На свадебном обеде нас собралось немного - сто пять человек, если быть точной. Саша решил позвать ровно столько гостей, сколько пьес он написал за свою жизнь, - вполне типичная для него фантазия. Я чувствовала себя легко и свободно. За столом царило веселье, люди шутили, острили, и никто из них не собирался задавать мне опостылевшие вопросы о детях. Погода была пасмурная, поэтому мы обедали в доме и вышли на природу только во время десерта. По саду разъезжала запряженная осликом тележка, в которой стояло вишневое деревце, и гости должны были подходить к нему, чтобы набрать себе вишен. Дамы сочли эту придумку очаровательной и в высшей степени поэтичной. Мужчины же легко обошлись бы без этой затеи, им не хотелось вставать из-за стола; впрочем, большинство из них решили вовсе пренебречь десертом. А мне было страшновато оказаться в обществе одних женщин, и я пропустила их всех вперед. Глядя, как мои вчерашние противницы беззаботно спускаются по ступенькам в сад, я вдруг поняла, что по ту сторону фронта уже не они.
Рядом с ослом, везущим тележку, стояла белая лань, которую Саша подарил Женевьеве на свадьбу.
Анни была такой же прекрасной ланью, а я - вот этим унылым ослом.
Эта параллель ужаснула меня. Разница в десять лет между мной и Анни, которую я раньше почти не замечала, внезапно бросилась мне в глаза и обожгла, как пощечина. "Мадемуазель Анни вскружит голову не одному мужчине!"
Сколько раз за последние недели Софи повторяла мне эти слова? Я уже начала подозревать, что это говорится с какой-то задней мыслью. От слуг ведь ничего не скроешь, они видят то, на что другие и внимания не обратят. Мы вызываем у них пристальный интерес, и даже при крайней осторожности нас может выдать сущая мелочь, которую подметят их зоркие глаза, - сбившееся покрывало на кровати, которую они привыкли стелить по-своему, слишком плотно сдвинутые портьеры, которые они привыкли задергивать иначе, волос на подушке, которому здесь совсем не место, излишняя суетливость или, наоборот, рассеянность в поведении хозяев; словом, они моментально улавливают малейшую перемену.
Настала суббота, и я, как обычно в последние недели, села в машину, чтобы ехать в Париж, но на выезде из деревни сделала вид, будто только сейчас вспомнила, какое нынче число. "Вот что, Жак, поезжайте-ка вместе с Софи в город за покупками, а я лучше останусь дома. Вчера было 14 июля, так что сегодня на Елисейские Поля лучше не соваться. А меня высадите прямо здесь, на развилке, я вернусь пешком".
"Мадемуазель Анни вскружит голову не одному мужчине!"
Я цеплялась за эту фразу, стараясь не вникать в ее тайный смысл, не поддаваться панике. Почему она должна меня смущать, в конце-то концов? Я ведь не разрушаю ничьи интимные отношения - их просто нет и быть не может. Правила встреч Анни и Поля установлены мной самой, так что мое присутствие не назовешь нескромным. Пытаясь убедить себя в этом, я вдруг услышала, как захлопнулась дверь в комнате без стен. Судя по звукам, они подходили к кровати. Я не могла разобрать их слов, плотные драпировки заглушали негромкие голоса. Мне показалось, что они легли в постель, и я осторожно раздвинула тяжелые портьеры.
Нет, они не лежали, а сидели. Сидели оба, на краешке кровати. Поль ласково отводил назад волосы, упавшие ей на лицо. Они тихо говорили о чем-то. Глядя друг другу в глаза. Анни сидела ко мне спиной, и я видела только лицо Поля, взволнованное, нет, более чем взволнованное. А потом я перестала его видеть, потому что он начал ее целовать. В губы. Они целовались исступленно, самозабвенно. Руки Анни блуждали по плечам Поля, по его шее, и он позволял ей ласкать себя, любуясь ею. После долгих объятий Анни встала, подошла к стопке лежавших на полу подрамников с чистыми холстами и, приподняв верхние, вытащила из середины один из них. Надежный тайник, ничего не скажешь. Она еще не успела поставить холст на мольберт, как я уже поняла, что сейчас увижу. Портрет Поля.
Она начала писать, и это продолжалось довольно долго. Поль сидел, глядя прямо перед собой, не шевелясь, совершенно спокойный. Наконец она отложила кисть, подошла к нему, опустилась на колени. Несколько минут они тихо переговаривались. Потом он приподнял ее и поцеловал. Они начали раздевать друг друга, не прерывая ласк. Он взял ее на руки, точно жених невесту, посадил на высокий табурет и стал ласкать языком. Она стонала от наслаждения. Затем они вернулись к постели. Их тела слились; она сидела у него между ног, он сжимал ее груди и бедра, целовал в лоб, она возбуждала его пенис до тех пор, пока Поль со стоном не кончил на простыню.
Вот где оказался ребенок, которого я так ждала.
Потом они легли рядом, лицом к лицу, гладя друг друга. Спустя какое-то время Поль помог ей одеться и, пока она причесывалась, целовал в шею. И они вышли из комнаты. Рука об руку.
А меня вырвало за портьерами, вырвало от всего увиденного. Перед глазами все еще стояли их сплетенные тела, ищущие руки, жадные губы; они дарили друг другу наслаждение, но настоящего соития не происходило. Они занимались любовью так, чтобы не зачать ребенка.
А я… На что я надеялась? Ведь она была так хороша собой. Да и не будь она красивой, одна только безоглядная смелость сделала бы ее желанной. Ее гибкое тело не сковывала стыдливость, оно щедро предлагало себя, движения были такими легкими и свободными, руки такими умелыми, от нее исходил эротический, возбуждающий призыв даже когда она просто лежала, ничего не делая. Меня вырвало от мысли, что я не смогу бороться с этим, хотя бы и стала ей подражать. Меня стошнило от уверенности, что мой муж любит эту женщину. Ибо тела не обманывают.
На следующее утро я увидела, что в моих волосах справа змеится седая прядь. Поль окликнул меня в тот момент, когда я ее обнаружила. Застигнутая врасплох, я торопливо накинула на голову шарфик. Я боялась, что при виде этой седины он поймет, что мне все известно. Но он даже не заметил шарфа, хотя тот, даром что не модный, прямо-таки бросался в глаза. Это было 16 июля.
Шли дни, я застыла в горьком знании измены. Картины Анни выдавали эту измену - цвета стали кричащими, мазки - небрежно-резкими. Мне вспоминается один такой холст - васильки на черном фоне, - он буквально дышал какой-то нервной чувственностью. И в каждой цветочной головке угадывалось сходство с чертами Поля. Видеть это было невыносимо.
Субботы проходили одна за другой, но я ничего не могла сказать ни ей, ни ему, ведь я сама умоляла их об этом.
Что сделал бы Поль, если бы я все же заговорила об этом? Предпочел бы меня? Или бросил бы мне в лицо слова о своей любви к ней? Мне хотелось сказать ему: "Давай вернемся в Париж, в наш дом", но я не посмела - из страха, что он ответит: "Возьмем с собой Анни". Он разоблачил бы себя, и я бы этого не пережила. Но раз он медлил с признанием, что любит ее, значит, не стоило и мне вызывать его на откровенность.
Я даже не пыталась их понять - просто хотела расстроить их игру, как бывает, когда узнаёшь тайну, которую от тебя скрывали. Много раз я пряталась за портьерами комнаты без стен, внимательно наблюдая за жестами мужа, узнавая те из них, которые были мне знакомы, обнаруживая новые, которых доселе не знала. Мне было необходимо видеть их вместе, видеть, как они занимаются любовью и предают меня, словно я уже готовилась совершить злое дело, требующее глубокой, неугасимой ненависти. Каждая из этих минут слабости и колебаний, каждый из этих невыносимых образов запечатлевались во мне и неотвратимо толкали к страшным поступкам.
Как-то мы с Полем сидели в гостиной, слушая радио. Выступал министр здравоохранения, описывая плачевную демографическую ситуацию в стране:
ПРАВИТЕЛЬСТВО ВЗЯЛО КУРС НА ПОВЫШЕНИЕ РОЖДАЕМОСТИ… НЕМЕЦКИЕ ГАЗЕТЫ ИЗОБИЛУЮТ ПРИМЕРАМИ, ДОСТОЙНЫМИ ПОДРАЖАНИЯ: ШУМАН СТАЛ ПЯТЫМ РЕБЕНКОМ В СЕМЬЕ. У БАХА БЫЛО СЕМЬ БРАТЬЕВ И СЕСТЕР, У ГЕНДЕЛЯ - ДЕВЯТЬ, У ДЮРЕРА - ШЕСТНАДЦАТЬ, ВАГНЕР БЫЛ МЛАДШИМ ИЗ ВОСЬМИ ДЕТЕЙ, МОЦАРТ - ИЗ ДЕСЯТИ… ТОГДА КАК У НАС ВО ФРАНЦИИ РОЖДАЕМОСТЬ НАХОДИТСЯ НА КАТАСТРОФИЧЕСКИ НИЗКОМ УРОВНЕ. НАСЕЛЕНИЕ БЫСТРО СОКРАЩАЕТСЯ, И ГРЯДЕТ ВРЕМЯ, КОГДА ОНО УМЕНЬШИТСЯ НА ПОЛОВИНУ, НА ТРИ ЧЕТВЕРТИ, А ТО И ВОВСЕ ИСЧЕЗНЕТ…
Я не успела дослушать до конца. Поль вскочил и нервно выключил приемник. Помолчав, он сказал мне:
- Кстати, Анни все никак не забеременеет.
Я прикусила губы, чтобы не крикнуть ему в лицо: еще бы, как она может забеременеть, если берет пенис моего мужа в рот!
В этом году мы не поехали отдыхать, чего раньше никогда не случалось. Обычно мы проводили лето в Кольюре, где у нас тоже был дом.
Поль говорил о том, что в стране слишком напряженная ситуация, но я знала, что это только предлог. На самом деле он не хотел расставаться с Анни. Я решила не отставать от него, ответив, что и не собиралась покидать "Лескалье": там, на юге, наши пляжи теперь будут забиты всяким сбродом с этими их оплаченными отпусками. Кстати, Анни и ее родители наверняка тоже уедут отдыхать хоть на несколько дней.
Моя реакция успокоила Поля, и он даже не заметил в ней иронии по поводу его нелепой отговорки и пропустил мимо ушей ядовитый намек на Анни, которую я недвусмысленно причислила к презираемым мной пролетариям. Мои нападки не произвели должного эффекта - муж давно уже не смотрел на Анни как на девчонку из рабочей семьи. Теперь он играл ее пальчиками, нежно целовал в ямку ладони и в запястье, туда, где бьется голубая жилка.
Против всякого ожидания, он предложил мне в середине августа провести несколько дней в Довиле: это, мол, гораздо ближе, чем Кольюр, и если положение осложнится, мы сразу же вернемся домой. Но то, что я расценила как добрый знак, обернулось сущим кошмаром. Можно скрывать свое несчастье, находясь среди несчастных людей, - среди счастливых это немыслимо. Так вот, в окружении жизнерадостных отдыхающих, которые весело щебетали, разгуливая по берегу моря, душевные терзания Поля прямо-таки бросались в глаза. Он страстно заинтересовался делом о похищении картины Ватто "Равнодушный" - я запомнила название, потому что картина из Лувра нашлась так скоро и так просто, что это меня поразило. Поль читал мне все статьи о деле Богуславского: Богуславский то, Богуславский сё. Его монологи угнетали меня. Не столько потому, что это были почти единственные слова, с которыми мой муж обращался ко мне, но потому, что за каждой его фразой стояла Анни. Он говорил не со мной - он говорил с ней.
Зайдя в туалет ресторана, где мы обедали, я сняла с головы шарфик и начала вырывать один за другим свои седые волосы. На седьмом я решила, что, если не начнется война, я убью Анни, на девятом перестала плакать и дальше вырывала их почти с наслаждением, в ритме песенки "Все хорошо, прекрасная маркиза", которая доносилась из обеденного зала.
Меня могло спасти только одно - их разлука. Поглощенная своей бедой, я страстно призывала войну, не думая о том, какой жуткий козырь мечтаю разыграть. А тогда, в августе 1939 года, войну уже предвещало все. Власти принимали меры к обороне, Париж был завален мешками с песком, которыми обкладывали здания и памятники, из Ботанического сада вывезли редких животных, а на вокзалах отменили поезда в Германию. Но то, что пугало всех, меня только радовало.
Так будет война или нет? Я цеплялась за любые приметы, даже самые нелепые. Астрологи, изучавшие гороскопы Гитлера и Муссолини, утверждали, что нынешним летом войны не будет, - это мне не нравилось, я предпочитала читать о том, что из Германии на восток Франции летят огромные стаи свиристелей, как бывало в 1870 и 1914 годах: эти птицы, чьи перья заканчивались маленьким кроваво-красным наростом, считались предвестницами великих бедствий. Или о том, что найдено редкое издание пророчеств Нострадамуса, которые также не обещали ничего хорошего: "Уже в 1940 году германские орды захватят Францию, ворвавшись с севера и востока. Они обратят Париж в руины, но главная партия будет разыграна в Пуатье. Там появится француз, который пробудит духовные силы своих соотечественников, изгонит немцев и при всеобщем ликовании коронуется в Авиньоне и станет новым королем Франции".
Поль сам описал мне грядущий апокалипсис, не подозревая, насколько он меня порадовал. Он не только говорил, что война разразится в самом скором времени, но, главное, предрекал, что мы ее непременно проиграем. Он и не думал скрывать от меня серьезность ситуации: его газета поручила ему проанализировать нашу боевую готовность, и то, что он обнаружил, не требовало комментариев. Полю удалось ознакомиться с официальными документами и письмами некоторых членов военной комиссии, в которых признавалась неизбежность нашего поражения: сухопутные войска небоеспособны, артиллерия безнадежно устарела, наблюдательной и измерительной техники катастрофически не хватало. Машины на гусеничном ходу, способные доставлять на передовую боеприпасы, отсутствовали, а обычные грузовики не могли возить снаряды и мины по пересеченной местности. Некоторые части не имели даже противогазов и сирен, чтобы объявлять тревогу. Наши зенитки могли сбивать вражеские самолеты только на высоте до 6000 метров, тогда как "потолок" немецких истребителей достигал 8000–11 000 метров. Современных самолетов на вооружении французской армии не было. Таким образом, наша авиация рисковала быть уничтоженной за несколько дней.
Ну и пусть.
Я предпочитала, чтобы его забрала война. Но не эта женщина.
Я предпочитала, чтобы его забрала смерть. Но не эта женщина.
А потом было это поразительное рукопожатие между Молотовым и Риббентропом. Даладье, разбуженный среди ночи, сперва даже не поверил этому сообщению, приняв его за газетную утку. Тем временем оба лагеря - верившие и не верившие в реальность войны - продолжали жаркие споры. Первые, и среди них Поль, думали, что военная машина уже запущена и ее не остановить, вторые, например Арагон, писали, что война отступила, германо-советский пакт послужит делу мира против агрессии рейха. Поистине, ошибки часто рождаются из уверенности.
В том августе мне чуть ли не каждую ночь снился один и тот же сон: я сбрасываю бомбы на Германию, и война начинается.
1 сентября, в 4.45 утра, немецкий линкор "Шлезвиг-Гольштейн" начал обстрел польской военной базы на полуострове Вестерплатте. В 8.00 утра Германия объявила, что Данциг и прилегающие территории отныне являются неотъемлемой частью рейха.
В 10.30 утра Поль разбудил меня и сообщил, что ему надлежит явиться на призывной пункт, в стране объявлена всеобщая мобилизация. Я не нашла слов утешения.
Мы вернулись в Париж. На улицах, куда ни глянь, десятки, а может, и сотни детей с чемоданчиками или узелками в руках. У некоторых на спине виднелись нашивки с именами и фамилиями. Правительство отдало приказ эвакуировать их. Я завидовала женщинам, которые плакали в тот день; их горе доказывало, что жизнь подарила им счастье, которым упрямо обделяла меня.
3 сентября Адольф Гитлер встал в 7.00 и ознакомился с фронтовыми новостями. Они были превосходны: его танки и истребители успешно решали судьбу Польши.
В 9.15, сидя в своем кабинете, он приказал, чтобы ему зачитали, громко и четко, британский ультиматум Германии, переведенный на немецкий язык.
В 12.30 посол Франции, в свою очередь, вручил германским властям знаменательный текст: "Правительство Французской республики имеет честь информировать правительство рейха, что оно намерено с сегодняшнего дня, а именно с 3 сентября, с 17.00, выполнять обязательства, взятые на себя Францией в отношении Польши, которые известны немецкому правительству".
В киосках не осталось ни одной газеты. Театры и кинозалы закрылись, скачки были отменены. Церкви были забиты возбужденными толпами молящихся; те, кто не смог пробраться внутрь, теснились на паперти. Шел дождь. Мы с Полем сидели дома, в гостиной, и молчали. Поль не испытывал страха, он давно смирился с неизбежным. А я смотрела на него. Мне хотелось запомнить, удержать в памяти его черты, но они были мертвы - та, другая, похитила их у меня.
Я вышла на улицу. Дождь уже прекратился. Консьержи выписывали крупными белыми буквами слово "убежище" над дверями зданий. Время близилось к пяти. Повсюду вокруг меня люди смотрели на часы. Еще двадцать минут… Еще десять… Еще пять… И вот колокол церкви Мадлен отбил пять ударов. С этой минуты мы вступили в войну.
Никто не думает о женщинах, которые провожают своих мужей на фронт с чувством огромного облегчения. Однако такие существуют, и я была одной из них.
На следующий же день я попросила Жака отвезти меня в "Лескалье". Мне непременно нужно было туда вернуться, иначе Анни поняла бы, что я о чем-то догадалась. Я должна была как минимум попрощаться с ней - "по-дружески". Я не сомневалась, что она сейчас ждет там, уповая на невозможное, надеясь, что Поль, несмотря на мобилизацию, тоже приедет. Она была бледна, она сообщила - просто чтобы хоть о чем-то поговорить со мной, - что отдыхала в Динаре, куда их с матерью возил отец.
Так вот она - настоящая причина внезапного желания Поля "подышать морским воздухом", а я-то вообразила, будто он заботится обо мне! Они, конечно, не виделись там, иначе она не рассказала бы мне об этой поездке с такой наивной откровенностью. Дело обстояло гораздо хуже: Поль отправился в Довиль лишь потому, что хотел быть поближе к ней. Интересно, сколько еще раз за последнее время они мне лгали, а я верила?
Главное - не дать воли своей ненависти, не признаться, что я все знаю, - такого унижения я себе не позволю. А просто посеять в ее душе сомнение. Вначале она мне не поверит, но с течением времени мои слова дадут всходы, и никого уже не будет рядом, чтобы помочь ей забыть их. И я начала рассказывать.
Накануне своего отъезда на фронт Поля как будто прорвало. Он взял с меня обещание остаться в Париже - сюда почта будет доходить быстрее, он не хочет со мной расставаться, он любит меня, он никогда еще не был так уверен в этом, как сейчас, перед лицом смертельной опасности, - все это он твердил как заведенный. Он меня любит. Он меня любит. Он меня любит. И обнимал меня со всей страстью влюбленного, уходящего на войну. Такого с нами не было уже много месяцев.
Так я отплатила ей за ту боль, которую она мне причинила; я думала, что никогда больше не увижу ее.
Но в начале октября Софи вошла в библиотеку, где я сидела, и сказала, что Анни просит ее принять. - Я беременна.
Услышав эту фразу, которую я еще недавно так ждала, я похолодела. Она лгала. Я же видела, каковы их отношения, - беременность была невозможна.
Но Анни не добавила ни слова, чтобы убедить меня. И это молчание, это торжественное молчание сделало свое дело - я ей поверила.