За две монетки - Антон Дубинин 14 стр.


Кружок глазка затуманился. Защелкали многочисленные замки - один, второй, и еще, звякнула цепочка. Дверь, однако, открылась без ожидаемого скрипа. Отворила ее очень худая некрасивая женщина неопределенного возраста, в юбке до пола; беззвучно посторонилась, пропуская гостей вовнутрь. Гильермо вошел, остро чувствуя свою неуместность из-за веселеньких джинсов Wrangler и белой рубашки с широким воротом. Запах еды с кухни слегка заглушал общие запахи старых книг и обоев, старого жилья, где много бумаги и ткани, чего-то еще старого и печального. Бледная женщина аккуратно заперла за ними дверь и только после этого развернулась.

- Mon Pиre…?

- Гильермо-Бенедетто. А это брат Марко. Тоже из Флоренции.

Длинная сумрачная прихожая как-то вмиг наполнилась людьми. Из кухонной двери слева - той, откуда вкусно пахло жареным и печеным - выскочило не меньше троих; из двери справа - еще кто-то, а из самой дальней двери в конце коридора высеменила навстречу маленькая старушка с таким сияющим лицом, что коридор показался не таким уж темным, а все остальные - не такими уж настороженными. Сцепив замком сухенькие руки, старушка заговорила по-французски - с легким, непривычным Гильермо акцентом, притом ударяя итальянское имя на последний слог.

- Отец Гильермо! И вы, брат!.. Ну, слава Богу. Добро пожаловать, как раз почти все в сборе! Вы проходите пока в гостиную, там уже и алтарь готов, посидим, потолкуем. Тапочки возьмете? Вот тут, в ящике, давайте я вам выберу по размеру…

Гильермо не знал такой привычки - непременно разуваться, входя в дом; ладно там зимой снимать галоши или вытирать ноги о половик… Он почему-то думал, что это обычай скорее мусульманский; но как принято, так и будет. Он послушно расшнуровал кроссовки, надел кожаные шлепанцы. Согбенный Марко возился рядом с ним, путаясь в шнурках.

- Я сестра Анна, Виктория Ивановская, - представилась старушка, едва ли не под руку проводя его в одну из дверей налево - в действительно большую квадратную комнату с пресловутой лепниной на потолке: этой лепнины Гильермо ждал с того момента, как увидел дом снаружи, и теперь ей даже обрадовался, как старому знакомому. Он знал такие дома и такие квартиры в Риме - многокомнатные, с высоченными потолками, слегка облупившейся краской в местах общего пользования, вечной прохладой летом и зверским холодом зимой… Правда, внутреннее убранство в Риме было бы совсем иным. Здесь на стене висел плешивый большой ковер, с люстры свисали пластмассовые подвески, а ряды книжных стеллажей перемежались старыми фотографиями. На почетном месте висело черное Распятие - вот это уже совсем римского образца, просто из лавки Санта-Сабины, наверняка там и куплено, когда в Италию ездила госпожа Ивановская. Под Распятием - черно-белая иконка Доминика. Нет, не иконка: фотокопия страницы из художественного альбома, только по позе Доминика - склоненный, с книгой в руках - и можно узнать работу фра Анжелико. А в центре комнаты и вправду возвышался самодельный алтарь: узкий стол под белым покровом, все уже приготовлено, и распятие, и подставка для книги - школьная, проволочная, и два подсвечника по углам - даже одинаковые подобрались. Сестра Анна, глава московского сестричества, взирала на гостей с забавным ожиданием похвалы. Маленькая - ее седая голова едва достигала Гильермо до плеча, - с выцветшими в белизну голубыми глазами, в черном, слегка плешивом на рукавах и воротнике костюме - она смотрелась едва ли не лучше своих младших сестер, потому что одна изо всех выглядела радостной. Столько озабоченных лиц сразу Гильермо не видел, наверное, никогда.

Он вежливо познакомился с сестрами, поочередно пожимая руки. "Гильермо. - Людмила. - Очень приятно. - Ольга. - Очень приятно. - Валентина…") С каждой старался обменяться улыбкой, щедро и намеренно расточая вокруг свое огромное обаяние, не раз помогавшее ему как проповеднику. Их было - вместе с настоятельницей - десять. Две - как раз младшие, которые сегодня должны были принести первые обеты - еще не пришли: одна опаздывала ("comme toujours!"), другую послали за вином для мессы. Вина-то сестры принесли, Елена бутылку и Августина тоже, но обе купили игристого, русского шампанского - вы уж простите, отец, что оно не из Шампани - а богослужебного, оказалось, в доме и нету… Гильермо мысленно попрекнул себя: вином можно было и озаботиться самим, не так богаты - хотя бы судя по одежде - эти люди, взять на заметку на следующий раз. Беда была в том, что пока они ему скорее не нравились. Пожалуй, кроме старушки Виктории, маленького изящного скелетика с живым и ярким взглядом, с кольцами на артритных руках, он не видел, за что бы тут зацепиться взглядом. Лица сестер - в основном среднего возраста, в основном тусклые, но, главное, какие-то страшно тревожные и озабоченные, - скользили по сетчатке его глаз, не отпечатываясь на ней. Он пожал руку сестре Лидии, которая тоже сегодня собиралась давать первые обеты; трем женщинам лет под сорок, которые приготовились к обетам вечным: их звали Елена (та самая, что открыла им дверь), Ольга, Екатерина (в честь Сиенской, конечно: попробуйте найти женскую терциарскую общину, где нет сестры Екатерины! Это как встретить Кармель без единой Терезы). Елену и Екатерину Гильермо в первые же пять минут начал путать друг с другом. У Ольги волосы были коротко стриженные, а не закрученные в пучок: это ее выделяло. Она, пожалуй, была даже хороша собой, если бы не то же выражение тревоги и заботы. Что это - волнение перед обетами? Страх, что в дверь вот-вот постучатся пресловутые чекисты? Какое-то тяжкое наследие советского прошлого? На улице лица, вроде бы, были другими, веселыми, даже смеющимися… а уж на открытии Олимпиады-то!

Гильермо невольно вспомнился грубиян Винченцо, его лучший друг, в 27 лет скончавшийся от рака желудка: еще когда он был здоров и весел, после того, как они с Гильермо размещали в паломническом доме очередную компанию сестер, приехавших к мощам святой Екатерины, Винченцо бурчал по дороге на комплеторий: мол, ох уж сестры… Почему как ни приедут сестры, непременно такие, что и посмотреть не на что? Думают, раз они монахини, так уже не женщины, что ли? Ради мужа бы небось не ходили с такими постными лицами, а ради Бога постараться лень! Или они думают, Богу отдают только то, что людям брать неохота? Будто у нас в Италии красивых девушек нет, будто красивых Господь не призывает!

Гильермо, помнится, тогда из любви к справедливости упрекнул его - мол, они не для того приехали, чтобы тебя своим видом развлекать, любитель девушек, а Бог не на лица смотрит в первую очередь; к тому же Господь вот только Винченцо Кампанью не спросил, кого призывать, а кого не призывать к монашеской жизни! Но сам в очередной раз подумал, что и впрямь мало видел действительно ярких сестер. Теперь он стал старше и добрее; теперь он знал больше, и одно из прекраснейших женских лиц, виденных им, принадлежало монахине - настоятельнице римских затворниц, пятидесятилетней миланке, которой в те годы можно было бы легко дать и тридцать, и двадцать пять… Однако сейчас Винченцо невольно вспомнился, и стало стыдно. Причем дело даже не в правильности черт - а в этом выражении: словно смотришь на запертую дверь. Одна сестра Виктория, то есть Анна, так и сияла во все стороны, настойчиво объясняя ему по-французски, что если после мессы и обетов устроить застолье и короткую духовную беседу, будет совсем уж замечательно, если только это не совсем утомит братьев… Она говорила свободно и красиво, разве что произносила слова слишком внятно, как делают франкоговорящие испанцы.

И тут Гильермо, искоса смотревший за перемещениями своего младшего спутника, заметил, как тот, стоя у книжного стеллажа, заговорил с сестрой Ольгой - и как вспыхнуло у нее лицо, совершенно изменяясь: будто закрытую дверь рывком распахнули, а за ней оказался ярко освещенный зал. В ту же сторону немедленно обернулось еще пять голов, наперебой зазвучали голоса. Приветливые, живые голоса, говорящие - о Боже мой, Гильермо от неловкости на миг потерял нить разговора: ведь Марко попросту заговорил с ними по-русски. Напряжение, настороженность - всего-то следствие того, что эти люди не понимали ни слова из разговора. Уж он-то должен был сразу догадаться: пристальный взгляд на губы собеседника, складка между бровей - юный Дюпон в первый год своей жизни в Риме не всегда мог уследить за беглой итальянской речью, тоже все время вслушивался и оттого казался мрачным. Елена вот что-то понимала, очевидно, отдельные слова, а остальные и вовсе… Та же Елена буквально светилась сейчас навстречу Марко, бодро рассказывающему сразу нескольким сестрам что-то, из чего Гильермо даже не пытался выхватить знакомых сочетаний звуков.

В итоге договорились, что сейчас будет месса, проповедь, обед и разговоры. А послезавтра, аккурат на Марию Магдалину, коль скоро Орденское торжество, - и сами обеты, чтобы у сестер была пара дней на подготовку и размышления. Служить Гильермо собирался на французском: обе молодые сестры, которых ожидали, плюс Елена, плюс сама мадам Виктория знали язык. Татьяна озаботилась заранее и под копирку распечатала на машинке французский чин мессы, списав его с буклетика, имевшегося у Ивановской, чтобы все подавали правильные ответы. Марко сможет следить за происходящим по книжке, уж в таких-то пределах сориентируется, особенно если сейчас пробежит чин мессы глазами. А проповедовать и проводить духовные беседы Гильермо будет на итальянском, чтобы Марко сразу мог переводить. Для литургии принесли альбу и столу, орната не нашлось: на литургические сезоны, объяснила Виктория, община нашила разноцветных стол. Так сказать, литургический минимум. В основном Елена шила, и альбу тоже, сказать по правде - из простыней, но из совсем новых, чистого льна. Она мастер и по профессии швея; хотя вот эту столу - старушка любовно разгладила зеленую ткань у Гильермо на груди - расшивала крестами и виноградом как раз сестра Танечка, то есть Доминика, вон как девочка умеет, и крестики на корпорале тоже ее работы, а вот, видно, и она, стоило ее помянуть! Хотя, может быть, и Женечка успела первой. Хотя Женечка всегда опаздывает, а Таня здесь живет, ей только за вином спуститься надо было…

Звонок и впрямь дилинькал, Ольга пошла открывать. В коридоре зазвучали молодые голоса: видно, обе сестры встретились на пороге и пришли вместе. Рассмеялись. Хлопнула крышка ящика с тапками. Гильермо, развернувшись к двери с выражением вежливого ожидания, готовил слова приветствия - но вежливая улыбка тут же стала настоящей, когда сестры вошли - обе сразу, в дверном проеме соприкасаясь плечами, похожие на детей, которым наконец, как в романе Лео Толстого, разрешили войти в залу с Рождественской елкой.

Почему-то сразу было понятно, которая тут Татьяна, а которая - Женечка, хотя это имя без подготовки Гильермо произнести бы не рискнул и надеялся, что у него найдется какая-нибудь более приемлемая форма. И нашлась:

- Евгения, - радостно представилась маленькая девушка с рыже-золотыми волосами, завязанными сзади в короткий "хвостик", с россыпью веснушек по круглому лицу и таким веселым взглядом, что смотреть на нее было одно удовольствие. - Здравствуйте, отец, то есть брат, какая радость для нас!

Евгения выделялась среди всех не только одуванчиковой яркостью, но и тем, что единственной из сестер явилась на встречу в брюках. Гильермо невольно вспомнил предсмертную исповедь отца Доминика, в смущении поведавшего братьям, что не был он совершенен в целомудрии. Мол, говорить с молодыми женщинами ему всегда было приятнее, чем со старыми. Гильермо отлично понимал, о чем тут речь, и понимал, почему Доминик об этом не просто так рассказывал, а именно каялся.

- Татьяна-Доминика, - более церемонно представилась вторая новиция, пожимая ему кончики пальцев. Эта была красоты более утонченной: даже, если честно сказать, красавица. Причем такая внешность могла бы показаться во Франции чисто французской, в Италии - чисто итальянской; здесь же, в России, она по неизвестной причине производила впечатление очень русской, почти иконописной. Правильные черты, темные брови, серые глаза. Черные густые волосы закручены в пучок, заколоты шпильками - но неизвестным образом этот пучок отличался от узелка на затылке, скажем, Елены, оставаясь весьма красивой прической. Волосы будто мягкими крыльями наполовину прикрывали уши. Одета Татьяна была очень скромно, в белую блузку и черную юбку чуть ниже колен, но почему-то на ней этот наряд смотрелся как праздничный. Так у нее же и праздник, запоздало сообразил Гильермо, она сегодня ждет обетов.

Евангельское чтение дня - 16-го рядового воскресенья - было про Марфу и Марию, избравшую благую долю. По-русски его дублировала как раз Татьяна; Гильермо, не понимавший по-русски ни слова, даже имена собственные опознававший с трудом, расслаблялся, сидя на скрипучем стуле и тихо любуясь на нее, читающую. Такая славная девушка, прямое опровержение речей Винченцо. И умная, и красивая, и голос приятный. Интересно, сколько ей лет. Надо будет потом спросить. На вид так двадцать пять, что ли. Самый возраст для обетов.

Марко на табуреточке по другую сторону алтаря с каким-то уже неприличным интересом изучал Татьянины стройные ноги. Гильермо стало неловко за младшего. Нужно сказать ему потом потихоньку, что не стоит заглядываться на сестер настолько неприкрыто: это и само по себе нехорошо, к тому же их может оскорбить… До конца чтения он думал о Марко Кортезе как о давно знакомом и в целом приятном наставляемом новиции, одном из братьев-студентов, о прежнем Марко, будто и не было никогда того ужасного разговора в пустой аудитории. Ни чуть менее ужасного разговора в аэропорту.

Но когда Татьяна закрыла Писание - в отличие от маленького итальянского миссала это был здоровенный черный том, чтение искали по ссылке, - и поклонилась алтарю перед возвращением на место, Гильермо уже вспомнил причины, по которым ничего он Марко не скажет. Вообще не будет поднимать ни одной темы, связанной с этой сферой человеческой и в частности марковой жизни.

Впрочем, тот и сам слегка покраснел и отвел глаза от Татьяниных щиколоток раньше, чем та закрыла книгу. Гильермо не знал, почему тот так улыбается, да и не особо хотел знать. Не знал и не хотел знать, что Марко праздновал час великого освобождения: впервые после… впервые за этот ужасный год - или, по крайней мере, ужасные полгода, с момента осознания своего бедствия - молодой брат испытал что-то вроде внутреннего жара при виде девушки. Причем совершенно непроизвольно - профессор Спадолини бы одобрил. Так что он тихонько отмечал внутренний праздник под лозунгом "Аллилуйя, я не извращенец" и так увлекся, что не сразу догадался, почему молчание воцарилось после первых же нескольких фраз проповеди, недоуменно сидя под ожидающим взглядом Гильермо. Тому потребовалось сказать напрямую - мол, брат, перевод на русский вообще-то за вами - чтобы Марко наконец вскочил, хлопнув себя ладонью по лбу. Сестры заулыбались его неловкости.

- Прости…те! Можно повторить… тот кусок с самого начала?

Умудрившись не нахмуриться (и этим счастливо избежав портретного сходства с неведомым Марко компаньо Рикардо Пальмой), Гильермо повторил зачин. "Проповедовать, юноша, это вам не стихи кропать", как некогда говорил его собственный наставник новициата, твердо веривший, что чем короче расстояние от хорошего и броского начала до хорошего и броского окончания, тем больше шансов, что из проповеди выйдет толк. Однако сам Гильермо, став лектором и наставником, приобрел в ходе деятельности несколько другое мнение об искусстве проповедника, скорее напоминающее об Иордане Саксонском: нужно подлаживаться под аудиторию. Одну и ту же простую мысль можно донести десятком разных способов; способ нужно по мере сил избирать в зависимости от слушателей. Для русских интеллектуалок, чья община уходит корнями во времена до социалистической революции, Гильермо выбрал Экхарта - из немногих книг по культуре России, которые он в качестве подготовки просматривал перед отъездом, он сделал совершенно верный вывод, что рейнский мистик был почему-то там весьма популярен. А значит, сестрам будет приятна такая аллюзия. Поэтому и зачин он взял из его трактата - Fortis est ut mors dilectio, "Сильна, как смерть, любовь" - этими словами из Песни Песней говорит мейстер Экхарт о великой любви святой Марии Магдалины ко Христу, именно эту любовь называя первой из ее добродетелей. "Ни ее проповедь, согласно церковному преданию, распространившую учение Креста по землям Прованса; ни ее великое покаяние; ни отвагу в исповедании - но именно горячую и великую любовь, действие которой, по Экхарту, "со всей справедливостью можно сравнить с непреклонной смертью…"

Позже, много позже - не столь по времени, сколь по тому, как сильно все изменилось - он вспоминал, как странно было это: в дымчато-облачный июльский день в комнате с задернутыми шторами стоять рядом с Марко перед алтарем из письменного стола, с алтарным покровом из чисто отбеленной скатерки, и говорить о любви. Говорить о любви двенадцати парам внимательных глаз, то и дело прерываясь, чтобы дать Марко возможность повторить его же собственные слова - синхронно с Марко говоря, заставляя его говорить вновь и вновь, что сильна, как смерть, любовь. Amore, изумленно восклицали птицы Пазолини, взмывая в черно-белые небеса. Давно известная весть в исполнении брата Чечилло. "И чего от нас хочет этот Бог?" Любви…

- Дорогие сестры мои, непреклонной смертью. Вот что видит божественный Учитель в глазах юной девушки, неподвижно сидящей у Его ног и внимающей каждому слову. Желание внимать Ему, забыв обо всем, и в этом находить полноту счастья. Это ее долю Он называет благой - долю той самой женщины, которой Он Сам скажет, когда придет время: "Не трогай Меня"…

Это было позже, много позже.

Назад Дальше