли Марко счастья, более того, как им и положено, служили источником многих печалей. Поглядите-ка, этот парень сумасшедший, сидит и молча подыхает от любви. А еще предстоит две недели подобного кошмара. Худшей идеей на свете было согласиться, нужно было придумать любой предлог, заболеть, умереть, разбить голову о камень… в конце концов, хотя бы сломать руку.

- Так как, будем пересаживаться? - предложил Гильермо, расстегивая предохранительный ремень. Благодарный и бесконечно несчастный юноша поспешно вскочил… поспешно вскочил со второго раза, потому что в первый забыл отстегнуться. И устроился наконец носом в иллюминатор, прижимаясь мягким лицом к холодному стеклу и мечтая никогда больше не видеть того, что разглядел-таки за короткий ритуал обмена местами. Потому что в глазах своей, "как вы изящно выразились, возлюбленной персоны", сказал в голове омерзительный доктор Спадолини, Марко встретил мягкую жалость здорового к больному.

Брандуарди уже закончил трагичную историю о мышонке, отпев у Марко на коленях еще несколько никому не слышных песен, и перешел - под стройный танец облаков и ветра - к новой истории, об олене, предлагающем охотнику в дар себя целиком.

"Судьба моя печальна,
Мне более не жить,
И в дар тебе себя я
Осмелюсь предложить…"

Да если б дар был нужен, господин олень. Однако же, синьоре Черво, штука в том, хитрая штука в том, что от тебя может быть ничего не надобно. Представляешь, синьоре Черво, выходишь ты из чащи и сообщаешь, какие у тебя отличные рога, какая замечательная шкура, каких блюд из тебя можно наварить. Изготовился к жертве, понимаешь. А охотник говорит: да пошел бы ты, а? Все у меня есть. Иди, горемыка, не засти мне солнце. Я тут просто прогуливаюсь.

"Напитает тебя моя плоть,
Моя шкура же на плащ пойдет,
Печень придаст отваги,
И отвага не прейдет.
И тогда, тогда, синьор мой добрый,
Плоть моя тебе послужит,
Плод давая семикратно,
Семикратно процветет…"

Нужна ему твоя шкура, как же. Нужна ему сто лет твоя печень. Не будь идиотом. Слушай дудочку и попробуй найти какое-нибудь другое обоснование для твоего существования.

Марко так погрузился в глубины саможаления - ("Piango il mio destino, io presto morirт…") - что заметил, что его зовут, только когда Гильермо мягко похлопал его по плечу. Обернувшись, как под ударом, он встретил любезное внимание, попытку навести хоть какой-никакой мостик, ведь две недели же впереди, все ясно как день, попытку быть хорошим товарищем… Все это совершенно невыносимо и совершенно-таки от души. Марко почувствовал настолько сильный и неожиданный рвотный позыв, что рука дернулась к кнопке вызова стюарда. Бумажный пакетик? Крокодилов ел, умираю от любви. Романтическая рвота.

Но чтобы расслышать слова Гильермо, ему понадобилось для начала выключить музыку.

- Что ты слушаешь? - терпеливо повторил тот. Даже улыбался ему, как любому незнакомцу из паломнической группы. Марко так не ожидал вопроса, что не нашелся с ответом. Торопливо стащил обруч с наушниками, счастливый, что в плеере чудом оказалась именно эта кассета, а не какие-нибудь Битлы с их постоянной любовью. К черту всю эту любовь. Работать надо.

- Хотите… хочешь? Брат подарил. Брандуарди, премия "Критика Дискографика" семьдесят пятого…

О маленькой мятой книжке, которую Гильермо скоро упрятал в карман рюкзачка, он так и не решился спросить. Да и что проку, если не читать по-французски. Поглядывая краем глаза на своего товарища, который, откинувшись на спинку, старательно пытался полюбить его любимую музыку, только по горлу порой прокатывались комки великого терпения, - Марко восстрадал о монастырской привычке первых же дней после обетов: нечего сказать себе самому - читай Розарий или листай Писание. Писания с собой не было, изо всех литургических книг у тайных миссионеров имелась на двоих только тонкая книжка месс на месяц, упакованная куда-то в сумку Гильермо… Больших поясных четок, которые Марко так любил, с собой тоже не взяли - как и хабитов, и даже маленьких розариев, и бревиариев - ничего, что могло бы случайно выдать в двух мирянах-туристах лиц излишне религиозных. Десять пальцев - "розарий, который всегда с тобой", по выражению бабушки, - всегда слабо могли заменить Марко четки: слишком привычным было прикосновение к жестким бусинам, чтобы без него по-настоящему сосредоточиться. Так что оставалось, кося глазом то в окно, то на соседа в его наушниках, размышлять самому с собой, тихонько беседуя с Богом о том, как жить, и постепенно начиная с Ним спорить и ругаться, слыша в Его ответном молчании разные оттенки.

Господи, я хочу с Тобой об этом поговорить. С Тобой, не с доктором… Не с исповедником даже. Раз Ты это сделал во мне, Ты и показывай теперь, как мне отвечать! Сам сделал? Сам научи! Почему Ты? Потому что Ты Бог мой, потому что Ты несешь над пропастью Тобою сотворенных облаков мой самолет к чужой Москве именно сейчас, заперев меня тут в искушении, потому что Ты, как я отлично знаю, это можешь!

Таким вот образом раньше, чем шасси самолета ударили о землю, раньше, чем пассажиры разразились радостными аплодисментами, фра Марко Кортезе принял великое решение. Сформулированное кратчайшим образом, оно звучало как "Да пошло оно все".

Однажды на море у девятилетнего Марко ужасно разболелся зуб. До такой степени, что он не спал всю ночь, кусая подушку, а наутро едва не заплакал за завтраком, когда горячий чай попал на больное место. Маленькую дырочку кариеса Марко довольно давно уже скрывал от родителей, и теперь она превратилась в настоящее дупло, которое он то и дело ощупывал языком, словно бы стремясь найти там и улестить поглаживанием источник пульсирующей боли. Беда заключалась не столько в самой боли, сколько в том, что именно на утро понедельника банда братьев Кортезе планировала величайшее предприятие тосканского лета: они намеревались спустить на воду шхуну по имени "Марианна" (как в "Сандокане"), которую в течение двух недель всей компанией тайно мастерили из пробитой лодки и подручных материалов, и пойти на ней вдоль побережья. Пришел сильный береговой ветер, раздувал занавески, даже из дома было слышно, как тугие волны колотятся о берег. Вы сегодня лучше не купайтесь, бандиты, что-то море очень неспокойное, сказала бабушка, плюхая на стол очередной тазик печенья - посуда в летнем домике, рассчитанная на пятерых усталых взрослых и девятерых здоровых подростков, всегда больше напоминала ведра и тазы. Филиппо согласно покивал, незаметно подмигивая кузену. Сандро скривился от смеха и полез под стол будто бы за салфеткой, чтобы это скрыть: бабушка Кортезе за годы жизни со столькими бандитами хорошо научилась физиогномике.

Марко попробовал было, когда она отошла мыть посуду, заикнуться перед братьями, что у него болит зуб, - и получил именно ту реакцию, которую ожидал. Понятно - сдрейфил малявка, презрительно сообщил атаман под согласные насмешки остальных. Ладно, иди, жалуйся нонне, поведут тебя к дантисту, разберемся и без тебя.

Потребовалось не меньше часа, чтобы уже на пути к морю доказывать всеми мыслимыми способами, что Марко имел в виду нечто другое, что зуб и вовсе-то не болит, так, побаливает, и такой пустяк его не остановит - да, впрочем, уже совсем все прошло! Историю о зубе благосклонно приняли как проявление минутной слабости, корабельному юнге, прощенному и позабытому, доверили нести кулек с припасами на весь день - и славное плавание началось, продлившись вплоть до позднего вечера. Оно ознаменовалось двумя кораблекрушениями, многими синяками и солнечными ожогами, дракой с рыбацкими ребятишками, к чьему причалу пираты грабительски пришвартовались, - и все это под неустанный аккомпанемент зубной боли, жившей у Марко во рту своей особой жизнью. Так что порой, когда никто не видел, он обхватывал голову руками и так замирал, или терся щекой о кривую мачту "Марианны", молясь святой Аполлонии (у бабушки находился для внуков особый святой на случай каждой детской болезни и неудачи), и до крови закусывал стоны, чтобы ничем себя не выдавать. В начале дня было совершенно ужасно; к середине он мог уже думать о чем-то, кроме своего зуба; а к вечеру и вовсе оказалось, что боль не так сильна, что ее можно терпеть и почти не замечать, когда на кону стоят вещи куда более важные. А на следующее утро Марко проснулся и, с изумлением обводя языком зубы, осознал, что толком не помнит, который из них болел. Святая Аполлония, дева и мученица, призрела в конце концов на его терпение. К дантисту все равно пришлось идти - но уже в сентябре, уже во Флоренции, дни которой не так жалко тратить на страшное лечение, как золотые часы каникул. А все потому, что если боли скажешь - "да пошла ты", она непременно уйдет, пусть даже и вцепится поначалу в тебя, как спартанский лисенок. Плюнь и не поддавайся, и победа неизбежна.

Итак, Марко принял решение жить и радоваться. Обязательно жить и радоваться, и назло болезни извлечь из странствия все, что только возможно. Решение, немедленно - еще в аэропорту - ознаменовавшееся тем, что стоило Гильермо отвернуться, застрять на выдаче багажа, как его младший спутник исчез минут на десять, заставив несчастного священника извертеться в волнении, стоя с двумя толстыми сумками в мешанине незнакомого языка. Марко вывернулся на свет Божий так же неожиданно, как исчез, бодрый и веселый, по пути упихивая в карман штанов чужеземные монетки и сверкая - о Господи Боже мой - разноцветным металлом на белой кепке. Напоминал он что-то среднее между елочной игрушкой и клоуном.

- Извини, я на минутку… Я не все разменял, только чуть-чуть! Я знаю, что в городе дешевле, но вдруг некогда будет. Смотри, какие они красивые! - улыбаясь во весь рот, он продемонстрировал спутнику не меньше десятка красных звездочек с преуродливым портретом парня посредине, одновременно другой рукой прикалывая на кепку - один за одним - еще штук двадцать значков с олимпийскими кольцами. Синие, зеленые, красные его приобретения звякали в горсти, как дары паперти.

- Марко, - начал было Гильермо, оправившись после эстетического коллапса, - но в процессе понял, что ему совершенно нечего сказать. Потому что глаза его спутника уже не напоминали с такой силой о бездомных собаках. А, можно сказать, вполне по-человечески блестели. Однако он все-таки не смолчал, хотя все то, что в нем принадлежало автостопщику Бенуа, чьи карманы всегда раздувались и звенели от грошовых сакраменталий, умоляло придержать язык и затолкать себе подальше в… сумку свое так называемое чувство прекрасного. - Ты уверен, что это… хорошая идея?

- Они же красивые! Эти красные, вы… ты знаешь - для октябрят. Еще пионерские бывают, а у меня братья…

- Ладно, дело твое. Идем уже. Может быть, будешь добр взять хотя бы свой собственный багаж?

Губы Гильермо непроизвольно скривились, и он бы нашел над чем призадуматься, если бы сейчас увидел себя в зеркале: никогда он еще настолько не походил на собственного отца.

Глава 6
Moskau, Moskau, Ho-ho-ho-ho-ho, hey

Свой двухместный номер в гостинице "Юность" - в меру хорошей и в меру недорогой, то, что нужно для двоих среднеобеспеченных туристов-журналистов - они покинули около пяти часов вечера. Два часа неизвестным образом были пожраны сменой часового пояса; еще полтора понадобилось на дорогу из аэропорта, да еще половину драгоценного часика сожрала дурацкая, по мнению Марко, привычка его спутника организовывать пространство вокруг себя. Всякая ерунда вроде выкладывания зубной щетки и бритвы на полочку в ванной могла отлично подождать до ночи, когда уже нельзя гулять. Марко изводился у двери, почти как пес, который крутится и скулит в ожидании прогулки; был бы у него хвост - стучал бы им по полу. Он хотел наружу, под серо-золотое небо неведомой страны, прочерченное жуткими вершинами сталинских "замков" - советского барокко, которое в золотом тумане смотрелось даже красиво. Не хуже римских дворцов. Марко любил большие города, рождавшие в нем ощущение свободы, части потока; невозможно было понять, почему у его спутника такое лицо, будто болят зубы.

- И вот сюда еще надо сегодня успеть, - он так ожесточенно водил пальцем по странице путеводителя, что продавливал ногтем бороздку. - Смотри! Церковь святого Климента, Папы Римского. Вот здорово, у раскольников церковь Папы, а тут рядом еще раз, два, три, четыре храма, и все по дороге к Третьяковской галерее. А еще тут же рядом музей художника Тропинина. Ты знаешь художника Тропинина? Он был раб, художник-раб, у русских ведь рабство было до самого… девятнадцатого века, и хозяин нарочно его не освобождал, так и держал, считай, как домашнюю игрушку, а сам глядел, как к нему лучшие люди эпохи ездят…

- Музей - это неплохо. Но не думаю, что Джузеппе имел в виду такое времяпровождение - чтобы мы, едва приехав, пустились в вояж именно по храмам Москвы…

- Снаружи посмотреть, пофотографировать! - изумился Марко. - Все туристы так делают. Так, небось, и сам Грамши делал по первому-то разу!

- Грамши, заметим, в этой стране мог чувствовать себя более свободно.

Назад Дальше