Подрастая, Гильермо рос и в изобретательности: чем дальше, тем более их жизнь с отцом напоминала историю жесткой римской агрессии с одной стороны и хитрого иудейского сопротивления - с другой. Отец не знал, какие книги читает его сын: на полке стояли в основном учебники и Жюль Верн вкупе с многотомным журналом "Рассказы для мальчиков" довоенного выпуска, а Кретьен де Труа с сэром Томасом Мэлори, Дюма и Дж. Б. Пристли проживали в коробке под кроватью, кочевали в школьном рюкзачке, имея постоянную прописку в бабушкином комоде в большом доме. Отец не знал, во что играет его сын, вполне удовлетворяясь абстрактным упоминанием футбола и даже не подозревая, что сегодня компания Гильермо снова устраивала Круглый Стол с подвигами и приключениями на площади в бархатной тени собора, и его сын на правах Ланселота посвятил Гарета в рыцари. И уж тем более не знал отец - Гильермо скорее умер бы, чем дал ему знать - что его сын пишет стихи. Сперва длинные, не всегда складные баллады на рыцарские темы, потом, когда в жизнь его пришли Верлен и Малларме, - худо-бедно зарифмованные размышлизмы о Боге, судьбе и смерти, эти стихи оборонялись мальчиком даже от лучших друзей, покоясь в надежнейшем из тайников, под матрасом, и он знать не знал, с какой нежностью их порой тайно почитывала мать, прежде чем убрать на место, перестелив сыну постель. В попытках поговорить с сыном по душам, каковые порой случались у Рикардо после сытного ужина, он регулярно получал пресную жвачку из школьных впечатлений, набивших оскомину анекдотов и - для разбавки - парочки настоящих сплетен, касающихся чего угодно, только не настоящей Гильермовой жизни. Говорят, Мишель Валансьен ворует у собственных родителей. Сильв Бонино показал кулак директору школы, как бы его не исключили, ну и скандал. Наш ветеран, Кампанье, опять ложится в больницу, что-то с больной ногой, бедняга, неужели отрежут. Личное пространство Гильермо, круг, в который ни на шаг не допускался его отец, все расширялся, дистанция возрастала. И можно с уверенностью сказать, что ко времени переезда в Италию его родной отец знал о нем меньше, чем веселый одноногий нищий у соборных врат, бывший хотя бы невольным свидетелем его игр и молитв и порою - адресатом его порывистого милосердия. В Риме же, где дама Сфортуна обрела еще большую силу, где Иль Франчезе слабел, как Антей, оторванный от родной земли, шпионская деятельность его и вовсе достигла размаха феерического, учитывая досадный факт, что в Риме у него не было своей комнаты, он жил в углу родительской спальни, отгородив ширмой небогатый уголок - стол да кровать. И надо же было так недоследить, так промахнуться, с вечера убрать тетрадь не в отлично подготовленный, задвигаемый столом тайник с прорезью в отслаивающихся обоях, а по старой памяти - под матрас, ведь мыши ходили меж обоями и стеной особенно бурно той ночью, устраивая, видно, великое переселение по дому - или двигая армии войной на лягушек, а мыши, первые враги поэзии, недавно и так уже отъели у прежней тетради целый угол, пришлось вспоминать и переписывать… Рикардо, раздраженный до крайности после тяжелого рабочего дня, вечером в понедельник с трудом отходил от воскресных споров, уж не является ли служением капиталистической гадине является сама работа на FIAT, проклятого монополиста, и коли так, где искать замену. Беда была в том, что к тому же выводу он уже с год как пришел самостоятельно, но на данный момент не видел шансов что-либо изменить. Ему в самом деле хотелось ругаться, открыть шлюзы, выпустить гнев; но, как настоящий римский агрессор, ища поводов для репрессий, он обнаружил вовсе не то, чего ждал. Под матрасом сына он искал порнографию - обычный мальчишечий грех, обычный мальчишечий тайник, по старой памяти Рикардо еще знал, где прячут такие вещи. Обыск по ящикам стола не дал ничего - совершенно пустой, безликий угол, но не может быть, чтобы ты ничего от меня не прятал, тихий поганец, односложно отвечающий на вопросы, отдергивающий руки, словно боясь испачкаться о родного отца; мелкобуржуазная душонка, весь в Дюпонов, тихоня, церковник - и не стыдно парню в четырнадцать лет, в возрасте, когда его отец уже работал на стройке поденщиком, каждую неделю кланяться картинкам в компании местных старушек и дуррры-мамаши… И тщательно обернутая тетрадь на кроватной сетке под откинутым матрасом даже вызвала у отца нечто вроде радости: по крайней мере компромат найден, значит, можно не ожидать ничего более опасного и скверного. Правда, в процессе исследования компромата радость отца медленно сменялась недоумением. Сын писал по-французски, только по-французски. Сальных картинок не было; веселых историй, помогающих подросткам дрочить, в переписанном от руки тоже не обнаружилось - перелистывая страницы, Рикардо долго вчитывался в рваные строки, не сразу поняв из-за отсутствия рифмы и строгого ритма (новый стиль, подражание Клоделю), что это именно стихи. Однако то были они - никем не читанные, даже мамой не виданные, об ожидающем рыцаре, о Деве-Смерти, о Судьбе, ледяном касании ее уст, об "убивающем блеске витражей Твоего беспощадного неба" (а чего бы вы хотели в четырнадцать-то лет!), и, распознав их как стихи, Рикардо вновь яростно обрадовался. Гнилая интеллигентская претенциозность была в его глазах мало чем лучше порнографии; Гильермо уже почувствовал недоброе, едва успев скинуть в комнате школьный рюкзачок и присев за стол. Отец слишком быстро пил, слишком широкие делал жесты, отрывисто смеялся, а из щелей в полу снизу вверх, наискось дул мартовский сквозняк, пробирая ноги до колен, а матушка разливала по тарелкам суп, и Гильермова тарелка была с трещиной. Он так хорошо запомнил - на всю жизнь запомнил - и желтый овощной суп, собравшийся бисерными каплями по изнанке трещины, и желтое в электрическом свете лицо матери, ее волосы, повязанные темным платком, и длинную тень от солонки, все, что было в тот вечер, последний его вечер в прежнем статусе, потому что оно навсегда склеилось со стихами, которые он помнил наизусть.
Когда человек счастлив, он счастлив просто.
Когда человек несчастен,
Он несчастен ужасно сложно:
Так что даже если спросить его, почему он плачет -
Он ответит, что это так просто не объяснишь.
Несчастье ужасно сложная штука,
Кроме горя смерти - о ней единственной -
"Умерла мама" - говорят в два слова.
А радость чем дальше - тем проще.
А самый простой, наверное, Бог -
Оттого и непостижимый.
"Камилла, дорогая, ты хорошо себя чувствуешь?" - "Да, спасибо, конечно; а почему ты спрашиваешь?" - "Да вот заволновался что-то. Похоже, наш сыночек, рифмоплет и большой интеллигент, решил тебя раньше времени похоронить". - "То есть как - похоронить? Что ты имеешь в виду?"
Отдай, сказал Гильермо, вставая со стуком. Стукнули и его твердые ладони по столешнице, и оброненная на скатерть ложка, и отпрыгнувший тонконогий стул. Отец подался назад, весело и с ужасным акцентом - за пару лет растерял и без того несовершенный выговор - дочитывая из криминальной тетрадки; особенно мерзко в его исполнении прозвучало слово "Бог" - дьееее, проблеял он, наморщившись, будто произносил "beurrrrrrrk".
- Отец, отдай, это мое!
- Отдай ему, Рикардо, - их с матушкой голоса прозвучали в унисон, встреченные сердитым смехом. А потом был миг полной мешанины, всеобщее движение, руки Гильермо на тетрадке, треск бумаги и треск ударов, вопль мамы (всего-то разбитый нос - а кровь у парня брызнула неожиданно алым фонтаном), и один из громких ударов, веселивших соседей за тонкой стеной ("опять у Пальмы дерутся!"), был, o mon Dieu, нанесен самим Гильермо. Он поднял руку на собственного отца, сам не заметив, как это случилось; после этого, ошеломленно приняв в полной неподвижности не менее четырех жутких оплеух, едва не упав от пятой, он все еще пытался осмыслить это событие - я ударил отца, я дал ему сдачи - и, осмыслив, вылетел за дверь даже раньше, чем в спину ему швырнули "убирайся", чем отец посреди беспорядочных криков успел выкрикнуть что-то окончательное и осмысленное.
Часа в два ночи он окончательно обессилел. По правую руку пронеслись обломки колонн, улица имперских форумов - словно огромные гнилые челюсти, торчали в темноте зубастые fori, не давая ни тепла, ни привета; над мертвыми котлованами свистел ветер. По улице Колизея кое-где сверкали окошки гостиниц, грелись налюбовавшиеся за день туристы. Вечный Город вымер, церковь Богородицы-на-горе была заперта, руки Гильермо обратились в лед и сквозь тонкие карманы холодили бедра. Усталый ангел мальчика наконец справился с его маршрутом, все кружившим и петлявшим, и к половине третьего швырнул его, за несколько часов ставшего из приличного паренька жалким бродяжкой, на порог освещенного дома на улице Змеиной, змеившейся вниз от храма На-горе к веселой и бесприютной Виа Национале. Желтый обыкновенный дом в три этажа, дверь аркой, мраморная табличка с серыми буквами. Сжавшись комком и бесстыдно грея замерзшие руки в паху, Гильермо запрокинул голову к фонарику над дверью, и так, крючком, ничей и никчемный, прочитал одно из главных известий своей жизни.
"В этом доме,
Принесенный умирать из ближайшей церкви Мадонны-на-Горе,
16 апреля 1783
испустил дух
Святой Бенедетто Джузеппе Лабр,
Чудо любви и покаяния,
Апостолический пилигрим
По великим святилищам Европы.
К двухсотлетней годовщине со дня рождения - Аметт, Булонь, 26 марта 1743".
- Булонь, - прошептал мальчик, медленно распрямляясь и цепляясь за водосточную трубу. - Булонь-сюр-Мэр. Что ты здесь вообще делал, Бенедетто, далеко помирать пришел из дома… Я вот тоже почему-то здесь… помираю. И какой ты к черту Бенедетто, если ты из Булони?
То, что было дальше, очень трудно описать словами: позже, уже в новициате, брат Гильермо пытался рассказать своему лучшему другу - и не смог.
- Ты его видел? Тебе было видение?
- Да нет, не совсем…
- А как тогда? Слышал голос? Он говорил тебе, что делать?
- И не слышал тоже. Это было, ну, как… Знать, что кто-то вошел, даже если ты к нему сидишь спиной. Он там просто был, понимаешь. Святой Бенуа Лабр.
- И что ты сделал тогда?
- Я… я просто все понял. Про него, про себя. Поговорил с ним прямо там, сидя на пороге.
- Словами?
- Я - словами, да. А он - наверное, тоже… Или все-таки нет. Это как если на тебя глядит твоя… мать, которой ты что-то рассказываешь, и тебе не обязательно слышать ее слова, чтобы знать, что она ответит.
- Это было страшно?
- Знаешь, Винченцо, нет. По идее должно было - хотя бы тревожно: негде ночевать, непонятно, что делать. Но все получилось так… естественно. Как будто ты долго подбираешь ключи, чтобы отпереть дверь, один за другим проталкиваешь их и пытаешься повернуть, и наконец нужный легко входит в скважину.
Все сложилось очень быстро, кусочек пазла щелкнул и окончательно встал на место. Единственный французский святой, похороненный в Риме, Бенуа-Жозеф, хотевший стать траппистом, но ставший ради Бога бездомным бродягой, нашел на улице бездомного соотечественника и предложил ему то, чем жил сам: теплый подъезд, случайно оказавшийся открытым (что немыслимая редкость для центра столицы), чье-то вывешенное на веревку одеяло, которое с рассветом Гильермо заботливо повесил на то же место, и - мир Христов, тот самый, которого мир не может дать. Рассвет застал его на пороге храма Мадонны-на-Горе, а как только врата раскрылись к ранней мессе, юноша занял место слева от главного алтаря, долго-долго глядя в спокойное лицо спящего святого. Hic jacet corpus S. B. J. Labre. Лабр спал под плитами, белая статуя на надгробии была лишь статуей, но лицо ее словно слегка подрагивало, как в живом сне. Лицо было очень похоже на… на самого Гильермо лет через двадцать, если он, конечно, сделает все правильно. Именно такой. Мраморный Бенуа с длинным тонким носом, с бородкой, с Гильермовым рисунком бровей и глазниц лежал в штопаной тунике - то ли бывший хабит, то ли одежда братства покаянников… Скульптор не поленился изобразить с великим натурализмом даже крупные заплатки на одежде. Лабр ждал воскресения, прижимая к сердцу распятие, и все его тело - от сомкнутых век до больших босых ступней - было пронизано великим миром. Гильермо улыбался ему, аpostolico pellegrino, miracolo di caritб e di penitenza, чье имя после смерти записали на чужом языке, и больше уже ничего не боялся.
Трех монеток, не хвативших на хлеб, достало на самые дешевые четки из Санта-Марии. Деревянная черная десяточка "от Лабра", с которой Гильермо с тех пор не расставался двадцать четыре года подряд. Брошюрку о Лабре ему подарили просто так - работавшая при храме сестра непонятно почему вручила ему именно эту тонкую книжечку, которую Гильермо проглотил за десять минут, едва выйдя на порог. Раньше он никогда не думал о монашестве, священстве, его религиозность кроме значения противостояния отцу, кроме подчеркнутой "французскости" несла в себе лишь свет повседневной жизни, ритуал артуровской сказки - немногим лучше, чем строгий внутренний запрет наступать по пути на трещинки в асфальте или ритуальный поцелуй мамы на сон грядущему. Тем страннее, головокружительней оказалась новая жизнь, начавшаяся внезапно в ночь полной пустоты; Гильермо плыл, окруженный ею, словно несомый Богом на ладони, и каждая мелочь была исполнена смысла, каждый номер дома по улице означал милость, каждый встречный оказывался посланником. Значение происходящего было так велико, захватывая его целиком, что мальчик даже не дивился, как это он вчера чувствовал себя таким несчастным: он об этом попросту забыл. Он шел домой, наслаждаясь солнцем, Городом, полным великих святилищ, весной, гудками автомобилей, предстоящей своей жизнью; даже усталость радовала, помогая ощутить себя по-настоящему живым. Уличный торговец неожиданно угостил его булкой с лотка, мягкой и нежной белой булкой, видно, приняв задумчивого мальчика с четками за паломника, а может, полюбив его за улыбку. Бог особенно любил его в тот день, а любовь Божия заразительна. И Гильермо, с которым такого до сих пор еще не случалось, снова не удивился, поблагодарил, перекрестил хлеб и с наслаждением съел, раскусывая зернышки кунжута. Он будет монахом и священником; он возьмет в монашестве имя святого Бенуа, Бенедикта Лабра, своего заступника; он знал об этом так же хорошо, как знал, что идет домой. И не мешало ему то, что ничего не знал он о здешних монастырях, что не был знаком лично ни с одним монахом и не имел с кем посоветоваться, и последним монашествующим, с которым он перекинулся словом, был - лет пять назад - молоденький Малый Брат, приехавший в Вивьер поклониться первому храму их основателя… Он толком не помнил, какие бывают монахи: смутно отзывалось наличие таких орденов, как кармелиты, францисканцы, бенедиктинцы… и трапписты, конечно, к которым так рвался странник Лабр, вот и в Эгбелле их монастырь, туда семейство Дюпонов порой ездило на праздники. Есть еще и другие какие-то. Бог сам укажет. Теперь сам укажет, раз уже указал Гильермо, чей он и что ему на самом деле надо.
Дома его ожидала блаженная тишина. Косвенно он был обязан этой тишиной матушке с ее ультиматумом, хотя не знал об этом и принял как должное: новая жизнь обновляла все, страху в ней не было места - по крайней мере в день ее рождения. Чудеса простирались так далеко, что ему даже не выговорили за пропущенный учебный день: мама тихо покормила его пастой и отпустила спать, а рядом с подушкой он обнаружил - приветом из прошлого - разорванную надвое и заботливо сложенную по линии шрама тетрадь со стихами, первый камешек великого обвала. Вечером отец не перемолвился с ним ни словом, только пару раз Гильермо ловил на себе его странный взгляд - темный, с совершенно не читавшимся выражением. Но все это более не имело никакого значения, Гильермо был всесилен. Разбитое лицо зажило быстро, брошюрка про Лабра поселилась в школьном рюкзаке, за обложкой учебника, ненужную теперь тетрадь он упрятал за обои и не вспоминал о ней месяца два, покуда ее окончательно не доели мыши; а сам Гильермо ходил все это время во свете, прерывавшемся разве что короткими вспышками темноты в школе и дома. Потом свет потускнел и стал привычным, но по-прежнему стойко помогал держать голову над водой, а за следующий год его радость переплавилась в твердое решение, а решение породило подробный план. План, который Гильермо - будущий монах брат Бенуа и отныне Дюпон и только Дюпон - подробно обсудил со своим святым покровителем, став тайным, вроде анонимного алкоголика, завсегдатаем храма На-Горе и маленького санктуария на Змеиной улице.
А дальше было три года разъездов, в промежутках между проскакивавшими мимо ума и сердца занятиями в istituto professionale - четыре долгих лета автостопа по стране, тайный поиск своего единственного Ордена и монастыря; впрочем, в ход шла и зима, и рождественские каникулы, не менее пригодные для странствий. Полуголодный поиск под водительством святого Лабра - и позже, глядя назад, Гильермо не мог припомнить ничего прекраснее этих странствий с июня по сентябрь, а потом еще вокруг да около Рождества: золотых трасс, пунктиром прочертивших всю страну от моря до моря, от гор до гор, и сравнимых только с золотом детства на Дюпоновских винорадниках. В Сан-Марко во Флоренции, бок о бок с блаженным Анджелико, он жил две недели - и они прошли за один час, как во сне; неделю в Милане; неделю в Форли; несколько прекрасных дней - у сервитов под Брешией… Зимой в Сан-Гальгано у цистерцианцев юноша учился молчать, испытывая острое наслаждение от соблюдения не по долгу, а по любви правила вместе с монахами в таких же хабитах, как был у Лабра. В прекрасную Фоссанову к францисканцам попал аккурат на праздник Иоанна Крестителя, так что братья сразу взяли его в затвор из-за нехватки мест в монастырской гостинице, и келья с деревянными балками под потолком, с крохотным окном, раскрытым в благоухание и цикадный звон клуатра, оказалась на тот момент самым близким аналогом рая. Более всего это постоянное движение напоминало бегство из плена - и весьма удачное бегство узника из замка Иф, замка дамы Сфортуны, чьи щупальца обрубала настоящая дорога и настоящая святость. Ее голос моментально умолкал в первый же день каникул, когда Гильермо доезжал до конечной остановки автобуса и, вылезая за предместьем, становился в пыли или под дождем у обочины с картой в кармане, вскидывая палец перед проносящимися машинами. И, поднимаясь в кабину грузовика, красивый смуглый мальчик с рюкзачком на спине честно отвечал на вопросы - от бутерброда не откажусь, спасибо, хоть я не очень голоден. Еду вот сюда, давайте покажу по карте, Монте-Кассино, тут бенедиктинский монастырь очень древний, ага, я паломник, вроде того. Зовут Бенуа. Бенуа Дюпон. Ага, француз, просто учусь здесь, да вот паломничаю летом. Бегство из тюрьмы окончательно окончилось в Сан-Доменико, в Сиене, на четвертое лето странствий окончилось улыбкой Винченцо и стойким осознанием, что хабит его Ордена - белый, со скапулиром, и он наконец пришел домой. Дальше было чистое действие - забрать из дома вещи, написать матушке письмо, отряхнуть с ног прах прежней жизни. Тем легче это было, что отец не вовремя появился дома, и Гильермо с чемоданчиком в руке застал его в дверях перечитывающим ровные французские строчки - именно так, почти по-лабровски, почти по-савонароловски, начиналась его длинная записка, столько раз отрепетированная в уме на ночной трассе: "Дорогая моя матушка! Хочу сообщить вам, что по милости Божией принял наиважнейшее решение…"