Мария чувствовала в эти тяжелые минуты, что она совершенно одна, как одинокий шатер в пустыне, как утлая ладья в открытом море, которую уносит и заливает волна, но не может приподнять достаточно высоко, ни затопить совсем; что она проводит жизнь в кольце каких-то половинчатых наслаждении, в лихорадочном искании чего-то неумолимого, что живет в ней, и плачет, и тоскует, но не в силах осознать себя, не в силах найти себе формы…
Она чувствовала тогда отвращение и ненависть к длинной веренице своих поклонников, которые тянулись к ее телу, как стадо к траве, все похожие друг на друга, все одинаковые. Она встречала их улыбкой врожденного кокетства, ожидала от каждого чего-то большего, чем трепет телесного нутра, и каждый раз обманывалась. Гордый патриций и плебей-солдат не отличались друг от друга почти ничем: первый только изящнее и нежнее обнимал, второй громче пыхтел, давал короткий миг сладострастной истомы и в то же время будил чувство неудовлетворенности.
Она ни разу не испытала ласки, опьяняющей до полного забвения, до утраты последних следов сознания; все эротическое вдохновение, которым она умела возбуждать себя, приводило лишь к острому экстазу полной разнузданности, после которой наступала жгучая боль и сознательная досада от того, что чего-то ей не дает наслаждение. Бушующая кровь разрывала артерии, но не волновала души. Ее обнимали самые сильные, самые красивые, достойные резца скульптора мужские руки, но не прижали к сердцу ни одни… К ней льнуло так много, но не прильнул никто… Ее длинное тело казалось текущей волной, через которую проплывали мужчины, чтобы пройти и исчезнуть…
Уста ее были полны поцелуев, но девственная чаша сердца была пуста.
Эта пустота чувства открывалась по временам перед ней, как кричащая бездна, и тогда наступали эти одинокие дни, полные тайных слез и громко взывающей тоски…
Она переставала наряжаться, разрывала одежды, как по умершим, и ждала откуда-нибудь спасения, каких-нибудь новых необычных волнений, вдохновенных восторгов или нечеловеческих страданий.
А когда ниоткуда ничто не приходило, после приступов жестокого отчаяния, беспорядочных терзаний, траурных мыслей, причудливых планов и решений наступал период истомного покоя, мертвенной внутренней тишины. Мария, как бревно, падала на ложе, засыпала надолго крепким сном и просыпалась, не помня о пережитом, точно исцеленная, совершенно здоровая физически и отдохнувшая телом, напоенным кровью медленно, но постепенно нарастающей страсти.
Так было и в этот раз.
Знающая свою госпожу Дебора по удару молотка о бронзовую дощечку поняла, что кризис прошел. Она быстро вскочила с циновки, на которой сторожила у порога, и подошла к широкой, завешенной цветным пологом постели. Мария приподняла чуть-чуть припухшие веки, открыла окутанные влажным туманом глаза и сонным взглядом из-под длинных ресниц водила по бронзово-коричневым формам полунагой невольницы.
Дебора трепетала от волнения, овальное лицо ее ярко очерченного египетского типа потемнело до самой шеи от жгучего румянца, так как госпожа ее, переняв от греческих развратниц обычай, допускала ее иногда к своему богатому ложу, чтоб в гибких объятиях влюбленной в ее красоту девушки испытать особо тонкие, удивительно нежные ощущения.
Дебора подошла, вся дрожа, заметив, как у Марии легко раздуваются ноздри, и застыла вдруг, видя, как закрываются снова, точно розовые створки раковины, глаза ее госпожи.
Минуту длилось волнующее ожидание… Наконец Мария бросила сонным голосом:
– Уже поздно?
– Прошла уже четвертая стража, тени коротки, – промолвила сдавленным голосом Дебора.
– Четвертая, – лениво повторила Мария и, не открывая глаз, блаженно потянулась, причем тонкое шерстяное покрывало соскользнуло вместе с прядью вьющихся волос на каменный пол, открывая пышное, теплое, порозовевшее от сна тело, гладкие, как атлас, плечи, раскинутые в стороны полные, упругие груди, округлые бедра и сеть тонких голубоватых жилок на изгибах, покрытых нежным, как у персика, пушком.
У Деборы голова кружилась от восхищения, она закрывала глаза и сжимала до боли проколотое ухо, чтоб утишить стучавшую кровь.
– Надо вставать, должно быть, жарко… Заспалась я страшно, – заговорила Мария и после минуты неопределенного раздумья ленивым движением повернулась лицом к подушке, утопая в пушистых волосах, рассыпавшихся, точно развязанный сноп, по шее, плечам, рукам и краю постели.
– Собери волосы, – сказала она.
Черные умелые пальцы невольницы окунулись в яркое зарево, расплетая локоны, искусно выпрямляя точно из красной меди свитые кольца. Расчесанные пряди были уложены вскоре в один пламенный поток, который, сверкая золотом и темным пурпуром красного дерева, струился по телу и, казалось, пылал в его обаятельной теплоте. Дебора разделила этот поток надвое и стала заплетать в косы.
– Пахнут еще?
– Опьяняюще!
Дебора окунула лицо в шелковистые волны волос и, опьяненная, точно в беспамятстве, стала целовать их, а потом горячими, как расплавленный сургуч, губами прижалась к белым плечам…
– Ну! – ежа молочно-белые плечи, капризно защищалась Мария, – ты щекочешь меня, черная, – захохотала она и стала в шутку отталкивать маленькой ножкой разгоряченную прислужницу, попала пальцами в ее полные груди и весело воскликнула:
– Ну и грудастая! Как тыквы… Наверно, изменяешь мне уже?.. Говори, с кем?
И она усадила ее рядом с собой, обнимая точеной рукой, сверкавшей своей белоснежностью на бронзовой коже египтянки.
– Я – тебе, госпожа? – возразила та с неподдельным испугом в широко раскрытых черных, как жженые зерна кофейного дерева, глазах.
– А что ж! Попробуй! Не один уже меня расспрашивал про тебя. Ты зреешь, груди-то у тебя, смотри, какие, телом пышная, в ногах гибкая – возьмут тебя охотно, заплатят хорошо, я тебе дам приданое… Ступай в свет…
– Никогда!
– Ну скажи, так ты любишь меня? За что? Разве я добрая? Помнишь, как я побила тебя сандалией? А вот тут, – она указала рубец на руке египтянки, – у тебя еще след от моей булавки.
Дебора поднесла к губам пораненное место и, крепко целуя его несколько раз подряд, повторяла в перерывах:
– Бей меня, рви, топчи, мучь до крови – я хочу, я люблю…
– Любишь? – задумалась Мария. – Странно, я тоже немного. Я не знала, но однажды как-то молодой Катулл, когда я раздразнила в нем страсть до неистовства, стал стегать меня моею же косой… Я сначала почувствовала боль, а потом вся сомлела, каждый удар как-то непонятно возбуждал меня, как накаленные обручи, жгли меня полосы от этих ударов… Я укусила его тогда до крови – соленая, липкая… Приятно баловаться с мальчишками – на то эти бестии и созданы. Но глумиться над собой – дай им только волю, они тебя задавят своей конской силой и звериными объятиями!
Дебора между тем тянулась всем телом к Марии, прижалась к ней грудями и пыталась опрокинуть. Но Мария вскочила вдруг, выпрямилась, как тростник, протянув руки вверх, упруго перегнулась назад, а потом подалась вперед, опуская руки на ее черные плечи.
Невольница обняла госпожу под мышками и, не ослабляя объятий, скользила ими все ниже и ниже, целуя страстно ее шею, груди, бедра и, наконец, упала на колени, не помня себя от упоения, блуждала губами дальше…
По белому телу Марии пробежала видимая мелкая дрожь, она лихорадочно затрепетала, сжала колени и, с силою погрузив пальцы в жесткие волосы прислужницы, отстранила голову…
Откинутое назад лицо Деборы выглядело точно черная маска. Из-под губ, искривленных страдальческой улыбкой, дико сверкали острые зубы, оскаленные до клыков; в закатившихся, точно у слепой, белках глаз блестели крупные слезы.
– Ты страшна, как Астарта, – прошептала с жутким трепетом Мария, а потом, сжалившись, положила на ее губы кисть руки. Дебора жадно стала пить тепло ее пальцев, зашаталась и с глухим стоном упала к ногам Марии.
– Дебора, Дебора, – приводила ее в чувство Мария, трогая ногой темное, спазматически вздрагивающее тело.
Невольница минуту лежала как мертвая, потом, наконец, поднялась на руках и встала, заслоняя лицо и глаза.
– Черна ты, как железо, а горишь легче, чем солома… Береги себя, похотница, а то ненадолго тебя хватит, – строго журила ее Мария. – Ну, не смущайся и кончай волосы, прибавила она мягче.
Дебора еще дрожащими пальцами стала зачесывать косы высоко, на греческий манер, пользуясь, как левша, с одинаковою ловкостью обеими руками; она работала довольно долго, потому что у Марии было слишком много упрямых прядей, а она не любила носить множество завязок в косах и вместо широкой ленты на голове предпочитала одну сетку из тонких золотых нитей.
Когда Дебора окончила, Мария подошла к изящному, дорогому овальному зеркалу из полированной меди и засмотрелась на собственное отражение.
В высокой прическе, точно в золотом шлеме, она выглядела действительно обаятельно, напоминая мраморную статую богини Победы. Она рассматривала себя долго и с наслаждением; наконец, ее полные, никогда не смыкавшиеся вплотную губы раскрылись в торжествующей кокетливой улыбке, обнажая мелкие ровные, как две нитки жемчуга, зубы.
– Морщинка у меня, морщинка! – вскрикнула она с деланным испугом, указывая Деборе на прелестную складку вокруг дивно поставленной шеи, – а вот тут темное пятнышко, – притворно горевала она над очаровательной родинкой, прятавшейся в золотистом пуху под левой рукой.
Она взглянула на груди и, видя чуть-чуть набухшие розовые бутоны, шаловливо прикрикнула:
– Не прыгать, голубки, а то дам вам по клювику! – побила она их пальцами, так что обе затрепетали, как упругая сталь…
Дебора тем временем наливала в воду кефарного масла; но Мария не хотела купаться, а велела только облить себя и вытереть досуха мохнатою тканью. Делая это, Дебора рассказывала ей, что где случилось, кто о ней спрашивал, сообщила о присланном подарке молодого Натейроса, сына богатого Сомиуса. Это был бронзовый подсвечник, изображавший стоящую на руках танцовщицу; непристойно растопыренные ноги служили вставками для свечей, а посредине была вделана маленькая лампада. Мария смеялась над веселым остроумием мастера, любуясь поистине тонкой резной работой.
Окончив умывание, Дебора вынула шкатулку с румянами; но госпожа велела ее закрыть и подать плоские деревянные сандалии, золотую цепочку на шею и голубое платье с разрезными рукавами, застегивавшееся золотой пряжкой на левом плече и свободно ниспадавшее на грудь и спину, чуть-чуть открывая стан немного выше талии.
– А сегодня никого не было? – спросила она.
– Был какой-то человек из Галилеи.
– Из Галилеи? – обрадовалась Мария, вспомнив прекрасную страну, где она провела детство и раннюю юность, – Где же он?
– В саду, с Марфой и Лазарем, – ответила Дебора, завязывая бантом ремни сандалий.
– Убери в комнате, – бросила Мария, и, закрываясь от ослепительного солнца веером из пальмового листа, побежала по каменным ступенькам искать галилеянина.
Услыхав оживленные голоса, она направилась в сторону тенистой магнолии и издали увидала силуэт внимательно слушавшей Марфы, сгорбленную фигуру задумчиво прислонившегося к дереву Симона, лежавшего на циновке бледного Лазаря и оживленные жесты длинных рук сидевшего спиной к ней мужчины.
Она подошла ближе и вся затрепетала – она узнала крупный череп и широкие плечи в заплатанном, грубом, вылинявшем на солнце верблюжьем плаще: это был Иуда из Кариот, которого она не видела с тех пор, как он таинственно покинул ее.
Лазарь, увидев Марию, радушно улыбнулся, окидывая восхищенным взором ее дивную фигуру. Оглянулся и Иуда, встал и приветствовал ее словами:
– Предвечный с тобою!
– Да благословит тебя предвечный, – ответила обычным приветствием Мария глухим от внутренней тревоги голосом.
– Садись и послушай, – предложила сестре Марфа. – Иуда принес интересные новости.
Мария послушно села, опуская, точно легкую завесу, свои длинные ресницы на глаза. Только когда Иуда начал говорить, она украдкой вскинула на него мимолетный взгляд.
Он мало изменился: это было то же опаленное солнцем и ветром, подвижное, сильное лицо с глубокими неопределенного цвета глазами, смотревшими проницательно и немного вызывающе из-под густых нависших бровей; большой крючковатый нос придавал ему хищное выражение, выдающиеся челюсти с чувственными губами, козлиная борода, выступающие на лбу шишки и всклокоченные над ним, напоминавшие рога, рыжие волосы делали его похожим на сатира; это впечатление усиливали еще волосатые ноги в грубых сандалиях, напоминавших копыта, до того запыленные, что на них трудно было различить ремни.
– С берегов тихого Генисаретского озера, – продолжал он свой рассказ, – возносится новый свет. Сейчас пока он напоминает только разливающуюся утреннюю зарю, но завтра, может быть, это будет огонь, свинцовая туча, гром и землетрясение.
– Говорят, необыкновенный пророк явился в наших краях. Сын, помнишь, плотника Иосифа и красавицы Марии, дочери Анны и Иоахима, Назаретянин, Иисус зовут его, – объяснил Марии, о чем идет речь, Лазарь.
– Он изгоняет злых духов и бесов, – прибавила с многозначительным вздохом Марфа.
– Не так ли, как Баарас? – припомнила Мария; а когда Иуда заявил, что он сам видел, как из дома исцеленной пророком одержимой выбежал, в образе красивого юноши, дьявол, который проник в нее, когда она шла за водой, глаза ее заискрились веселым, легкомысленным смехом при мысли о том, сколько раз она была так одержима на цветущих лугах в окрестностях Магдалы.
– Он исцеляет лунатиков, прокаженных и всяких больных, – с жаром продолжал Иуда. – Женщина, много лет кровоточившая, исцелилась, прикоснувшись к краю одежды его, от силы, которая изошла от него. Он излагает свои мысли в притчах, собирает вокруг себя нищих, проповедует и крестит водой…
– Как Иоанн, – вставил Симон.
– Иоанн! – перебил Иуда. – Что Иоанн? Он умел только читать нравоучения, осуждать и вечно предвещать бедствия, как будто не слишком уж достаточно перенес их народ израильский. Он готов был заставить каждого снять последний плащ, одеться в рубище, угнать в пустыню, в терновый шалаш и заставить питаться саранчой натощак! А Иисус превратил воду в вино, к радости пировавших на свадьбе в Кане Галилейской. Он отпускает грехи, не взваливает лишних забот, хотя не с миром, а с мечом и судом, как сказал он, явился он на землю, и господство над ней он обещает отдать не тем, кто связывает тяжкие бремена для наших плеч, сами же не ударяют палец о палец, а, напротив, униженным, преследуемым – нам, которыми помыкает и священнослужитель, и равнодушно улыбающийся саддукей, и которых всякий последний легионер толкает ногой, как собаку!..
– Ты увлекаешься, Иуда, ты чересчур увлекаешься, – Строго заметил Симон. – О, – он поднял кверху руку и свою седую голову и продолжал прерывающимся от волнения голосом: – Предвечный давно уж не посылает нам великих пророков, но зато все чаще и чаще появляются среди нас разные шарлатаны, которые подымают смуту и возбуждают чернь, обманщики и смутьяны… Как сорная трава, распространилось беззаконие по земле нашей. Откуда ты знаешь, что он – это тот праведник, за которого он выдает себя? Разве мало есть таких, которых следовало бы предать проклятию при звуках козьих рогов и пламени черных свечей над кадками с кровью и исторгнуть навеки из среды народа?
– Он творит чудеса, – пробормотал в ответ Иуда.
– Но чьею силою – господней или царя бесовского?
Иуда нахмурился и угрюмо задумался; в голове его бродила смутная мысль, что безразлично, чьею силою, лишь бы добиться своей цели. Симон же продолжал между тем:
– Все это кажется мне сомнительным. Почитай Священное писание, и ты увидишь, что из Галилеи не может быть пророка. Ты знаешь поговорку: "Может ли выйти что-либо путное из Назарета?"
Иуда очнулся от своего забытья, подумал и вдруг начал с пафосом читать наизусть:
– "И ты, Вифлееме, земля Иудова, ты нисколько не меньше между князей иудейских, ибо из тебя изыдет вождь, который править будет народом моим, народом израильским!" И вот как раз в Вифлееме, куда направился Иосиф на перепись, согласно безбожному декрету императора, исполнились дни Марии, и она родила этого сына… Из Вифлеема, значит, происходит Иисус, и знайте к тому же, – прибавил он таинственно, возбужденно потрясая в воздухе рукой, – из дома Давидова происходит он, как мы проследили и высчитали.
Последние слова произвели сильное впечатление: Лазарь приподнялся на локте, точно желая встать, причем лицо его стало бледно как смерть. Симон застыл, как стоял, с поднятою кверху головой и, казалось, всматривался своими выцветшими глазами в далекое небесное видение. Марфа беспокойным взглядом окидывала лица мужчин, перебегая от одного к другому и ища у них правды.
Меньше всех была взволнована Мария; она слишком далеко уж отошла от верований, надежд и упований своих окружающих, чтоб быть в состоянии понять чувства, возбуждаемые в них принесенными Иудою вестями; к тому же она не доверяла Иуде, помня, как он наскоро сочинял ей фантастические истории, которыми вскружил ей голову до того, что она отдалась в его власть. Она считала его теперь не разбирающимся в средствах лгуном и подозревала какую-нибудь хитрость. Она оценивала его верно, но лишь отчасти. Иуда был от природы человек непостоянный и легкомысленный. Он измышлял, но делал это не всегда сознательно, часто увлекаемый пылким воображением, бурным темпераментом, который легко заставлял его перебрасываться от одной крайности в другую; его безудержная фантазия бессознательно преувеличивала и приукрашала действительность в пользу того, что он сам желал в ней видеть или показать другим.
Обладая недюжинными способностями, несмотря на недостаток образования, он имел большой запас схваченных тут и там сведений, проницательный ум и большой житейский опыт, который позволял ему недурно разбираться в запутанных делах этого потерявшего под собою почву, раздираемого разладом, внутренне распадающегося и сжатого железным обручем Рима краем, какой представляла в то время Иудея.
На этой постоянно как будто сотрясаемой и пылающей почве Иуда с ранней молодости начинал строить здание честолюбивых мечтаний во что бы то ни стало возвыситься, хотя бы для этого пришлось перейти через кровь и грязь; но недостаток постоянства в планах, какой-то безумный порыв торопливого нетерпения, которое гнало его с места на место, развевали в прах его остроумно задуманные начинания. Проходили годы, а Иуда оставался все таким же бездомным бродягой, каким родился.