Кого я смею любить - Эрве Базен 17 стр.


Берта тоже скатывается по лестнице, идет за мной следом. Небо - цвета покрывала; такова же Эрдра, к которой я молча направляюсь и куда летит моя ноша, быстро подхваченная течением и утянутая на дно. И если в этот момент силы меня покидают, если мой поступок вдруг кажется мне ребяческим, моя справедливость - неправедной, а изгороди изнуряющими - это уже неважно. Я знаю, моя жертва похожа на все прочие: это кара, за которой я укрываюсь, давая успокоение душе. Ну же всего иметь невозможно! Когда искупишь свое счастье стыдом, гордости без горя не воротишь. Как скажет Нат, та жертва ценная, которую приносишь долго. Но наша жертва - наша награда, Изабель! Берта, с круглым, как фаянсовая тарелка, лицом, мудрее меня, она шепчет:

- Ты видела елочки, Иза? Видела?

Она говорит все еще печальным голосом. Эти елочки мама, которой на них было плевать, уже не увидит: не увидит, как они вытягивают свои верхушки и, выбрасывая лапку за лапкой, выдираются из отпихивающего их ежевичника, осаждая старые стволы, которые я обвожу своим взглядом. Как и вода позади нас, древесные соки не останавливаются в своем течении, и, если любовь отступает, Залука остается.

XXV

Полный траур мне соблюдать не удается: к нему неотступно примешиваются недостойные душевные муки, к которым вскоре присоединяются еще более зазорные опасения. К тому же у нас полон рот забот: когда нужда не дремлет, скорбь умолкает.

Сразу же нам пришлось с головой уйти в тяжелые хлопоты: собирать деньги, собирать документы, хитрить, чтобы вывести из совета нежелательную фигуру, тревожить дальних родственников, которым не улыбалось трястись в раздолбанном автобусе и тратить время на то, чтобы часами зевать перед мировым судьей, настолько же равнодушным к нашим делам, как и они сами. Сразу же пришлось обеспечивать наше существование, для которого было недостаточно ненадежной помощи месье Дюплона, сама ненадежность коей вызывала некоторые возражения, вероятно, подсказанные из Нанта тем, кого не следовало называть и чья изворотливая нежность, чтобы не выпустить нас из рук, затягивала нас в судебный водоворот.

Несмотря на черные ленты, неуклонное чтение молитв, труд до изнеможения, до оцепенения, Натали всюду поспевала, всегда вовремя приподнимая свои тяжелые веки. Серая комната по-прежнему брала верх над голубой, в которой свернулась калачиком новая королева под неусыпным надзором регентши, вытесненной в ее стены и противоречия. На неделе снова заработала швейная машинка: Натали взялась перешивать готовое платье для одного универмага в Нанте. Она отказалась от услуг мэтра Руа, заставила мэтра Армеле составить новую опись, во время которой были обнаружены семьсот тысяч франков пятипроцентной ренты, "забытые" в фарфоровой вазе, а после ухода нотариуса спокойно отклонила мои возражения, сказав:

- Мои деньги, что хочу, то с ними и делаю. Уж лучше они перейдут к вам, будто бы от матери: мне пошел седьмой десяток, Иза, после моей смерти государство все у вас отнимет. В прошлый раз я подложила только кое-какие сбережения на расходы. Теперь, когда этот убрался, могу выложить остальное.

Она вовсе не надеялась, что я брошусь к ней на шею, и я поблагодарила ее скупо, неловко. Такие проявления доброты выковываются в цепь, а благодарность вешает на нее замок. Лишившись всего, Нат вознаградила раскаявшуюся, навязав мне свое доверие, которое невозможно обмануть. Что мне делать, Господи, что мне делать, если вдруг все начнется сначала?

* * *

"Этот", однако, убрался не так уж далеко. Он бродил поблизости. Однажды утром мадам Гомбелу сказала нам с притворно невинным видом: "Да, кстати! Я вчера вечером видела месье Мориса. Он здесь прохаживался". Однажды ночью я слышала свист под моим окном, а утром обнаружила на песке аллеи глубокий мужской след, который Нат потом тайком разровняла граблями. Если мы вместе ходили в церковь по воскресеньям, не надо было спрашивать почему. Если Натали настояла на том, чтобы мы снова взялись за шитье, и нашла несколько предлогов для прекращения моей работы в Нанте (мэтр Армеле, например, охотно взял бы меня к себе), если она никогда не посылала меня за покупками и всегда только сама отлучалась из дома, стараясь не объявлять об этом заранее, оставлять Берту на моем попечении и не задерживаться по пути, не надо было спрашивать почему. Любая прогулка в роще казалась ей подозрительной, и я зачастую заставала ее на повороте тропинки с ножом в одной руке и пакетом в другой, якобы старательно рвущей одуванчики для салата.

Вечером, стоило только какому-нибудь клаксону подольше погудеть на повороте, как она начинала ерзать на стуле. Конечно, она ничего не говорила! Только не это! Не допускать того, будто что-то произошло - или могло произойти, - значит лишить происшедшее значения, а со временем и правдоподобия. Но она покашливала, переставляла ноги, а взгляд ее становился скользящим, клейким и прилипал к моим юбкам. Чаще всего чертов клаксон был не тот и терзал долгое эхо болота лишь для того, чтобы объявить во всеуслышание об осторожности какого-нибудь старого рантье, дорожащего своей шкурой, или торговца говядиной, возвращающегося с ярмарки. Но однажды я узнала его, как в тот раз, лучше моей матери, - и почувствовала стеснение в груди. Сигналили короткими, злобными, нетерпеливыми гудками, похожими на азбуку морзе; затем зов стал протяжным, переполошив собак, глубоко разорвав полотно ночи. Не переставая шить, шить, я подначивала себя изо всех сил. Чего от меня добивается этот красавчик своей ночной серенадой под аккомпанемент собачьего лая? Он что, так ничего и не понял? У него был свой шанс: шанс волка, за один присест сожравшего козочку, которому остается только уйти с набитым брюхом обратно в лес. Его не просили пускать корни, присасываться, как вошь, к своей жертве! Страсти проходят, и даже если привычки остаются, кто позволил ему отнести меня к их числу?

А клаксон все гудел. Разве это голос, разве это крик? Значит, ему не хватает смелости войти, устроить скандал, самому взять реванш? Он рассчитывает на меня, на вероятную потребность получить обратно его пробор, глаза-каштаны, большое, спокойное или неистовое тело, а может быть, его имя. Моя туфля вдруг принялась выбивать странный ритм, иголка вонзилась в палец, наперсток закатился под стол, и я полезла за ним на четвереньках. Затем я поднялась одним прыжком, растрепанная, на пружинистых ногах. Вернись, вернись, звала труба, работая на этот раз на волка. Но Натали, более удачливая, чем г-н Сеген, крепко меня держала. Она поднялась, разогнув свои старые колени, и с громким шумом закрыла ставни, ворча:

- Когда за окном темно, мне как-то не по себе.

Если верить моим ушам, "ведетта" проезжала - побыстрее - еще два раза: по дороге в Мороку на всякий случай делали большой крюк. Но вот получение полуденной почты каждый день выливалось в целую историю. Нат трясло, когда она представляла, будто я распечатываю письмо; я же боялась, что она, сделав это вместо меня, наткнется на непристойные намеки. Мы обе подстерегали приход почтальона и не пропускали ни одного рекламного проспекта, не разодрав его по листочку. Как знать? Влюбленные так изобретательны! Я даже удивлялась тому, что Морис не прибегал к красивым уловкам. В первые дни он удовольствовался безобидной открыткой:

У меня много работы, и ты мне очень нужна. Приезжай, когда захочешь. Привет всем. Морис.

Нат неспешно разорвала у меня на глазах эту открытку (с видом Луары у моста Пирмиль). Три дня спустя я получила другую (та же Луара, тот же мост). Эта была немного настойчивее:

Изочка, твое молчание меня удивляет. У тебя не тот характер, чтобы позволить держать себя взаперти. Я заеду к тебе на днях: нам надо серьезно поговорить. Крепко целую. Морис.

- Пусть приезжает, - проворчала Натали. - Помело у меня под рукой.

Морис не приехал, но пришло заказное письмо с требованием вручить в собственные руки и подтвердить получение. Не успел почтальон дойти до калитки, как Натали вырвала письмо у меня из рук. Я отобрала его назад. Она снова его вырвала и на глазах у потрясенной Берты, квохтавшей: "Это от папы, да? Он приедет?" (она спрашивала нас об этом каждый день, и мы не знали, что ответить), Натали схватила кочергу, включила две конфорки на плите и засунула письмо в уголья, крича:

- Ну хорошо, я не читаю эти гадости! Но ты сама ему скажешь все, что ты об этом думаешь… Раз уж он любит открытки, чтобы морочить голову почтальону, у которого язык без костей, я найду ему открытку: пусть его почтальон тоже позабавится!

После обеда - вареное мясо с луком и лапшой, без сладкого - она перерыла свои сокровища и отыскала две пожелтевшие, но чистые открытки: "Рыбная ловля на мох" (на который уже давно никто не ловит) и "Гигантский каштан в Назэре" (который уже давно спилили). Она выбрала каштан, затем методично расположила передо мной конторский бювар, чернильницу с коричневато-золотистыми потеками и ручку с пером.

- Нужно ли все это, - промямлила я. - Молчание…

- Молчание не означает "нет"! - пробормотала Натали и, встав у меня за спиной, уже в полный голос принялась диктовать: - Месье, прошу Вас…

Я с трудом нацарапала эти первые слова.

- …прошу Вас, - продолжала Натали, - раз и навсегда оставить меня в покое.

Перо мужественно добралось до конца фразы, хотя и не без ущерба для красоты почерка.

- Подпиши, - велела Натали.

Я подписала тремя буквами.

- Нет, - сказала Натали, - ты не Иза для разных ухажеров! Подпиши: Изабель Дюплон.

Добавить "бель", уменьшительное имя мамы, к моему? Привлечь и ее к этому предупреждению, под которым сама она никогда не поставила бы своей подписи? Действительно, какой прекрасный символ, зачеркивающий разом прошлое и будущее! Я совершенно зря перевернула открытку: каштан, больше не дававший каштанов, напомнил мне наш, еще плодоносящий, широкий ковер из растрескавшихся скорлупок, сквозь которые проглядывало ядро, как чьи-то глаза из-под ресниц. Я посмотрела на Берту, которая в трех шагах от меня ковыряла в носу: она показалась мне далекой и словно окутанной туманом. Какая у меня тяжелая, тяжелая голова. Но мне некуда ее приклонить: нет ни тщательно выбритой мышки с пупырчатой кожей, охлажденной победой пота над духами, ни большого крепкого плеча, переходящего в руку с перекатывающимся по ней шаром мускулов под шепот глупостей "после этого": Иза, Изочка, машинка моя… Машинка шла юзом. Я оттолкнулась от стола, согнувшись пополам.

- Что такое! - воскликнула Натали.

Она спасла открытку, в конце концов подписанную, на которую можно приклеить марку и отправить делать свое дело. Затем поспешно, испуганно посторонилась, выгнув брови знаком вопроса: меня рвало ей на ноги ее лапшой.

XXVI

Снова, стоя перед зеркалом, висящим над столиком в прихожей, я разглядываю эту Изу. Глаза ввалились - это из-за моих забот и моих мук. Щеки потеряли прежние очертания - не персика, а сливы - это детство мое кончилось: после дня рождения мне пойдет двадцатый год. Но эти пятна - уже не веснушки, а словно брызги - тоже имеют свое значение. К чему еще сопротивляться очевидному, называя его случайным совпадением! Сомнений больше нет. Вот и я удостоилась похабной загадки, которой забавляются весельчаки на свадьбах: какая разница между любовью и унтер-офицером? И вот я удостоилась ответа: любовь держит в страхе женщин в их двадцать восемь дней, а унтер-офицер - мужчин.

Я нарочно привожу здесь эту ужасную шутку, от которой далеко не смешно молоденьким служанкам в комнатках под крышей, где побывали молоденькие солдаты. Ее грубость усугубляет чувство отвращения - первое чувство, охватывающее неосторожную, которая, хоть ее и сто раз предупреждали, все же не хочет поверить, что "это" могло случиться и с ней, как со многими другими. Любовь всегда себя приукрашивает, сама ткет себе шелковый покров, даже если шелк этот грязен, и не замечает, как в нем заводится личинка. И вдруг - неожиданность, гнусная и обыденная, оставляющая незапятнанным белье девушки, которая более таковой не является.

Мое - белым-бело поверх тощей стопки, перевязанной голубой тесьмой, и, несмотря на все старания, с какими я подавляю приступы тошноты, мне не обмануть Натали, которая со всей строгостью относится к этому процессу, свидетельствующему о девичьем здоровье, и прекрасно обо всем осведомлена благодаря стирке. Она ничего не сказала: неуверенность питает надежду, и лучше уж до конца удерживать свою подозрительность от непростительной ошибки. Но дни идут, и надвигается объяснение, которого мне не избежать.

* * *

Встанем. Выйдем из дому, раз сегодня воскресенье. Надо подумать, понять, чего я хочу, что я еще могу. Кто бы стал колебаться в подобной ситуации? Никто, даже папа, у которого еще есть на меня права (но он с радостью от них избавится, избавившись тем самым и от алиментов), не помешает мне выйти за Мориса.

И спаситель недалеко; хоть он больше не пишет, не сигналит на поворотах дороги, не подает признаков жизни, четверть часа разговора наедине наверняка заставят его забыть об оскорблении, и я сильно удивлюсь, если, узнав о моем состоянии, он откажет мне в том, что сам уже предлагал при других обстоятельствах.

Уже! Это не столько утешение, сколько гарантия. Я брожу в нерешительности. Высокая трава щекочет мне икры. Пролетает козодой с раскрытым клювом, глотая слепней и пчел. В огороде Берта, выпятив зад, сверкая белыми жирными ляжками поверх впившихся в них подвязок, полет молодую морковку.

- Она мне морковки вырывает больше, чем бурьяна! - кричит Натали мадам Гомбелу, подошедшей посплетничать через подстриженную изгородь.

В день Господень работать не принято. Но Нат оставила шитье (потому что это заработок) ради жнивья (потому что это развлечение) и из экономии вскапывает новую грядку. Вспарывая глину резкими ударами мотыги, она сажает картошку. Мадам Гомбелу делает ей знак, и обе провожают меня взглядом, пока я иду к рябине, на вечное свидание с собой: на берег Эрдры.

Надо во всем разобраться. Уже, уже… Я ли тогда не радовалась, бедная моя мамочка, что твой путь к семейному очагу лежал через черный ход! Нужно ли и мне постучаться в эту дверь, находясь в худшем положении, и сказать мужчине, которого я отвергла: "Ты был мне не нужен. Но теперь, поразмыслив, я вынуждена спасать свою честь". Черепица Мороки по ту сторону болота кровавится над ярко-зелеными выгонами, на которых пасутся красивые племенные коровы. Я уже слышу, как мэтр Тенор орет на своего отпрыска: "Да это уже традиция! Они там, в Залуке, вечно беременны, чтобы выйти за тебя! Ты хоть на этот раз потребовал медицинскую справку?" Презрение отца, попреки сына - вот все, что меня ждет, и хорошо еще, если мой муж забудет, как он стал моим любовником. Что бы они ни говорили, мужчины, взявшие жену без брачного свидетельства, помнят об этом всю жизнь. Да и потом: то, что разделяло меня с Морисом вчера, существует и сегодня. Если бы последствия проступка могли его искупить и, придав ему иной вид, сделать достойным, угодным Богу и Закону, все было бы слишком просто. Избрав себе наказание, вина становится тяжелее, довлея по-прежнему только над половиной Изы, не сокрушая другой. Пуповина этого ребенка соединяет его только со мной. Для того чтобы она связала его с Морисом, чтобы он звался Мелизе, это имя не должно было принадлежать ранее никому в Залуке и не вызывать у меня ощущения того, будто я дарю жизнь, обворовывая смерть. А еще надо… Я говорю глупости, но эта мысль носится по всей Залуке, пестреющей дикими цветами: еще надо, чтобы маргаритка не могла одна породить другую маргаритку, чтобы пыльцы было недостаточно и чтобы зачатое дитя не могло появиться на свет без отца… Отец! В определенном смысле он свою задачу выполнил, а все остальное возложено на меня.

Селезень на реке вдруг захлопал крыльями и, коротко прокрякав что-то в одобрение, взлетел в сиянии водяной пыли. Я машинально сажусь на берег, расстегиваю сандалии, как делала столько раз, чтобы попробовать ногой воду. Гладкий медленный поток ткет из лютиков длинное полотно, которое раскраивает низко растущая ветка. Ясно виден садок поперек течения, между двумя пластами рогульника, и я сама удивляюсь своему молнией промелькнувшему желанию выудить его багром. В моем положении мне бы пристало скорее думать о том, чтобы последовать за Офелией к этим длинным водорослям, так хорошо вплетающимся в волосы утопленниц. Эрдра - это и способ отправиться в Нант; там, гуляя по набережным, Морис, может быть, увидит, как я проплываю. Именно об этом, наверное, и подумали (причем совершенно напрасно): позади меня раздается хруст веток, и появляется Натали, притворяющаяся, будто собирает хворост. Ее поступь, посадка головы, тяжелое дыхание - все предвещает сцену. Она говорит:

- Твои дни еще не наступили, что ли? Чего это ты ноги в воду суешь?

Она знает все наши дни: раньше она сама делала пометки в календаре, и мой далеко не в порядке! Но это лишь предисловие, чтобы заставить меня нарушить молчание; я могу снова надеть сандалии, но это ничего не изменит.

- Боже мой, - стонет она, - я так и знала! Увял цветок - жди ягодки.

Она распаляется и кричит:

- А ну, скажи, что ничего не было. Скажи, тварь! И скажи еще, что это на тебя нашло? Заваливается на спину - и с кем! когда! А потом мечтает себе и удивляется, что ее раздуло… Влипли мы с тобой по уши! Хорошенькую жизнь ты себе устроила! А мне как людям в глаза смотреть? Что я отцу твоему скажу - мол, не уберегла? А как прикажешь объяснить все твоей сестре? Ах! Слава Богу, Бель до этого не дожила…

Она бросила свой хворост, размахивает руками, но на этот раз не даст мне пощечины: я теперь не одна, грешница облекает собой невинного, и Эрдра, моя подруга, не подсказывает ей ничего стоящего. Натали успокаивается и протягивает мне руку.

- Пошли, - говорит она грубо, - я хочу с тобой поговорить.

Поговорим, то есть дадим ей высказаться. Где мне, по привычке запертой на замок, взять ответы? Нат идет медленно, отдувается на подъеме, прислоняется спиной к рябине. На лице ее написано страдание: скулы выдались, морщины углубились, волоски на подбородке встали дыбом. Охрипшим голосом она говорит:

- Ты сама себя наказала. Что уж теперь тебя корить! Я тебя знаю: держишь все в себе, сама себя проклинаешь. Но ничего путного в этом нет, Иза: сейчас самое главное - знать, что делать дальше. Если хочешь и если он, твой Мелизе, тоже этого хочет, ты, конечно, можешь за него выйти; не ты первая сошьешь из стираной простыни подвенечное платье. Другое дело - надолго ли все это…

Она не расспрашивает о подробностях и никогда не спросит. За ее спиной видны зарубки на рябине. Нат, должно быть, стала ниже ростом, так как однажды мы измерили ее, под громкий смех, а теперь ее шиньон не достает до отметины. Она слабо посмеивается:

Назад Дальше