Дома я влетела в Интернет и разобралась в терминологии. Дайк – лесбиянка, которая может носить вечерние платья, бриллианты и бижутерию, узкие юбки с разрезом и высокие каблуки, но предпочитает выглядеть этаким гарсоном в брюках и блузке мужского покроя, любит повязать галстук и надеть на руку крупные часы, не откажется от фетровой шляпы, лихо водит машину. Я тоже все это очень даже ношу. И за рулем уже чувствую себя лучше, чем без него. Дальше, фэм. Этой оказалась самая что ни на есть "блондинка": нарощенные ногти и волосы, усиленная косметика, сапоги на шпильках, декольте, маленькие сумочки, маленькие собачки, леопардовые трикотажные мини-платья в обтяжку. Мечта банкира, да и только! Почему лесбиянки-то? Наверное, от пресыщения богатыми мужиками, или потому что модно? Ладно, дальше – бутч. Ну, это уж точно не про меня: мужеподобны, часто с лишним весом, прикрываемым свободными рубахами и спортивными штанами, гиперактивны в сексе, носят короткую стрижку, кеды-кроссовки, слушают Арбенину и Суруганову… Опа! Я тоже. Но не только. Далее: бутч умеет и любит ухаживать за девушками, может увлечься дайком или фэм, которую будет содержать и ревновать к другим лесбиянкам. Бутчей ненавидят мужчины. Приехали. Но я не похожа на парня. Хотя, когда на тебя смотрят с уверенностью, что ты – лесбиянка, запросто можно почувствовать себя дайком. Или собакой, если на тебя смотрят как на собаку.
Кто я? Нравятся ли мне девушки? Да я на них и внимания не обращаю никогда. Но мне ведь действительно неприятно касание особей противоположного пола. "Это сейчас противоположного, а раньше…" – отвечала я сама себе. Отвечала, но истины не видела.
Через несколько дней я стала замечать шушуканье однокурсниц за моей спиной, усмешки, любопытные и презрительные взгляды парней: ухажер-неудачник явно широко озвучил свою версию произошедшего. Но это беспокоило меня куда меньше, чем собственное замешательство, неопределенность и пустота в вопросе, который стал для меня очевидно важным. Я не испытывала тяги ни к мужчинам, ни к женщинам. Никакой. У меня не было даже желания дружить с кем-либо. Друг уже есть – Старик. И он для меня не имеет пола. Как отец. Или дед. Или какой-нибудь священник, учитель, упразднивший в себе либидо за ненадобностью. Для меня Старик был выше половой принадлежности, значительнее ее.
Птичий с горбинкой нос, крупноватый, но вполне благородный, серые в голубую рябинку, создающую эффект мозаики, глаза, худощавое лицо, вся его сухопарая, но статная, то есть прямая, с верно, гордо посаженой седой головой фигура, выдавала породу, вызывала интерес, заставляла обратить на себя внимание. О таких говорят "красивый старик". Но для меня значение имело что-то иное, далекое от сексуальных смыслов. Я не умела определиться в системе своих личностных координат. Я искала их, но не могла найти.
Ветер чистил сад, усердствовал. Ветки отмахивались от него, им не хватало смирения, чтобы расстаться с листвой без сожалений. Дождям оставалось размочить и разжижить то, что перестало быть зеленью и цветами, вбить в сырость земли уберегшиеся от костров листья, и прилечь первым льдом заморозков, стеклянной чешуей поверх бурого праха. Темнота ранних вечеров тосковала и зябла в промозглом воздухе, пытаясь сгустить его, но туман не успевал сформировать свои замыслы, как очередной дождь уже принимался наждачить приползшую не вовремя ночь. Дожди сменяли друг друга, уставая лить, они были схожи в длительности, но разнились густотой и степенью нудности. Иногда являлся обильный, умеющий пускать пузыри по лужам, казавшийся теплым, но скоро иссякал, уносился прочь, куда-то туда, где можно бесшабашничать и куролесить. В водосточных трубах шевелился холод, пытаясь примоститься там и уснуть, спрятавшись от назойливого рысканья ветра. Ветру тоже хотелось покоя, но он не умел беречь силы и, уже изможденный, все продолжал свою унылую работу. Пространство блудило и путало чьи-то неверные и рваные помыслы, блеклые видения, воспоминания и не сложившиеся клочки зимней музыки, до которой было еще далеко, но все эти корявые или бесформенные компоненты помаленьку притягивались один к другому, сбивались в комки, в неравномерные объемы, пахнущие прелым листом и слякотью, и преобразовывались, наконец, в бред и сон, длинный и муторный как сама осень. Сад потерял надежду, смирился, и голый, нищий, уже не ждал тихих птиц, замкнулся, как живущий не из желания жить, а не умея умереть, бомж.
Предложение, последовавшее чуть позже, обрадовало меня чрезвычайно.
Я начала смотреть фонтриеровскую "Меланхолию", раздражалась на каждое проявление невесты, казавшееся мне необъяснимо нелепым, недовольная ответила на звонок. Голос оказался неожиданным. Я навела курсор на паузу.
– Александра, есть минута? Можно будет потом встретиться и обсудить детали, но пока вот что: отец себя неважно чувствует, осень ранняя, сырая, зиму синоптики обещают холодную. Хочу отправить его туда, где всего этого нет. В Юго-Восточную Азию. Вьетнам, Сингапур, Таиланд, посмотрим, где с визами на длительный срок проще. Месяцев на пять, можно больше. До весны. Не могли бы вы сопровождать его в поездке?
– В смысле, помочь добраться до места?
– Нет, мне бы хотелось, чтобы вы пожили там вместе с ним. Ну, можно снять дом, или два рума по соседству.
– До весны?!
– Я в курсе, что у вас с учебой более чем порядок. – Голос Ярослава покачивался, как ровная волна. – Можно было бы организовать экстерн. Сдать сессию заранее, а потом, когда вернетесь, летнюю сдадите. Разрешение оформим. Подумайте, пожалуйста, я был бы вам очень признателен. Я перезвоню.
Оформим, организуем… Вьетнам, Таиланд… Мои четыре родителя дальше родственников в Сочи меня на каникулы не отправляли.
"Меланхолию" я досматривала в волнении, и апокалиптический финал, о котором героиня знала, который предчувствовала с первой секунды, объяснил всю странность ее поведения. Засыпая, я думала о том, что значит знать самое страшное. Знать то, о чем никто вокруг тебя не подозревает, или то, что, может быть всех и пугает, но во что никак не верится. Что значит, знать точно, что завтра умрешь? Как с этим жить? Что происходит в твоей разрывающейся в ужасе душе? Перед казнью. Как проявляется мужество внутри тебя? Каков этот набор чувств? Я пыталась вообразить, и мне становилось бесконечно одиноко. А если знать, что погибнут все – родные, близкие, чужие, неизвестные… И ты. Я подумала о Старике. Если знать точно, что завтра не станет человека, важного для тебя? Самого важного. Да, родители мои, увеличившись в числе, как бы разменяли, раскидали во мне важность каждого в отдельности. Я стала каждого любить в два, а может, и в четыре раза меньше. По-честному, я стала к ним почти равнодушна.
За завтраком на следующее утро Старик был неспокоен и ворчал, но о деле не заговаривал. Тогда взяла с места в карьер я.
– А я считаю, ваш сын подал хорошую идейку. Мне сессию досрочно спихнуть – в удовольствие, только с преподами договориться, чтобы резину не тянули. Я бы за неделю справилась. Не знаю, правда, как вам вьетнамский климат. Не слишком большие перепады?
– Во Вьетнаме очень высокая влажность. Там палец порезать опасно – заживать будет месяц. А в Камбодже на побережье – жарко очень. Да и интересно на севере – в Сием Рипе, там великий Ангкор рядом. Но моря нет. И чуть в сторону от отеля отойди – очень уж грязно.
– А вы там везде были?!
– Юг Китая, острова, Лаос… – Старик улыбнулся. – В Лаосе такой кофе по-французски! Потом Вьетнам, Камбоджа – пришлось полазить по джунглям, изучал кое-что про военные действия американских войск. Бали, Ява, еще кое-где. С покойной супругой. – Теперь Старик делал вид, что равнодушен к теме.
– Вы свое согласие сыну даете? А на кого дом оставите? Кошек, собаку?
– Не торопитесь, Александра, и, кстати, пойду пса прогуляю.
– Далеко? В лес? Зонт возьмите!
– Дождя нет пока. Мы ненадолго.
Старик сунул было ногу в прогулочный башмак, но вывернул ее обратно, шагнул в тапках на веранду. Через пару минут в куртке с капюшоном и кирзовых сапогах вел уже Саба к калитке. Как они собираются друг без друга полгода жить? Пес крупно мерил широкими лапами мощенный плиткой двор, довольно гоняя светлым пером хвоста утяжеленный влагой воздух. День блек и печалился, а эти двое довольные уединением шли радоваться близости осиновой рощи. Саб будет как угорелый носиться кругами между деревьями, ломать тяжелым телом облысевший кустарник, валяться, шоркать спиной по мокрым остаткам травы и, веселясь не в меру, наскакивать всем ростом прыжка на хозяина, попадая в лицо горячей лохматой мордой. Потом они сделают обход старых и новых дач, двигаясь возвратной тропой мимо тоскующих оград и садов, что спрятали за ними голые и похудевшие свои тела. Деревья станут подглядывать за их дружбой и подслушивать их разговор. Разве можно покидать все это? Мне было страшно за Старика, но никогда не слыша его жалоб, я знала, как нехороши уже его суставы, как тяжел прямой позвоночник. Если бы не было крайней необходимости, сын не решился бы на такие резкие перемены. Значит, поедем.
Я не поднималась прежде в кабинет Старика. Делать уборку он у себя запрещал, утверждал, что сам всю жизнь справляется. Когда я шуршала в мансарде вокруг его всегда прикрытой двери, из-под ее тяжелой деревянной отчужденности часто тянулся аромат хорошего табака: Старик заядло курил трубку.
Я воспользовалась прогулкой друзей и вскрыла тайник.
Она хвасталась пряной красотой. Сливово мутнели густо подведенные глаза, курчавилась и лоснилась темная грива, пробитая красноватым колорированием, пухли ненакрашенные прикусанные губы, спело рыхлели глядящие в стороны под свободными одеждами, не сдержанные бельем обильные груди. Фотографий было несколько. В рамочках, небрежной стайкой они примостились на стеллаже с книгами. Вот ее рельефные икры через унизанные монистами сухие щиколотки прорастают излишне высокими и тонкими каблуками, усыпанная кольцами рука придерживает подобранные кверху, отодвинутые от глаз кудри. Вот она обернулась, приоткрыв неулыбчивые и влажные губы, демонстрируя короткую спину, узкую талию и широкие бедра, вот она в наклоне и опять глядя через плечо прямо в камеру, откровенничает пышностью своих ягодиц под тонким трикотажем восточных шальвар. Она была вульгарна. От нее веяло сладким и злым. Комната наполнилась духотой и влагой, медленно, шаровидно сопрягающимися в пульсациях. Ядовито потянуло слух: ударные смутно, издалека, жарко и затаенно. Развалилось сознание, как раздробленный в алых семенах гранат, проливающий соки. Рисунок, орнамент, подвижный и прихотливый перетек со стен на кожу, залоснился и принялся разъедать нежность поверхностей. Она двинулась ко мне голая только для того, чтобы стоя очень близко напротив, почти касаясь сосками моего платья тихо рассыпаться смехом. Маслянистым ручьем потекло время, радужно отразилось и расползлось в нем пространство.
Она устала, вернулась на полотно того мастера, в гостях у которого были мы в день первого тумана. Улеглась широкими ягодицами на ковер, промяла его, по-восточному скрестила ноги, повременив, прикрыла разверстые чресла скомканной вуалью. Еще чуть двинулась бедрами. Вздрогнула. Разжала мокрый рот. Застыла. Одалиска. Такие женщины должны умирать рано. Они гибнут от невозможности оставаться молодыми. Они боятся потери соков под кожей, масла в мышцах. Они покидают жизнь, чтобы навсегда остаться тем, чем себя разумеют.
Меня злили эти предположения. Я стыдилась своего любопытства, посредством которого меня затянуло еще глубже в неопределенность.
Комната, проводив душным ароматом модели с картины и фото, выдавила меня прочь и перекрылась плотностью двери.
Я не разгадала загадки Старика. Я еще больше запуталась. Прежде всего, в себе.
Старик вернулся веселым, выпил крепкого и сладкого своего чаю, подхватил каракулевую корниш-рексиху Себастьяну, которая тут же переместилась из рук к Старику на холку, и поднялся в уже сухой и прохладный кабинет читать, курить и думать.
Смурь позднего октября переползла в ноябрьскую безжизненность и дряблость. Сад покашливал, кис и размягчался под серостями текущей с неба вялой воды, заполняясь чувством бездомности, неприкаянности и еле внятного ожидания. Иногда сквозь хмари чахло просачивался закат, имитируя жизнь недолгим цветом, скоро изнемогал и сворачивался в комок холода. Тогда вдруг становилось суше, пронзительно взвизгивали минусовые температуры, сад стекленел, дребезжал, твердо и больно торчал ночами, и короткое дневное время пережидал в предчувствии звонкой ночной пытки. Приближался первый снегопад.
Юго-восточные настроения, мечты об экзотической поездке и изучение этой темы не уменьшали тем не менее моего интереса к биологии и физике. Два эти предмета постепенно слились для меня в единое целое, и заглубили в современные проблемы биофизики, о чем приходилось много читать и что заставило размышлять над некоей постепенно выкристаллизовавшейся для меня задачей. Задача эта, так же как интересовавшая меня наука, проявлялась в совмещении двух явлений. Двух полюсов. Проблема лежала между живой и неживой материей. Вернее, в некоем русле, способном совместить две сии ипостаси. К этому моменту мне уже было ясно, что живые организмы и неживая природа подчиняются одним и тем же концептуальным законам физики и химии, я уже читала совместные рассуждения по этому поводу биолога Крылова и физико-математика Либенсона, еще раньше познакомилась с доказательствами Пригожина в области волшебной науки – линейной термодинамики неравновесных процессов. Но я еще не осознавала, почему именно эта область биофизики притягивает меня. В это осеннее время в Интернете появилась информация, которая заинтересовала и сильно меня взволновала. Молодой ученый из Массачусетского технологического института Джереми Ингланд вывел формулу, которая с некоторым допуском доказывает, что "определенные условия" должны способствовать перерождению неорганической материи в органическую, то есть живую. В одной из статей значилось: "Из прозрений сотрудника Массачусетского технологического института еще не до конца ясно, какие именно "определенные условия" должны способствовать саморепликации неорганической материи, ее превращению в органику и, в конце концов, появлению жизни. Очевидно, в истории Земли эти специфичные условия воплотились лишь однажды, дав жизнь Последнему всеобщему предку. Такая избирательность делает "универсальный закон эволюции материи" Ингланда не столь уж и универсальным". Пусть так, но сама идея перехода материи из неживого состояния в живое поражала. Из неживого в живое. А что, если соединить эти противоположности? Живое с неживым…
Во второй раз меня втянуло в верхнюю комнату непроизвольно, я даже не сообразила, вышел ли Старик в сад или уехал по делам надолго. Фотографии одалиски той же стайкой цеплялись за узкую пустоту перед рядами книг, портрет на стене живописно спал, оставляя мой покой при мне, не тревожа, не трогая. Стало ясно, что на этот раз я в ловушке по другому поводу: взгляду подвернулось то, что, возможно, жило здесь всегда, но до поры не привлекало внимания. На письменном столе, поверх хаоса книг и листов с рукописными заметками, карандашей, ручек, ножичка дамасской стали в кожаных полуснятых ножнах и скомканной фольги от черного шоколада, лежала крупная, укрепленная на картоне фотография, на которой, глядя в кадр и улыбаясь Старик обнимал за плечи холеную женщину в широкополой фетровой шляпе, заколотой спереди брошью. Даме, казалось, нет сорока. Умные светлые глаза, тонкие черты чуть тронутого косметикой лица и букет эустом в узких руках. Цветы рассыпались и просились в вазы, раскиданные по нижнему этажу и сейчас. Да, разумеется, этой женщине принадлежали одежды в шкафах дома, раковины и стекло на полках, высушенные розы в кувшинах, духи во флаконах, остатки отражений в зеркалах. Несомненно. Слева, притуливалась, склонялась, вращивалась в плечо, руку, бок дамы, мутнела глазами, облаченная в полосатый мужской халат, Одалиска. Эти синие полоски, меж краплачными зигзагами, сыпались и сейчас там, внизу, в ванной, с керамического крючка к полу, ожидая, когда после горячего мытья Старик укутается в халат и будет пить чай в столовой. Фото было сделано в прихожей, знакомой осенним пейзажем и городским, уличным, что в скромных рамах приникали к стенам до сих пор. Справа от Старика – небольшой чемодан на колесиках. Он усадил жену в аэропорте или на вокзале в автомобиль, – цветы на перроне, все оглядываются, балетная спина, приподнятый воротничок изысканного манто, порода, мелодия движения, небрежность женского жеста, не удерживающего охапку свободных, не спрятанных в упаковку махровых соцветий, – и привез домой, где их встречала в халате, по-домашнему, по-свойски, влажногубая… подруга жены? Фривольно, в халате хозяина дома, с небрежно подколотыми волосами. Ласковое, педалированное внимание к хозяйке, демонстрация выбора. Прихотливые пальцы, роняющие травянистые стебли эустом в качающийся воздух, узкая спина, равнодушный и светлый взгляд, брошенный все же на сладострастные ягодицы служанки, что низко наклоняется, выравнивает угол подвижного пола, подбирает оброненные цветы, выманивает оставшиеся из забывчивых рук, чтобы погрузить растения в вазы. Свет из окна ограниченной полосой проникает в полутемную прихожую, выхватывает шаг, бежевый край шелковой рифленой юбки, полсекундой позже – рельефные икры из-под синих и красных полос. Гур-гур, сразу чаю? вина? есть любимый коньяк, ужинаем? Кресло принимает длинное тело, сувениры из чемодана на колесах: обоим духи, обоим душноватые, ферамонные. Музыка. Еще: мужу – книгу, крупнокалиберный иллюстрированный том "Истории дендизма", подруге – черно-бордовое нижнее белье, рассматриваем здесь же, одновременно, каждый – свое, с восторгами. Пушистую крупную любимицу – на изящные хозяйкины колени. Каракулевая корниш-рексиха – за избранной в симпатии Одалиской. Снова в прихожую, кошачий египетский силуэт мечется под рельефностью ног, пакет с нежным шелком пока в кресло, халат подраспахивается от активности, каракулевое тельце рядом, голыми ляжками винтом наверх: чемодан и, о! – штатив – по местам.
Кто сделал снимок? Из угла кабинета, отвечая на вопрос, тянул длинную ногу тот самый штатив. Их было трое. Фото сделано автоматически. Одалиска ждала, готовила ужин, жарко, суетно, заранее устанавливала штатив с фотокамерой, принимала душ, трогала губкой рыхлую грудь, мыльной рукой скользила меж бедер, горячо, парно, короткая стопа мимо коврика, на рисунок метлахской плитки, – тянула сине-красный халат со стены, накидывала на голое пахучее тело.
В нижнем углу фото тем же крученым почерком, что и рукописные записи на столе, и пометки в книгах, бегло брошено: "Только Любовь и Смерть – только Красота". Когда возникла эта запись? После ее ухода? Констатация потери и вины? Одалиска – как положено, прислужница жены и любовница мужа? Изменять такой женщине? С этой?! Мысль мгновенно вернулась в русло. Именно. Такой можно изменять только с этакой. Зачем? Нет. Почему?
Мне показалось, что я давно все знаю. Секрет раскрылся. Тайна осталась.
Меня вынесло из кабинета. Тяжкая дверь перекрыла чужую жизнь, иные страсти.