За две монетки - Антон Дубинин 32 стр.


- Vita, dulcedo et spes nostra, salve, - эхом отзывается Марко, пальцы их переплетаются - жест детей или влюбленных - ни один из них этого не замечает, замок рук сжимается еще крепче.

Ключ. В двери скрежещет ключ. Они пришли. За нами пришли. Ну и пускай.

- Ad te clamamus, exules filii Hevae. Ad te suspiramus, gementes et flentes in hac lacrimarum valle…

Ах, как красиво некогда пел Salve Гильермо, мог и на простую мелодию, и на сложную - грегорианскую, из доминиканского обряда; как, руководя братским хором, прерывал порой пение, руками и всем собою нетерпеливо поправляя молодых: нет, брат, legato, legato, что ж вы по слогам поете, это Богородичный антифон, а не детская считалка…

Но все это прошло, в ритме сердца легче, Дева моя, надежда мира - к тебе взываем, advocata nostra, милосердные очи твои на нас обрати

С шумным открытием двери - Гильермо должен смотреть туда, но смотрит на своего брата, стискивая его руку…

Приходит нечто совершенно неожиданное, чего он настолько не ожидал, что даже не сразу понимает, что это такое.

Двое спускаются тяжело, волоча свою ношу; это Главный и полицейский вместе с ним - а третий, собственно, сама их тяжелая ноша, прогибающаяся между ними кривым мостиком - это человеческое тело. Голубая рубашка, светло блеснувшая голова.

Без особой осторожности они отпускают руки, тело падает, как мешок мусора - и коленопреклоненный Марко неожиданно начинает биться, натягивает цепь, едва не ломая рывком запястье Гильермо.

- Сволочи!! Николай?! Николай!

Мутные лица поворачиваются в их сторону лишь на миг; короткий обмен репликами - третье действующее лицо, военный с протезом, криво и медленно сходя по ступенькам, сверху вниз что-то кричит, и все трое с поспешностью оставляют подвал, дверь с хряском захлопывается, и Марко со стоном откидывается назад, приложившись спиной о трубу.

- Какие гады!! Какие…

Его старший - священник, и уже по-настоящему старший стараниями того же Марко - перехватывает его посиневшее запястье.

- Стой! Ты не понял, что это значит?…

- Что нам точно конец, - Марко часто дышит приоткрытым ртом.

- Нет. Что он не взаправду…

- Не взаправду предатель?…

- Да. Но наш час теперь и верно, я думаю, близко. Поэтому давай не терять времени. Читаем молитвы по усопшему. Ведь он был - мы доподлинно знаем - усопший Николай - католик.

Тело в синей рубашке лежит у стены, согнутой спиной к братьям: так замерзший пес сворачивается калачиком. Рядом с Чебурашкой, чьи глаза - такие же, как у медвежонка Рикики, только еще грустнее, потому что у него куда больше причин грустить. Он не поедет в Италию, накрылась поездка, визу не дают.

Бог его знает - этого человека - что он там думал: как Иуда у Марка, уже предавая Господа солдатам, говорил, быть может, в своих мыслях - "Ему нужна защита от римлян, они ничего Ему не сделают" - пока рот его доносил людям первосвященника: "Кого я поцелую, тот и есть. Возьмите Его и ведите осторожно", этим "осторожно" выдавая последнюю заботу, попытку обмануть самого себя…

Или правда верил, что от них хотят невинного разговора, желая оправдаться в своей непричастности, желая выгородить и себя, и тетку заодно - ах, сестра Анна, ах, Виктория, маленькая старушка и несокрушимый Божий солдат, будете ли вы и теперь сражаться за Николая так, как сражаетесь за всех своих?

Как бы то ни было, ясно одно - Николай в самом деле дожидался их на улице, и в самом деле почуял неладное, нет, скорее почуял неладное по дороге - и вернулся, желая выяснить, все ли хотя бы относительно в порядке с людьми, с которыми он сидел за одним столом и преломлял хлеб…

Преломлял тетушкин капустный пирог…

А значит, вечный покой даруй ему, Господи.

И свет вечный да светит ему.

Да покоится в мире.

Что еще для него можно сделать? Angelus. 50-й псалом. "Ныне отпущаеши". "Из глубины". Ну и будет жив Гильермо - будет месса. Не будет жив Гильермо - придется попросить за него уже лично. Почему же не страшно так, Господи - или это и называется быть готовым к смерти? Ведь теперь уже есть один труп. Что ж им еще остается? Даже Гильермо, никогда не думавший о подобных вещах и детективов про комиссара Жюля Мегрэ, так любимых матушкой и дедом, в детстве не читавший, понимает - похоже, людям, изначально не собиравшимся их убивать, теперь не остается почти ничего другого.

А что остается нам с Марко? Все важное уже сделано. Теперь только ждать.

Он разворачивает соция - своего лучшего друга - брата - да кто он ему теперь? Он ему теперь - и не подберешь кто. Он ему теперь ему ближе, чем кожа к коже - он принят под кожу. Гильермо разворачивает Марко к себе, берет его раненую руку - да, больно, но так лучше, чем если она будет свисать, потерпи - и укладывает ее на колено. Недолго ведь осталось. Потерпи, и поспи лучше.

"Также, если лежат двое, то тепло им; а одному как согреться?"

- Вот и Экклезиаст… говорил.

- Ну что, Розарий - и спать? Будет, что будет.

- Как ты скажешь, - шепчет Марко, устраивая голову - так вертится щенок большой собаки, ища самое удобное положение на подстилке. Дедовский пес по кличке Гамен - потому что с улицы подобранный - с явной примесью крови датского дога, зверь, несмотря на обильную кормежку, до конца своей жизни походивший на лошадиный скелет, имел свойство по молодости будить весь флигель, когда в коридоре принимался вертеться среди ночи, промахиваясь мимо подстилки, стуча костьми о пол…

Если бы не такой холодный пол. Но это, в любом случае, ненадолго.

Жжение всей поверхности кожи, и боль в запястье, проникающая уже до плеча - все это ненадолго, а значит, мы дождемся конца непременно. Марко вот тоже что-то крепко беспокоит.

- Что не так? Отодвинуться или?…

- Ай, твердо там. Мне в ногу впивается. Слушай, ты можешь…

- Что?

- В кармане… нет, в другом… Монета. Врезалась.

Рука Гильермо нащупывает у его бедра и извлекает на свет вместе с пригоршней бумажек, театральных и спортивных билетов, серебряный рубль с князем Юрием Долгоруким. Он уже успел совершенно забыть, откуда эта монета взялась.

- Это что за серебряник?

- Это? Ну… скорее ассарий.

- За который мы оба продаемся?

- Который ты подарил. Твердый, как… зараза. И еще, слушай…

- Что? - Гильермо смеется - ему ужасно смешно от самого факта, что он может смеяться здесь и сейчас. Непредставимо, верно? Непредставимо, что ты стал свободным именно тогда, когда лишился даже распоследней свободы передвижения?

- Мне надо в туалет.

Марко смущенно двигает бровями. Красных пятен на щеках нет как нет. Прошло время красных пятен.

- После генеральной исповеди, - Гильермо с трудом меняет позу, старается развернуться, не потревожив брата, - после генеральной исповеди тебе еще меня стесняться?

- Да я не стесняюсь… Прах ты, человек, и все такое. Просто… Ты расстегни и отвернись, ладно?

- Да отвернусь я, тоже мне девица. Думаешь, я никогда не видел, как люди мочатся? Вряд ли что-нибудь новое узнаю о мужской физиологии. Ну-ка, вот так… вот… так. Отлично.

- Спасибо, мамочка!..

Марко хохочет - в голос хохочет, так что слезы выступают, потому что он живой, и сам дурацкий процесс облегчения мочевого пузыря - только лишнее подтверждение тому, что он живой, ничего смешнее получиться не могло, и когда Гильермо уже заботливо застегивает ему ширинку, не может перестать трястись от смеха, смех легко перетекает в боль, сотрясается раненая рука.

- А ну перестань, - Гильермо мягко разворачивает его к себе. - Тоже мне юмор. Хорош для младшей школы. Как у Родари, ей-Богу - "про какашку интересней". Подарил подарок хозяевам дома - и радуется, как младенец… Вот же дурень. Хоть покойного постыдись.

Марко последние два раза вздрагивает - и утихает, уткнувшись головой ему в плечо.

Сколько времени прошло? Сколько-то. Наверное, очень мало. Часы Гильермо тикают где-то в центре города, на запястье девушки Зинаиды, благослови ее Господь. Сколько ни есть времени - все совершенно наше. Марко снова шевельнулся под его рукой. Он тихо улыбался - Гильермо не видел улыбки, но чувствовал ее сквозь ткань рубашки. Это было, как свет сквозь стекло, как… лампочка сквозь газетный абажур, - он улыбался сквозь боль.

- О ком думаешь? - Гильермо хотел спросить "о чем", даже неловко сказал, но именно так, как намеревался, оказывается. До пряток ли теперь. Вот она, свобода: все, что ты скажешь, может быть использовано за тебя.

- О своем… дяде.

Марко понял, что ответ звучит странно, чуть повернул голову, чтобы говорить не только словами, но всем лицом.

- У моего отца был еще старший брат. Четверо их было, не трое. Я не знал. Никто у нас не знал.

Не знал, что я был не первый Марко Кортезе, который…

…Бабушка сидела у комода в такой странной, нехарактерной для нее позе - став будто меньше, а не больше своего размера - что Марко ее не сразу заметил. Или, скорее, не сразу узнал. Узнав, больше изумился, чем за нее испугался. Бабушка Виттория, этот маленький железный солдат, не оставляла своим детям и внукам ни единого подозрения, что с ней может быть что-то не так. Она не болела. Никогда не уставала. Она просыпалась раньше всех в доме - и оставалась на кухне хлопотать по хозяйству, когда Марко уже ложился в постель. Она ведала сложной системой домашних наград и наказаний, угроза "скажу бабушке" всегда звучала куда весомее, чем "скажу отцу" - рассеянный ученый Алессандро Кортезе все равно переадресовал бы к ней любого жалобщика. Орган законодательной и исполнительной власти, и так все двадцать пять лет Марковой жизни. А на самом деле куда больше.

- Нонна?

За две недели, которые он провел с семьей перед отъездом в Россию, бабушка то и дело что-нибудь новое отыскивала или придумывала ему в дорогу. Он вовсе не удивился при виде выдвинутых ящиков, каких-то рассыпанных бумажек, коробочек. Признаться, был настолько занят своими переживаниями, что не обращал особенного внимания на действия домочадцев, как истинный эгоцентрик, уверенный, что все заведомо имеет отношение к нему и его великой миссии. И при виде собственной фотографии в руках нонны не удивился - по той же причине.

Однако бабушка поднесла фото еще ближе к лицу, Марко наклонился - и понял, что слишком стара эта карточка, потрескавшаяся плотная фотобумага со старинным глянцем, ажурный обрез, да и человек на фото был совсем другой - просто похож. Но куда Марко до этого молодого красавца в светлой военной форме, штаны с галифе, одна нога в блестящем сапоге кокетливо стоит на низкой скамеечке. Парадный портрет.

- Это кто? - для проформы спросил Марко, зашедший с каким-то совсем другим вопросом, о спортивной сумке или о деньгах… Всякий раз, прежде чем задать вопрос, подумайте - ведь вам могут ответить.

- Унтер-офицер АРМИР Марко Кортезе, - странным, сдавленным голосом ответила бабушка - и внук с почти суеверным ужасом понял, что это за странность, благо сам достаточно говорил таким голосом в последнее время: бабушка сдерживала слезы.

Он не знал, что такое АРМИР, кто такой этот молодой военный с его именем, ну, очевидно, уже давно покойный… Но тут что-то другое было, куда более старое и страшное, чем просто смерть. Марко сел на ковер, не зная, что и сказать. И эгоистически жалея, что сунулся в комнату в столь неподходящее время.

- Наш первый сын, самый старший, - спокойно сказала бабушка, держа фото обеими руками. - Я его в девятнадцать родила. Погодки с Алессандро. Красавец, да? Спортсмен тоже. На тебя похож. Я сперва, как карточка выпала, даже подумала - ты. Я и забыла… какой он красивый был.

Марко хлопал глазами. Что-то здесь было капитально не то. Он никогда не слышал, что у него был, кроме Леонардо, еще один дядька, да еще старший, да еще доживший… до лет достаточно зрелых, чтобы семья с годами не вытеснила его из памяти, как незапамятного младенца, умершего вскоре после родов. И это в доме бабушки, которая лелеяла старые фотографии, украшала портретами родни стены спален и гостиных, имела досадное свойство демонстрировать девушкам своих сыновей и внуков их детские снимки, к великому смущению всех присутствующих!

- Я все сожгла, все карточки, даже детские, - будничным голосом продолжала нонна, не отводя глаз от лица офицерика. - Когда он приехал сказать, что вступил в этот чертов… русский корпус, что идет с немцами на фронт. И на ночь его не пустила. Ударила его по щеке. Сказала - нет у меня больше сына. Он хотел перекусить, собраться. Переночевать. Не дала. Пока твой отец, Марко, в Тоскане дерется с наци, ты нацепляешь на грудь их сатанинские значки, вот как я сказала. И ударила. Пока на тебе это надето, - сухой палец бабушки уперся в что-то, почти невидимое на старом фото, - у меня нет сына Марко. Или сними это сейчас же, или уходи. Совсем.

Как ни был Марко в последнее время поглощен собственными страданиями, ему стало по-настоящему страшно: бабушка разговаривала не с ним. Совсем с другим Марко.

- Отец-то тогда погиб уже, аккурат за несколько дней, - бабушка покачала головой. - Я-то еще не знала. Никто не знал. Мы через три месяца узнали, когда Энцо до нас наконец добрался. Крест принес, часы, очки. Кольцо обручальное. А о Марко и через три не узнали - только когда в Тоскану вернулись, то бишь в сорок… погоди… в середине сорок пятого уже, когда Сало накрылась. Значит, в августе где-то. Тогда и письмо нашли, они туда писали, на старый адрес, куда ж им еще. Как только письмо дождалось, если бы не Рита, и еще дольше не знали бы. Я и письмо сожгла. Нету - значит, нету. И прочим детям запретила.

- Нонна, - осторожно сказал Марко - чтобы хоть что-то сказать, неважно как, но объявить о своем присутствии. Бабушка повернула голову. Глаза ее были совершенно сухими. А лицо - словно из папье-маше.

- Эта-то карточка, последняя его, завалилась за зеркало, - объяснила, словно оправдываясь в ее существовании. - В Трентине еще, откуда я его… выгнала. Потом мы возвращались во Флоренцию, мебель двигали… Я не смогла ее выкинуть тогда. Спрятала. Стыдно было самой, от детей стыдно, вот и спрятала. Да так хорошо спрятала, дура старая, что в этом доме ни разу и не находила. Сейчас стала тебе искать дедов крест, благословение, а она на меня и выпрыгнула. Как живая. Как живая.

Марко, превозмогая себя, погладил ее по руке. Это было так странно - утешать бабушку, ласкать ее, первый раз в жизни так, а не наоборот: все это было безумно странно, даже давало забыть на миг о собственном горе.

- Дурак несчастный, - глядя внуку в глаза, сказала она, и самое странное было, что она не плачет. - Маленький болван. Связался с наци, погиб как дурак, и где погиб - в России, под Горловкой, позор, позор. Хорошо хоть, отец не узнал, вот бы стыда натерпелся. А мне что? В сорок третьем на мне еще трое детей оставались, Мательде шестнадцать, Леонардо и вовсе малыш, а твоему отцу метрику правили, от призыва прятали, и здоровье было совсем никуда. Как раз тогда и матушка сдавать начала… Помощи мало, а про моего ни слуху, ни духу полгода, сиди да молись, чтобы жив был. Он-то прав был, вон чем занимался там, под трибунал пошел, в Сало и нас бы не пожалели. Я же всегда понимала, сама ему говорила - так и надо, не рассказывай, даже мне не говори, делай, что делаешь, а мы справимся. Покушение на дуче - не базар, не сплетни, чего тут с бабами обсуждать, тут работать. Ни где, ни с кем. Записку с оказией, когда удавалось, вот и все, и по прочтении сжечь. А этот дурак маленький… вон что на себя нацепил. Удумал тоже. Русский мальчонка, в Россию с немцами. С наци, с проклятым Гитлером, нашел себе дружков.

- Меня… в честь него? - как истинный солипсист, Марко не мог не спросить, очень уж ему претила эта идея. Зачем, зачем вломился без стука! Не лез бы, дождался бы нонны на кухне. Не узнал бы тогда, что был уже один… Марко Кортезе, который поехал в Россию. Это знание совершенно не добавляло ему радости.

- Твоя мать хотела, а мы согласились, - верно поняла его бабушка, все переводя взгляд с карточки на лицо внука, словно ища отличий. Лицо у того, давнего Марко тоньше, изящнее, и стрижка другая… никакой, собственно, стрижки, военный ежик - но шелковая челочка. - У них в семье много Марко… Прадед вот твой хотя бы. Но раз уж мы согласились, значит… значит, так Бог хотел. Да и времени много прошло. Я, грешным делом, подумала: значит, Божья воля, и имя вроде как очистится, и будет за кого - опять - с этим именем молиться.

Марко сидел, поджав под себя ноги, обуреваемый смешанными чувствами. Слишком уж смешанными, чтобы как-нибудь их определить.

- Ладно, хватит рассиживаться, - бабушка неловко бросила фото в полуоткрытый ящик комода. - Что было, то прошло, и всем нам Бог судья. Я вот что нашла тебе, Марко: вот что искать-то пошла. Возьми вместо прежнего! Дед был бы доволен, что он у тебя. Уж как доволен был бы, что ты монах, что в Россию едешь, миссия у тебя - дед гордился бы, и сейчас гордится, я-то его знала и знаю. Бери, бери, это мое тебе благословение. С ним на груди твоего деда, святого человека и полковника сквадры, свои же фаши и расстреляли. Энцо говорил, он и исповедаться успел, и причаститься. А крест его пускай в Россию едет. С тобой.

Марко не хотел этого креста, против бабушкиной сентиментальности у него была своя, он всегда очень любил свой черно-белый доминиканский, самостоятельно купленный в Риме перед первыми обетами… Но бабушка права, не ехать же, и в самом деле, с орденским крестом на шее. Дедовский был золотой, тусклый, на порванной цепочке. Вполне себе светский крест для светского человека, только цепочку заменить.

- Сколько лет-то ему было?

- Да я не знаю. Мало. Восемнадцать, девятнадцать. Они в Тоскане в сорок третьем не могли жить, самые фашистские места были, там дед оставался, а они прятались… в горах где-то, под Тренто, там много было эвакуированных. Вот я позорник, ведь не знаю, где, дом давно продали. У бабушкиной матери там было… имение.

- Она его любит, - сказал Гильермо, прислонившись затылком к холодной трубе, чтобы было хоть немного удобней. Марко сглотнул резко подступивший плач: совсем он был без кожи, особенно на сердце, и боль ослабляла к тому же, слишком все было близко и сразу. И еще - безумно жалко было Николая.

Назад Дальше