- За меня?.. Кому же?.. ради Бога, скажи мне все, Мэри!.. не понимаю, в чем дело?
- В том, что все, решительно все заняты теперь только тобою, твоим будущим разрывом, и любопытно знать, чем все это кончится…
- Разрыв?.. чем кончится?.. Мэри, ты меня с ума сведешь!.. Что это все значит?
Мэри вздрогнула при выражении с ума сведешь и как-то дико посмотрела на свою собеседницу. Она провела рукою по лбу и продолжала: - Да, да! это все точно так, как я говорю! Вчера, у моей кузины, я даже поссорилась с некоторыми из наших дам… Как же можно?.. держать пари о тебе - при мне!
- Пари, о чем?.. я все не понимаю…
- О том, победишь ли ты или нет; удержишь ли Бориса, или его женят на маленькой графиньке…
Марине сделалось дурно; сердце ее забилось, как будто хотело разбить грудь ее и вырваться окровавленное на волю… Она ухватилась за ручку дивана и спросила едва внятным голосом:
- Женить… на ком?..
Удивление и негодование превозмогли ее стоическую скрытность, она уже не думала больше отпираться от своей любви, она хотела только знать, знать скорее и вполне все, что ей угрожало.
- На Ненси Эйсберг, этой девчонке, которую так стали хвалить Ухманские, с тех пор как узнали, что за ней дадут все саратовские вотчины ее матери и все тамошние мериносы, на которых она сама так похожа!
- Ненси Эйсберг!.. Этот ребенок… это ничтожное, бессловесное созданье!.. На ней женить его?.. Да кто ж это выдумал!.. разве это возможно?..
- Так неужели ты в самом деле ничего не знаешь, Марина?.. разве тебе Борис Ухманский не сказал?.. разве это все неправда и выдумка, что вчера говорилось у моей кузины?
- Я ничего не знаю, милая Мэри, - повторяла Марина с усилием, - ничего!.. расскажи мне… все это для меня так неожиданно, так невероятно!
Она помнила, что вчера еще, вчера!.. он, Борис, стоя на коленях перед нею, глядел ей в глаза, чтоб читать в них, столько ли она любит его, сколько он ее, и не умея решить этой задачи, благодарил Бога и ее за свое счастье, за эту взаимную любовь, столь полную и глубокую, что ни тот, ни другой не знали, кто из двух ею более проникнут!
Бледная княгиня обвила шею Марины своею прозрачною ручкою, склонила ее к себе на плечо, поцеловала Марину в лоб, как больного ребенка, и просила не сердиться и не огорчаться, если она первая, неосторожными вопросами своими, открыла ей неприятную для нее тайну. Силы Марины не устояли против этих ласк: сердце ее, теснимое столь многими, столь различными мучительными чувствами и тронутое нежданным сочувствием, растаяло от умиления; она заплакала, горько и громко, как плачут одни только сильные, когда они побеждены слишком великим и слишком новым горем.
Она умоляла княгиню ничего не скрывать от нее; ей нужно было все знать, чтоб действовать верно и решительно. Как всегда, и теперь она хотела смело встретить лицом к лицу предстоящую борьбу. Истина ее не пугала: ей невыносима была только неизвестность.
Княгиня передала ей все городские толки и слухи об устроиваемой свадьбе Бориса Ухманского и стараниях его семейства, при пособии и ополчении всех старух, отъявленных и непризнающихся, которые составляли их подвижную милицию и по всему Петербургу развозили описания всех достоинств их семейства, обещающих такое неслыханное благополучие его будущему сочлену. Княгиня передала своей слушательнице, безмолвной и окаменелой, вчерашний разговор о ней на рауте у ее кузины, где многие, стараясь предугадать окончание этой забавной истории, предлагали держать заклады, иные за постоянство Бориса и торжество Марины, другие, в большинстве, за успех предприятия Ухманских, увенчанный свадьбою Бориса. Она описала колкие выходки и насмешливые улыбки тех из женщин, которые возненавидели Марину за то, что им не удалось отбить у нее Ухманского. Она повторила злобные замечания и двусмысленные намеки тех из мужчин, которые вообще искали благосклонности Марины и даром тратили для неблагодарной свои вздохи, свои угождения и несметное множество убийственно-красноречивых взглядов и невинных желтых перчаток. Марина слушала, бледнела, краснела, дрожала и спрашивала сама себя, как могла она накликать на свою голову столько злобы и ненависти, она, которая никому не вредила и никого не обижала?.. Она поняла теперь, за какую цену люди продают свое удивление, свои похвалы, какая внутренняя досада скрывается всегда под их лживыми приветами и мнимым доброжелательством и как жадно ловят они случай сбросить личину притворства и отомстить тем, кто у них, по их же пословице, как бельмо на глазу. Она содрогалась, но не от сознания своей немощи и своего бессилия, а от гнева и благородной жажды справедливости. Ей хотелось встретиться со своими злобными поносителями и насмешниками и спросить у них, за что они на нее вооружаются?..
Не одно только сердце, не одно только чувство справедливости громко вопияли в Марине: гордость, эта орлица, которую стрелы клеветы не могут заставить упасть на землю, как бы смертельно они ее ни поражали, и которая, раненная ими, все возносится выше и выше, на недосягаемые снизу вершины, исцелиться или умереть в недоступной тишине, - гордость была в ней раздражена, и ее голос говорил едва ли не громче самой любви. Как! - заветные тайны ее души служили предлогом безумному закладу насмешливой молодежи!.. Как! - ее любовь, ее счастие сделались предметом общего разговора, как обыденное событие, как водевиль, данный на театре!.. И все это потому, что нескромная болтливость одного недоброжелательного семейства предала ее имя на забаву толпы, потому что эгоизм этого семейства жертвовал ею для своих расчетов, потому что Ухманские, не щадя в ней ни молодости, ни искренности, ни даже самой любви ее и любви к ней Бориса, Ухманские распустили по городу толки о семейных делах своих и тайне сына, долженствовавшей быть для них священной!.. Это несчастие, сотканное из таких мелких причин и ничтожных побуждений, эта лавина, устремляющаяся на нее со всех сторон и грозящая ее раздавить, - Марина одним взглядом, одною мыслью их поняла и объяснила себе все их значение, все их последствия. Но, против собственного чаяния, она не чувствовала себя уничтоженной; напротив, силы, доселе ей самой неведомые, проснулись в ее душе и готовились противостать всему и всем… Марина подняла голову, отерла слезы свои, продолжала расспрашивать княгиню, - и та удивилась, увидя такую перемену в лице и голосе женщины, за минуту до того разбитой и уничтоженной. Княгиня Мэри, натура, не одаренная самостоятельностью и твердостью, не понимала этой железной воли, которая в борьбе сгибалась только, чтоб сосредоточиться, и выпрямлялась сильнее и непреклоннее в своей упругости. Она ожидала нервических припадков, истерики, обморока, после которых обыкновенно другие женщины притихают и смиряются, покоряясь неизбежности или чужой власти, сильнее их. Тут же она видела горе глубокое, горе истинное, но твердость непоколебимую и решимость бороться до крайности. Она обняла Марину.
- Прощай, - сказала она вставая, - тебя, я вижу, лучше предоставить себе самой! Ты одна за себя заступишься и все конечно устроишь к лучшему. Ах, Марина, как ты счастлива, что ты так сильна! Тебя никогда не сразит никакое огорчение!
Марина горько улыбнулась…
- Посмотри! - отвечала она и, схватив руку княгини, положила ее себе на лоб, покрытый холодным потом, хотя над его мраморною поверхностью ни одна складка не обозначала мучения, в нем гнездившегося. - Посмотри! - продолжала Марина и провела рукою княгини по своим вискам, бившимся, как пульс в лихорадке, а потом по своему сердцу, трепетавшему прерывисто и вздымавшему высоко грудь… Княгиня испугалась, хотела остаться, чтоб подать помощь Марине, если она занеможет. - Нет, ступай! - возразила она, - со мной ничего хуже не сделается, я себя знаю; но тебе не годится здесь оставаться, тебя это расстроит, моя добрая, милая Мэри; ты ведь не привыкла к горю и не тебе с ним совладать!.. Прощай, Господь с тобой.
Тут княгиня в свою очередь горько улыбнулась, подняла глаза и плечи вверх, хотела что-то сказать, но спохватилась и вышла из комнаты, тяжело вздыхая. Много дум пробудили в ней последние слова ее приятельницы. Когда-нибудь узнается, какие были эти думы.
Марина осталась неподвижна; взяв голову в руки, она предалась всем размышлениям и страданиям, которые вдруг на нее нахлынули… Потерянное счастье… уничтоженная, нет, хуже!.. отравленная любовь… вся жизнь ее, сокрушенная одним ударом… но более всего, но больнее и мучительнее всего, вероломство Бориса… измена того, которого она так высоко ставила в своем уважении и своей любви, и все эти задушевные муки свирепствовали в ней и терзали ее.
Долго просидела она в безмолвии и забытье своего горя. Смерклось, пришли освещать комнату, спускать гардины и сторы, она притворилась больною и молча махнула рукою человеку, чтоб он ничего не трогал и унес нестерпимый ей свет лампы. Потом пришли доложить, что кушанье на столе. Мадам Боваль пришла звать ее к обеду, но она отказалась, жалуясь на простуду и лихорадку, и слабым голосом просила, чтоб ее оставили одну в покое и темноте. Наконец, настал вечер, холод охватил кабинет, не согреваемый более потухшим камином. Она все сидела, не трогаясь с места и не переставая думать, мыслить, страдать… На другой день, когда горничная расчесывала ее длинные черные косы, на самой маковке найдена была целая прядь совершенно белых волос…
В половине девятого часа она вдруг вздрогнула и опомнилась; у подъезда остановился экипаж, она узнала знакомый стук его кареты, оправилась с ног до головы и позвонила, чтоб велеть подать огня. Борис вошел к ней вместе с людьми, принесшими лампу и свечи, - он остолбенел, увидя ее лицо…
- Что с вами, Боже мой! - вскричал он, - вы нездоровы?..
Она, чувствуя тяжесть взоров наблюдательной прислуги, улыбалась и протянула ему руку, другою показывая кресло возле себя.
- Да, я где-то, верно, простудилась; меня знобит и оттого я, должно быть, очень бледна… - И она куталась крепче в горностаевую кацавейку, чтоб подтвердить свои слова.
Люди вышли, тяжелая портьерка упала вдоль затворенной двери, они остались вдвоем.
- Марина, что сделалось?.. ты не больна, ты чем-то страшно взволнована? - И он схватил обе ее руки и привлекал ее ближе к себе, чтоб посмотреть ей в лицо. Он ужаснулся, так бледно и искажено было это лицо, столь ему знакомое и приятное во всех своих изменениях. Она освободила свои руки, спокойно, но решительно.
- Борис, - начала она, и голос замирал в ее горле, и слова не вязались в стиснутых устах. - Борис, кажется, между нами первым и главным условием была взаимная откровенность, откровенность полная, всегда, в каком бы то ни было случае?.. Не так ли?
- Точно так!.. но что за вопрос, к чему?..
- К тому, что когда любят женщину, или говорят ей, что ее любят, тогда не думают, по крайней мере, не должны думать о женитьбе на другой.
- Женитьба!.. да разве я об ней помышляю!.. что это значит?..
- Я не разбираю, вы ли помышляете, или другие за вас, но дело в том, что вы женитесь, и уже весь город об этом говорит, а я одна ничего не знаю…
- Это неправда! клянусь, мой друг, неправда! гнусная ложь!.. Кто мог тебе сказать? Ради Бога, ради любви моей к тебе, не верь, успокойся! Расскажи мне, откуда ты это взяла?
Она повторила ему все слышанное от княгини Мэри, толки света, загадыванья и заклады некоторых любопытных, общее порицание, падавшее на него. Он пришел в негодование. Благородный гнев вскипел в душе его, не способной к обману и лжи. Он клялся, что нет ничего правдоподобного во всех этих слухах, кроме желания его матери и сестер женить его, о котором он ничего не сказал Марине, чтоб не потревожить ее и не огорчить напрасно. "Ты знаешь, ангел мой, - прибавил он, - что меня не женят без моего ведома и согласия, а я никогда не соглашусь!"
- Никогда, Борис… этим много сказано!.. подумай, тебя уговорят!
- Никогда, покуда я тебя люблю, - так как я люблю тебя больше прежнего, люблю с каждым днем все более и более, то нет причин предвидеть, чтоб я мог тебя разлюбить, а из этого выходит, что я никогда не женюсь!
- Нет, мой друг, - и она грустно качала головой, - из этого ничего не выходит, кроме беспокойства для меня и всевозможных причин остерегаться… Я знаю, каково влияние твоих на тебя; если они положили себе целию женить тебя, то рано или поздно им это удастся!
Борис почти рассердился… Он доказывал, что влияние его семьи ограничивается маленькими пожертвованиями, в которых он ей не отказывает, чтоб сохранить свою свободу в главном, то есть в любви своей к Марине.
- Борис, маленькие пожертвования ведут и к большим… уступчивость - колесо на мельнице: попадись пальцем - оно увлечет и скрутит всего человека… Это неизбежно!.. И самые эти слухи, эти вести о твоей женитьбе, откуда могли они произойти? Разве ты бываешь в доме Эйсбергов?
Борис опустил голову и призадумался… - Да, - сказал он, помолчав, - я был на званых вечерах… Но не помню ничего такого, что могло бы дать повод заключить что-нибудь из моих посещений; с девчонкой я не говорил, она сидела в другой комнате, как водится.
- Борис, - вымолвила она робко и нежно, глядя ему в глаза с подобострастным умилением, - Борис, хочешь ли ты доказать мне свою любовь?..
- Чем?.. что прикажешь? говори!.. Ты знаешь, я готов на все, что только можно, и даже невозможно, чтоб только успокоить тебя!..
- Обещай мне, что ты никогда больше не поедешь к графу или графине Эйсберг!
- Ангел мой, что за странная мысль и не нужная предосторожность?.. Я тебе дал и опять даю свое честное слово, что я не думаю жениться ни на ком, и на Ненси Эйсберг менее, чем на всякой другой, чего ж тебе более!
- Если ты вовсе не думаешь о Ненси и ее саратовских степях и мериносах, то тем менее жертва, которой я прошу: успокой меня!.. принеси это удовлетворение моему самолюбию, моему женскому достоинству, оскорбленному городскими сплетнями, избавь меня от неприятности видеть мое имя на весах с именем этой девочки, которую мне дают в соперницы!
Борис начал говорить ей, что лучше заставить свет забыть поскорее предмет его праздного внимания, а потому ему должно не менять своих привычек и действий, не подавать повода к новым толкам и пересудам, которые непременно воспоследовали бы, если перестали бы его видеть в доме, куда ездила половина Петербурга. Он боялся раздразнить общее мнение - этот меч о двух лезвиях. Он и так уже страдал глубоко, зная, что легкоязычная молва сочетала его имя с именем Марины и употребляла одно как оружие против другого. Он негодовал на огласку, произведенную их любовью.
- Кто виноват? - отвечала Марина; - все слухи, все толки произошли из дома твоих - из гостиной твоей матери; если б там нас оставили в покое, то никто бы не узнал, что мы видимся чаще, чем простые знакомые в свете!
- Ты несправедлива к моим: они жаловались не для того, чтоб вредить тебе, но потому, что боятся за меня; им, конечно, не может быть приятно, что, полюбя тебя, я отстал от них, навлекаю на себя и тебя строгие суждения людей почтенных. Они предвидят худые последствия… Матушка, особенно, так непреклонна в понятиях о долге. Она стара, она меня так любит!.. Мы должны простить ей!
Так всегда оканчивались все разговоры, следовавшие за объяснениями между ними, когда она не хотела покориться требованиям и предписаниям, признаваемым ею совершенно несправедливыми. Но в этот раз, глубоко оскорбленная, она не удовольствовалась уклончивыми убеждениями Бориса, она настоятельно требовала, чтоб он перестал ездить к Эйсбергам и доказал свету, что не думает о перемене своей участи. Она представляла ему, что любовь их уж слишком известна, чтоб им удалось кого-либо убедить в ее несуществовании, и что поэтому им остается только вынудить ей всепрощение постоянством и достоинством, которыми они могут ее оправдать.
Сердце его внутренно говорило ему то же. Он дал слово не посещать родных белокурой Ненси. Несколько дней прошло. Марина прояснилась, но не успокоилась. Ей стоило неимоверного усилия над собою, чтоб показываться изредка в свете и встречаться с людьми, когда она знала, как они издеваются над нею и муками ее сердца. Однажды, сбираясь на великолепный праздник, где должна была встретить весь город, а между прочим и всех вечно девственных Ухманских и обеих графинь Эйсберг, она так испугалась своей бледности и своего изнеможения, что послала за румянами, и в первый раз от роду искусственная краска заменила на лице ее исчезнувший румянец, молодости и здоровья. Но никто не заметил этой нерадостной обновки. Напротив, когда высокая и величественная фигура Марины показалась в ярко освещенной зале, когда голубое дымковое платье, вышитое серебром, прильнуло к ее чудным плечам и резко окаймило белизну их, когда брильянты на голове ее заспорили блеском своим с блеском искрометных глаз, когда, легка и жива, она пошла танцевать, скользя по зеркальному паркету, со всех сторон посыпались похвальные восклицания о красоте ее. Немногие оставшиеся ей приверженцы, мужчины, слишком серьезно занятые кто делом, кто делами, чтоб сохранять притязания другого рода, - эти присяжные судьи большого света, беспристрастные ценители, провозглашали ее все-таки торжествующею и первенствующею, - и грустный избыток ее волнения увенчал ее избытком красоты.
Она слышала и видела, как мать Бориса несколько раз подходила к сыну, убеждая его, умоляя идти пригласить на мазурку Ненси Эйсберг… У ней при каждой попытке захватывало дух от беспокойства, но Борис не соглашался и остался непоколебим. Он один знал историю купленных румян. Это маленькое вещественное доказательство любви и пытки, ради его претерпеваемой, больше тронуло его, чем целые дни, проведенные Мариною в слезах. В сердце лучшего из мужчин прокрадываются движения суетного самолюбия, когда дело идет о его влиянии и власти над женским сердцем.
На следующее утро, довольная впечатлением, произведенным ею накануне, не только на всех, но еще более на одного, Марина встала веселее обыкновенного и поехала кататься перед обедом, с намерением накупить новых цветов для своего кабинета. Она ждала к столу дорогих гостей: Бориса, редко у нее обедающего, и с ним Вейссе. Для этого праздника она заказала все любимые кушанья Бориса, выучила новые романсы, чтоб спеть их ему, когда он будет лениво курить, за послеобеденной чашкою кофе. Пробыв долго в цветочной лавке, она возвращалась домой уж в сумерки, когда недалеко от ее дома ей встретился Борис, ехавший в противоположную сторону и, сколько она могла различить во время наскоро обмененного поклона, в белом галстухе, одетый как для церемонного выезда, а не для дружеского обеда запросто. Этот вид испугал ее. Она почувствовала колотье в сердце, и ожидание чего-то неприятного вмиг разрушило все ее приятное расположение. Дома ей сказали, что Ухманский заезжал, но ничего не велел сказать. Она села, озабоченная и недвижная. Принесли купленные горшки камелий и гиацинтов, она стала расставлять их по столам и жардиньеркам, но руки ее дрожали и она уже не надеялась, не чаяла ничего хорошего. Предчувствия сбылись: в пять часов явился Вейссе и объявил, что Борис не будет. Он отозван на большой обед. Но куда? к кому?.. Немец ничего не знал, и Борис ему ничего не поручал, думая сам повидаться с Мариною до обеда. Не нужно говорить, как грустно протек теперь без него этот неудавшийся обед, как напрасно приневоливала себя Марина казаться спокойной и занимать разговором своего подобострастного гостя. Наконец, понимая ее и соболезнуя о ней без слов, Вейссе взял шляпу и ушел. Она осталась одна.