Руди, почему–то вдруг сникнув, обошел медленно вокруг их огромной супружеской кровати, присел рядом с Аллой и ткнулся совсем по–детски в ее плечо, и обхватил ее горячими и цепкими руками. И заплакал. И забормотал сквозь пробившие его слезы о том, что у него никогда не было своих детей, и быть их не могло по причине перенесенного в детстве какого–то там заболевания, и что он всегда страдал и жутко комплексовал по этому поводу, и долго не женился по этой же самой причине, и что он постарается полюбить ее детей, и что он почти уже их любит, как любит ее, глупую и красивую русскую женщину…А его никто, никто никогда не полюбит, почто он смешон и некрасив, потому что он только и может позволить впустить в свою жизнь вот это - купить доброе к себе расположение, а на любовь он и не рассчитывает вовсе…Алла слушала его удивленно и растерянно, и с трудом доходила до нее эта горькая мужицкая правда, и что–то вдруг оборвалось у нее в сердце и прокатилось по желудку жалостливо–щекочущим шариком, и заставило спазмом сжаться горло. Она обняла его голову и прижала к груди совсем по–матерински, и ласково гладила, и целовала в лысеющую маковку, и покачивала его в своих руках, как ребенка, и была в этот момент бесконечно, просто бесконечно счастлива…
А потом она полночи подряд рассказывала ему о своих детях, Василисе и Петечке, и какие они умненькие и красивые, добрые и воспитанные, и знают языки, и немецким тоже неплохо владеют, и хвасталась Петечкиным фигурным катанием, и Василисиным твердым мужским характером и необыкновенными способностями в учебе… Она говорила и говорила взахлеб, и никак не могла остановиться. Впрочем, Руди и не пытался ее остановить. Он лежал и любовался ею, ее жестами, счастливым смехом, горящими зеленым огнем большими глазами. Не стал он ей рассказывать той правды об ужасном положении ее детей, которую вычитал из письма неведомой ему фрау Марины. Зачем? Она так счастлива сейчас… Он просто лежал, закинув руки за голову и слушал ее с блаженной улыбкой, и уже прикидывал в уме со свойственной ему немецкой рассудительностью, что надо бы продать этот дом и купить другой, побольше, что деньги за обучение дочери Альхен в Сорбонне он заплатит сразу, за несколько лет вперед, потому что так выгоднее, пожалуй… Насчет Сорбонны у него даже и сомнений не возникло – тут он с Альхен был совершенно согласен. Если уж давать образование девочке, то только хорошее, самое лучшее, потому что только все самое лучшее впоследствии полностью окупается… А Питер будет жить здесь, с ними. Питер будет учиться в самом хорошем и дорогом лицее, он завтра же постарается изучить всю эту информацию о находящихся в городе самых лучших учебных заведениях…А больную свекровь Альхен ему придется взять на содержание, он будет посылать ей в Россию каждый месяц необходимую сумму на сиделку…
В общем, самые хорошие мысли гуляли в голове у Руди, пока он слушал Альхен. А потом она стала учить его проговаривать имена своих русских детей правильно. С Петечкиным именем у Руди проблем никаких не возникло, конечно. Ну. Питер и Питер, он и везде Питер. А вот дочкино имя ему никак, ну никак не давалось…
- Скажи : Ва–си–ли–са! - требовала Альхен, сидя на постели и сложив ноги калачиком. –Ну?
- Ва–ли–си… - старательно тянул за ней Руди и даже кивал головой от усердия, произнося каждый слог.
Альхен смеялась над ним звонко и от души, и махала руками, задыхаясь от этого счастливого смеха и думая про себя: господи, как же давно она вот так не смеялась…
- Да нет же! Господи, Руди, это же так легко! Вот послушай еще раз: Ва–си–ли–са…
- Ва–си–си…
Альхен снова захохотала звонко и откинулась в изнеможении на подушки. Господи, как же она была счастлива за свою девочку! У нее будет все, все, о чем она мечтала – и Сорбонна, и своя хорошая фирма, и свой дом будет там, где она только захочет. Европа – она большая… И у Петечки будет все. У Питера, вернее…
- Руди, а можно я полечу за ними прямо завтра? Хотя завтра, наверное, не получится. Эти ж ваши немецкие дурацкие формальности…Это ж только дня через три получится…А я им завтра позвоню! Нет, сейчас позвоню! Нет, сейчас нельзя, у них там ночь глубокая…Или позвонить?
Сомнения ее развеял Руди. Он притянул ее к себе с силой, обнял, зарылся головой в пушистые ее рыжие волосы и заставил по–мужски на время отключиться от предстоящих приятных забот. Он очень, очень полюбил эту женщину, которая оказалась–таки самой настоящей русской и самой настоящей загадочной, да еще какой загадочной – такой неожиданный сюрприз ему преподнесла… И неправда, что они, русские женщины, только придумывают себе эту загадочность. Есть она, на самом деле есть, и притягивает к себе навечно, как магнитом, и способна сделать счастливым даже такого закомплексованного и несчастного, как он, Руди Майер, сытый немецкий бюргер…
***
18.
Они сидели на холодных плитах тротуара и с недоумением смотрели друг на друга – так отчаянно быстро все это случилось с ними, как на ускоренно крутящейся пленке. Даже перчатки Василисины были еще мокрыми и теплыми от горячей воды, и с них капало на землю. И фартук клеенчатый мокрым был. И коленки болели нестерпимо – не пожалел ее могучий Сергунчиков охранник и вытолкнул на улицу с такой же силой, с какой прежде вытолкнул Сашу, и она проехалась на коленках по холодным шершавым плиткам довольно порядочно и содрала их, конечно же, основательно. Да что там коленки - перепало ей во всех местах тоже довольно основательно: и затылок ломило, и в переносицу ей кто–то заехал чем–то острым, и губа распухает, как на дрожжах…
Саша помотал головой и попытался сфокусировать на Василисе взгляд – она будто улетала от него, размножалась копиями и кружила около, переходя из одной Василисы в другую. Он снова с силой встряхнул головой и, опираясь на руки, попытался подняться, да не тут–то было. Василиса вдруг снова страшно закружилась перед ним , и снова пришлось сесть на тротуар, и взять голову в руки. Чьи–то ноги в сапогах и ботинках шагали мимо, чьи–то останавливались на секунду и бежали дальше, прочь от этих двух расхристанных вдрызг людей с окровавленными лицами, сидящих на тротуаре около бело–нарядной двери кафе – какие–нибудь бомжи, наверное, зашли в эти двери хлебушка попросить да ненароком украли там чего–нибудь, скорее всего. Вот и перепало им, и поделом…
Василисе удалось подняться первой. Шатаясь, она подошла к Саше, склонилась над ним и с трудом проговорила, кое–как шевеля разбитой губой:
- Вставай… Пошли домой, ревнивец несчастный… Нашел из–за кого кулаками махать…
Большого, глобального какого горя Василиса в этот момент вовсе не испытывала, хотя и случилось такое с ней впервые в жизни. Да что там - она даже и предположить не могла, что такое вообще может с ней когда–либо случиться. Если б не резкая боль в затылке, если б не распухающая губа да не содранные вдрызг коленки, она бы, может, и посмеялась даже над такой ситуацией, и погордилась бы даже Сашиной такой в отношении ее эмоциональностью. Она потом, потом обязательно над всем этим посмеется. Они вместе посмеются. А пока надо как–то до дому доползти…
Она помогла Саше подняться на ноги, поискала глазами потерявшийся где–то поблизости тапок–шлепанец и, найдя, сунула в него моментально замерзшую от стылой тротуарной плитки ступню – на дворе–то не месяц май все же. Так, обнявшись и изо всех сил поддерживая друг друга, они перешли довольно благополучно через проезжую часть улицы и двинулись под знакомую арку, шатаясь и пугая прохожих своим окровавленно–странным видом : Василиса так и не удосужилась снять с себя клеенчатый огромный фартук до пят и толстые резиновые перчатки, Сашина же курточка была так основательно изодрана, что целого места на ней практически не осталось. Зайдя уже под арку, он вдруг остановился и дернулся, словно хотел стукнуть себя ладонью по лбу. Потом повернул к ней голову и улыбнулся разбитыми губами, и проговорил с огромным трудом, растягивая слова волнисто, как это получается только у сильно пьяных:
- А у Ольги Андреевны динамика…
- Ой, Саш, давай потом скажешь, ладно? Не понимаю я тебя. Давай сначала до дому дойдем, а?
Она снова потянула его к спасительному подъезду дома, который уже был виден из арочного выхода, но Саша вдруг уперся, помотал головой и повторил громко, стараясь изо всех сил отделять слова друг от друга:
- У Ольги! Андреевны! Динамика! Положительная!
На последнем слове он все таки запнулся и произносил его долго и старательно, и никак не мог с ним справится до конца, но Василиса его все–таки поняла…
- Что? Саша? Что ты сейчас сказал? У бабушки динамика?
Саша только молча, изо всей силы мотнул головой в ответ.
- А ты сам видел? Да? И Лерочка Сергеевна видела?
Он снова с силой мотнул головой и вдруг пошатнулся, и чуть не упал, но вовремя был схвачен сильными Василисиными руками, и даже прижат был к ее телу, и поцелован отчаянно в окровавленную щеку, и омыт горячими девчачьими счастливыми слезами…
- Ой, Сашенька, да не может бы–ы–ыть… - причитала на весь двор огорошенная новостью Василиса. – Да неужели это правда, Сашенька? Ты же шел мне об этом сказать, да? Ой, да неужели это и правда случилось…
Так же продолжая рыдать и причитать, она довела его до двери подъезда и долго потом еще тащила вверх по лестнице, пока, услышав шум, не поспешили к ней на помощь давешние старушки–соседки да молодая мамаша с грудным ребенком.. Так все вместе они и ввалились в квартиру, перепугав до смерти Петьку и Ольгу Андреевну, которая успела уже перебраться с дивана в свое самодельное кресло и вовсю хозяйничала на кухне, цепляясь руками за столы потихоньку по ней передвигаясь – спешный праздничный ужин хотела приготовить по случаю их совместной радости.
- Бабушка, покажи мне свою динамику… - рухнула перед ней Василиса на колени, бросив Сашу на попечение старушек–соседок, хлопотливо суетящихся над ним, как две большие толстые курицы. Ольга Андреевна, на вдохе зажав рот рукой, с ужасом рассматривала Василисино лицо и долго не могла еще выдохнуть воздух обратно, но тем не менее ступней своей шевелила довольно–таки выразительно, отчего Василиса упала головой ей в колени и снова разрыдалась, так же почти, как рыдал каких–нибудь полчаса назад Петька – отчаянно и сотрясаясь всем телом. Ей тоже можно было. Ей тоже давно, давно так сладко не плакалось…
Только к ночи в суматошной квартире Барзинских, наконец, все успокоились.
Ольга Андреевна заснула глубоким и крепким сном, и Петька, наболтавшись с Колокольчиковой по телефону, спал, посапывая, на своем диване, и полная луна, решившая на эту ночь вынырнуть из–под плотных облаков, светила довольно–таки приветливо сквозь тюлевые редкие занавески. Василиса в стареньких потертых джинсах и клетчатой ковбойке сидела с ногами на Сашином диване, примостившись к его плечу, взглядывала на него исподтишка сбоку. Они молчали. Долго уже молчали. И хорошо молчали. Ссадины и раны на их лицах после отмокания под горячим душем и обработки перекисью умелой рукой Ольги Андреевны оказались не такими уж и страшными – в темноте даже ничего и не видно было , только переносицу Василисе да разбитую Сашину губу пришлось заклеить пластырем. А так вполне даже хорошо они на этом диване смотрелись - лица как лица, обычные влюбленные гомо сапиенсы, и глаза у обоих даже в темноте огнем горят, и улыбки одинаковые - чуть–чуть придурковато–счастливые…Обычная, в общем, ситуация. Еще и не любовь, но уже, как говорится, морковь. Хотя если б поглядел кто сейчас на них со стороны, то поверил бы, пожалуй, что не бывает на свете ничего прекраснее только–только зарождающейся этой любви, что остальные чувственные человеческие удовольствия, воспетые и обрисованные во всех своих красивостях – просто ничто перед любовью, которой только еще предстоит состояться…
- Так, значит, ты еще и драться умеешь? Тоже мне, нежное дитя солнца… - тихо проговорила, наконец, Василиса, нарушив ценное это молчание.
- Да. Выходит, умею, - так же тихо, шепотом почти ответил ей Саша. – А я и не знал раньше, что умею. Спасибо, научила…
- Я? Я научила? – совершенно притворно и где–то кокетливо даже возмутилась Василиса.
- Ну да. Тебя же придурок этот по заднице охаживал, когда я вошел! Вот мне кровь в голову и ударила. Если б не мордовороты эти, я б его еще побил не без удовольствия!
- Да ладно, чего ты… Ему и так хорошо досталось…
- А ты не защищай его давай! Еще чего не хватало – позволять с собой делать такое…
Василиса, прикусив язык, снова замолчала. Не стала ему рассказывать, как Сергунчик позволял себе делать "такое" на протяжении всего времени, что она в его кафе проработала. Поняла – нельзя сейчас ему это рассказывать. Проснулась в ней вдруг какая–то интуиция , которая из века в век одно название и носит - мудрость женская. А вместо этого произнесла горделиво:
- А ты молодец, Саш! Так ему в глаз профессионально заехал… А говоришь, драться не умел!
- Да вот ей богу, не умел! – засмеялся польщенный ее похвалой Саша. - Я раньше и не дрался никогда. И не влюблялся никогда. Выходит, что и не жил никогда…Так, что ли? Не понимаю вообще, что сейчас со мной происходит… Не понимаю, что со мной происходит… счастливо–одухотворенное его, будто летящее по воздуху спокойствие.
Он ласково обнял ее за плечи, привлек к себе, прижался губами к теплой макушке. Действительно непонятно было , что же с ним такое произошло в эти дни, куда подевалось прежнее его счастливо–одухотворенное, будто летящее по воздуху спокойствие. Не было больше никаких таких полетов. И спокойствия прежнего тоже не было. А было совсем, совсем другое ощущение жизни, незнакомо–пугающее – потребность постоянная, например, появилась видеть рядом эту вот странную девушку с раскосыми монгольскими глазами, и не красавицу вовсе по стандартно–принятым мужским меркам, а наоборот, неуклюжую и насмешливо–сердитую. Или вот крайняя тревога , например, за больного ее братца - с чего бы это вдруг так надо было озаботиться о чужом, в сущности, ему ребенке? А о радости по поводу сегодняшней положительной динамики в мышцах Ольги Андреевны и вспоминать не стоит – давно он так искренне и по–настоящему не радовался…
- Все будет хорошо, Василиса. Все, все будет хорошо… - проговорил он как можно более уверенно, отдавая себе же при этом отчет, что успокаивает таким образом скорее себя, а не ее.
- Да чего уж там хорошего, Саш… - вздохнула вдруг тяжело под его рукой Василиса. – Работу–то я, выходит, потеряла…
- Ну и хорошо, что потеряла. Что это за работа – тарелки мыть? Глупость какая–то, а не работа…
- Ну да, конечно же, глупость. Я понимаю. А только как мы теперь выживать будем без этой вот глупости? Лерочке Сергеевне еще месяца два–три как минимум придется платить. И жить нам на что–то надо. Пока я себе новую работу найду, опять ей задолжаю… Нет, как тут ни крути, а придется мне на поклон к Сергунчику идти, чтоб обратно взял. Он это любит, когда к нему с поклоном обращаются. Пыжится сразу забавно так…
- Ты что, Василиса… Ты шутишь так, что ли? Ты хоть понимаешь, что делать этого нельзя? Нельзя с самой собой так обращаться!
- Можно, Саш. Можно. Еще как можно… – с веселым каким–то вздохом проговорила Василиса и взглянула на него сбоку. – Когда жизнь больше ничего не предлагает, то можно. И не унижение это вовсе, как ты, наверное, думаешь, а всего лишь физически–условные трудности. Вернее, физически–условное их преодоление.
- Так жизнь же предлагает тебе и другое. Мою помощь принять, например…
Василиса ничего ему не ответила. Все равно не смогла бы объяснить, почему действительно так боится принять от него эту помощь, почему ей гораздо проще пойти на поклон к напыженному обидой и злобой Сергунчику. Ей казалось почему–то, что как только согласится она принять эту Сашину помощь, так тут же и исчезнет, и уйдет из нее навсегда радостный праздник, и замолчит навсегда щекочущая сердце, перехватывающая горло его нежная мелодия. И что значат все эти вместе взятые Сергунчиковы истерики, унижения да обвинения по сравнению с нежной этой мелодией? Да ничего и не значат…
- Нет, дорогая моя и глупая Василиса, ни к какому такому Сергунчику ты вовсе не пойдешь. Получается, я зазря за тебя дрался? Что, в этих боях не заслужил права помочь тебе? – нарушил решительно это молчание Саша. – Нет, и не думай об этом даже. И не говори больше ничего…
- Саш, ну ты как большой ребенок, ей богу… - жалостливо заговорила она. – Ну что это получится, в самом деле… Мы все втроем, я, бабушка и Петька, сядем на твою шею, получается? Такого груза ни одна шея не выдержит, ты что…
- А вот это уже не твоя забота – о шее моей рассуждать. Шея моя все это с большим удовольствием как раз и выдержит. На хлеб насущный да на труды Лерочки Сергеевны я уж как–нибудь заработаю - заказов больше буду брать, и все. Делов–то. И даже на Петькино мороженое хватит. А то довели парня до крайности – килограмм мороженого за один присест слопал… В конце концов, у меня ведь еще и дача есть. Бабкино наследство. Хорошая дача, крепкая – для нее в один момент покупатель найдется…
- Ну Са–а–а–ш… - в отчаянии протянула Василиса, сбросив с плеч его руку и чуть не заплакав. – Ну не могу я так, ты что…Прекрати немедленно…Ну как ты не понимаешь–то, господи! Не могу я взять от тебя помощи! Да еще и дачу продавать – совсем с ума сошел! И вообще, ты нам кто такой, чтоб помощь от тебя брать? Всего лишь жилец…
Василиса замолчала неловко, сама испугавшись своих слов. Саша тоже молчал, смотрел в слабо разбавленную лунным светом темноту комнаты и изо всех сил уговаривал себя не обижаться. В конце концов, не имел он никакого такого права обижаться на эту девчонку. В конце концов, он здесь действительно просто жилец. Он ей никто. Он просто странный человек, капризом судьбы здесь, в этой квартире, оказавшийся. Странный человек, от реальной жизни оторвавшийся и живущий придуманным для самого себя внутренним своим солнцем. И все. И с чего это он взял, что имеет какие–то права на эту девушку? С того, что ей понравилась его писанина? С того, что думает о ней с нежностью, ранее не ведомой? Она, кстати, оказалась совсем, совсем другой, эта нежность. Он столько раз о ней писал, и представлялось ему даже, что неплохо совсем писал, а она оказалась совсем, совсем другой… Такой, о которой вовсе и не расскажешь, как ни старайся…
- Ладно, иди–ка ты спать, Василиса. Завтра поговорим. Утро вечера мудренее, правда?
Иди спать, Васенька…
Он медленно провел ладонью по ее щеке, по затылку, прижал на секунду голову к плечу. И услышал вдруг, как колотится ее сердце – быстро и волнующе трепещется, нежно и горячо, как пойманная в руки маленькая глупая птица. И, будто испугавшись, торопливо отстранил ее от себя:
- Спокойной ночи, Васенька…
- Ты не обиделся, Саш?
- Нет, что ты. Иди. Конечно же, не обиделся. Иди. Завтра поговорим…
***
19.
А утром они все дружно проспали. Правда, и торопиться в это утро им особенно некуда было. Петькин бронхит пока только готовился окончательно сдать свои болезненно–температурные позиции, Василиса по причине вчерашней Сашиной драки в кафе в одночасье сделалась девушкой совершенно безработной, а Сашины походы по ремонту домашней всяческой техники назначены были лишь на послеобеденное время. Может, они бы и дальше еще спали, если б не телефонный звонок, такой неожиданный и такой, наверное, все это время долгожданный. Аллочкин, из далекого города Нюрнберга звонок…