- Отдохни, - сказал он и схватился рукой за дерево. Прижался лицом к коре. - В глазах темно. Не вижу ничего.
- Сядь. Тебе посидеть надо. Это ты крови много потерял. До головы не доходит. Сядь.
- Если я сяду, я уже не встану.
Он слабел и уже просто висел на ней. Колени у нее подгибались. Она упала, больно наткнувшись коленом на шишку. Зашипела. Тяжело дыша, с остервенением и ненавистью смотрела в траву на убегающих от дождя муравьев. Наверно, будь она умнее, можно было бы придумать что-то мудрое и полезное. Носилки там или не знаю что еще. Шалаш… Хотя на фига нам тут шалаш.
- Ну! Миленький! Ну, пожалуйста! Еще чуть-чуть! Ну не падай, хороший мой!
Она никогда в своей жизни не имела дела с человеком, которому было бы так плохо. И бледной синевы лица такой тоже не видела. Когда-то, когда она приехала в больницу к дедушке, она, проходя по коридору, видела каких-то серых больных, заросших щетиной. И тогда еще старалась не очень на них смотреть. В голове вертелось какое-то киношное: "Не жилец". Ей и к дедушке идти не хотелось. Но мама сказала, что это необходимо. Не прийти в больницу нельзя. А потом дедушка умер. И она была рада, что все-таки успела к нему прийти. Потому что он был в трезвом уме и ясной памяти. А каким он был потом, когда умирал, она не знала.
Ей казалось, что от старости умирают медленно. Может быть, даже всю жизнь.
Тому же, кто был рядом с ней, умирать было явно рановато.
Однако сознание он терял.
- Ну куда же нам теперь? - И она поднялась и стала звать. - Белка. Белка. Ко мне!
Она услышала, как шелестит трава. Как мчится счастливая Белка. А за ней очень быстро для своих лет идет бабка. Только чуть-чуть припадает на одну ногу. У бабки через плечо перекинут был плащ. Она молодец. Прихватила.
Он лежал на земле, а они подсунули под него плащ, взялись за рукава и запряглись, как две лошади. Где можно было, волокли, где нельзя - тащили. Начинало темнеть. Сил почти не осталось. Но бабка бодрилась. Не сдавалась и Миле отдыхать не давала.
Сама же Мила превратилась в какую-то живую силу и больше ни во что. Мыслей в голове не осталось. Желаний тоже. Ей даже было комфортно в этом состоянии борьбы, когда все так ясно и усилия идут прямо по назначению. Было в этом какое-то наркотическое забвение, удивительная гармония причины и следствия. Все испытания, выпавшие на ее долю, и неощутимый в эту минуту голод отодвинули ее собственное "я" куда-то далеко внутрь. И оно если и было, то сидело, словно в колодце, и видело над собой только маленький пятачок пасмурного неба.
Когда же они неожиданно оказались у самого дома, уже совсем смеркалось. И когда она осела на сухой пол рядом с ним, первый осмысленный вопрос, возникший в Милиной голове, был: "И почему он такой тяжелый?". Но об отдыхе не могло быть и речи. Теперь нужно было думать только о том, чтобы спасать раненого.
Они промокли насквозь. Вернее, они так и не высохли за весь этот день с самого утра до глубокого вечера.
Сначала решили уложить его на лежак. Мила под мышки, бабка за ноги. Потом она отошла в уголок и, порывшись у себя в сундуке, протянула Миле аккуратненько сложенные вещи.
- На, доча, переоденься. Мокрая же вся и в рванине.
- Спасибо, - сказала Мила и подумала, какая это все-таки непозволительная роскошь - крыша над головой и сухая одежда.
Дала ей бабка ситцевую юбку в выцветший мелкий цветочек и старенький коричневый трикотажный свитер. Юбку закололи на булавку, чтобы не падала. Галоши поставили сушить.
Пока она переодевалась, бабка ловко стянула с него всю мокрую одежду и накрыла одеялом. Его бил озноб.
Он лежал на спине, хрипло и тяжко дышал. Глаз не открывал. Губы почернели и запеклись. Тусклая лампочка под потолком светила так, как будто в глазах потемнело. Было в этом освещении что то предобморочное.
Бабка подошла, села рядом и развязала повязку. Мила отвернулась и отошла. Боялась смотреть на открытую рану. Под коленки побежала щекотная волна слабости. И казалось, что рана тут же перекидывается на нее. Вот и левый бок застонал, и она прижала к нему ладонь.
За окошком темнело. Показался вдруг маленький кусочек синего глубокого неба с одиноко мерцающей звездой. Верхушки елок, как кардиограмма живучего человека, тянулись от одного края до другого. Уютная белая занавесочка закрывала окошко лишь наполовину.
Она обернулась, вздрогнув от того, как он застонал. Бабка отошла к рукомойнику, висящему тут же над тазом. Сполоснула руки.
Потом подошла опять к нему. Постояла, посмотрела на него долгим скорбным взглядом, прижав край платочка ко рту. Губы поджала, старушка старушкой. Вокруг запавшего рта лучиками расходились морщины. Как печеное яблоко. Она ли это всего час назад тащила его на пару с Милой через весь лес, как бульдозер!
Перекрестилась. Пробормотала заученно, без выражения: "Господи, спаси и помилуй". Перекрестилась еще раз. Постояла. Молча, чуть прикрыв глаза. То ли думала о чем-то, то ли молилась.
Подошла к ведру с чистой водой. Налила полный ковш в кастрюлю. Поставила греться на электрическую спиральку.
- Войны-то нет уже давно. А раненых земля полна.
Странно было, что здесь электричество. Бабке оно не шло.
- Пуля там. Вынимать надо, девонька. А то отдаст богу душу парень твой. Вон скрутило-то как. Сгорит.
- Пуля? - до нее только сейчас дошло. Она расширенными глазами смотрела на бабку и понимала, что попала. И сейчас ей придется принимать какие-то вселенски важные решения. А как она это может сделать. Она? Девочка Мила? - Как вынимать? Здесь, что ли, прямо? Надо к врачу ехать! Есть же у вас тут где-нибудь больница, в конце концов!
- Нету тут никаких больниц. Придумала тоже. Лес кругом. Фельдшерица на станции живет. Так ты его на себе туда не дотащишь. Да и толку… - Бабка удрученно покачала головой. - Здесь она, пуля, прямо под ребром. Крови много утекло… - И сказала неожиданно твердо: - Ждать нельзя. Самим вынимать придется. Будешь помогать.
Мила почувствовала, как становятся ватными ноги, а внутри нарастает лихорадочный ужас. Нет, товарищи! Каждый должен заниматься своим делом. Здесь какая-то ошибка. Она, Мила, вообще здесь ни при чем. Бежать отсюда надо. Дотащили и славно. А дальше - дело врачей. Скорая помощь, обезболивающее, капельница. Не в каменном же веке живем!
- Я сейчас. - Прошептала она и выбежала на крыльцо.
Горящие щеки охладила влажная прохлада вечернего леса. Дождь продолжал тихонько моросить и шуршать в листьях растущих рядом с крыльцом кустов. Она спустилась по ступенькам на ощупь. Но под ногами уже не было видно ничего. Она отошла на пару шагов от дома. Маленькое окошко светилось таким мягким уютным светом, как будто не было там внутри никакого несчастья. А вокруг дома было так страшно, так черно, что Миле понятно стало, что убежать ей не удастся.
Придется вернуться и пройти все до конца.
Она судорожно вздохнула. И решительно направилась обратно. Поворачиваться спиной к лесу было жутковато. Поэтому по ступенькам она просто взлетела. И заходя уже в дверь, вспомнила, что когда-то в детстве хотела быть врачом. И как ей только такое в голову могло прийти!
Бабка хлопотала. Шуршала какими-то бумажными пакетами. Пахло травами. Булькала на плитке вода. А на беленькое полотенчико, разложенное на столе, она выкладывала все, что, видимо, могло пригодиться. Ножницы, вату, йод и что-то еще. Мила разглядывать не стала. Ей опять стало худо. Она вцепилась бабке в руку и прошептала:
- Бабушка, миленькая, я не умею! Может быть, не надо? Ведь ему больно будет! Как же без наркоза?!
- А как раньше?.. Думаешь, на войне-то пули как вынимали? Вот так вот и вынимали. Под крикаином.
- Как? - переспросила Мила.
- Под крикаином. Пока кричит, значит, живой.
- Так вы умеете? Врачом, что ли, были? - с проблеском надежды в глазах выдохнула Мила.
- Нет. Врачом не была. А рядом приходилось когда-то… Давно, правда, это было… Но что делать. Послал Бог испытание. Придется вспоминать. Водки нет, жалко… Но ничего, парень крепкий, авось переживет.
В стакане уже почти остыла заваренная бабкой ярко и незнакомо пахнущая трава. Она подошла к нему и погладила по волосам вечным материнским жестом. Он откликнулся. Повернул голову вслед ее руке. Чуть приоткрыл глаза.
- На, сыночек, выпей. - Она ловко подняла ему голову и заставила выпить до конца.
- Что это? - тихо спросила Мила.
- Усни-трава. Дурман. - Про усни-траву ей в детстве сказки читали. И Мила не поняла, шутит бабка или правду говорит. Но та невозмутимо продолжала: - Много там всего… Полетает немножко. Всяко полегче будет.
- А что теперь? - Мила маялась оттого, что не знала, что же ей нужно будет делать. Лучше бы уж узнать скорее.
- А теперь… - Бабка посмотрела сурово и молодо. - А теперь вот что.
Мила не смогла бы заснуть, даже если бы было можно. Да и нельзя было. Каждые пять минут она меняла тряпку у него на лбу и на руках. Обмакивала их в миску с прохладным отваром. Отжимала и снова прикладывала к его огненному лбу и запястьям.
Все, что происходило этой ночью, она помнила смутно.
Помнила тусклый обморочный свет лампы.
Помнила, как смотрела на потолок, закусив губу, чтобы не видеть, как бабка будет бередить едва закрывшуюся рану своим железом. Помнила, как, приготовившись к яростному сопротивлению, изо всех сил держала его руки. И ей это удалось на удивление легко. Она вообще не почувствовала, чтобы он пытался сопротивляться.
И уж что запомнила на всю жизнь, так это жуткий зубовный скрежет. Звук, от которого леденело сердце. Наверно, такое приходится слышать только палачам.
А потом отрывистый и короткий звон железа о стекло. Пуля, как мышь в мышеловке, оказалась в стакане.
И кровь. Кровь. На которую не смотреть уже было нельзя. Потому что надо было что-то делать. И она делала, совершенно забыв о том, что чего-то вообще боится…
А потом наступил рассвет. Невероятный. Такой, какого она не видела никогда. Да и, честно сказать, видела она их, настоящих летних рассветов, за свою ленивую жизнь всего-то раз-два да обчелся. И ей казалось, что она родилась заново, и вот это-то и есть та самая новая жизнь, которую она с таким трудом каждый раз начинала.
Только засветло она почувствовала себя уставшей. У нее болело и ныло все. Шея - оттого, что она все время сидела над ним, склонившись. Проколотая сучком пятка. И все-все мышцы, после памятного заплыва.
Бабка тоже спать не ложилась. Все возилась со своими травками. Пересыпала. Смешивала. Заваривала. И теперь у нее на столе стояла целая батарея кружек и стаканов под крышками - "кровь растить", как она странно выразилась.
Вчера ночью, когда все самое страшное уже было позади, они с бабкой познакомились. Ее звали Таисия. Баба Тася.
Глава 9
Было поздно в наших думах.
Пела полночь с дальних башен.
Темный сон домов угрюмых
Был таинственен и страшен…
…Мы не поняли начала
Наших снов и песнопений.
И созвучье отзвучало
Без блаженных исступлений…
Константин Бальмонт
1910 год. Санкт-Петербург
Кто из поэтов не мечтал поселиться в башне из слоновой кости да еще с музой в качестве законной супруги? Алексей и Людмила Борские поселились в странном для Петербурга круглом угловом доме, в квартире верхнего этажа, которая возвышалась над крышами квартала жестяным, пыльным шлемом. Забралом этого шлема был полукруглый балкон, с которого можно было выйти на покатую крышу. В самой квартире было множество неправильной формы комнат. Людмила время от времени нанимала бородатых, краснолицых рабочих, которые ломали какую-нибудь стену, и расширяла таким образом помещения. Но странная замкнутость, закольцованность пространства сохранялась, несмотря на перестройки.
Прошло полгода с тех пор, как кто-то из петербургских литераторов, кажется, поэт Сергей Иволгин назвал их квартиру башней Изиды. Теперь это название было общепринятым не только в среде поэтов-символистов и их литературных противников, но и среди питерских извозчиков, которые, правда, переиначили ее на "башню Зины".
- Так вам, барин, на Шпалерную? Дом Венце-ля? Так это за Зинкиной башней, в аккурат. Домчу за милую душу, коли на водку накинете… Коли повезет, сможете Зинку эту увидать. В прошлый раз я офицера вез, так Зина как раз на балконе стояла, пахпироску курила.
- Что же, голубчик, хороша она, как ты изволишь выражаться, Зина?
- Как же, барин! Очень как хороша! Офицер тот, как увидал ее на балконе, на землю сразу соскочил, кричал ей, руками махал… Видать, сильно она ему понравилась.
- А что же она?
- Зинка-то? Докурила свою пахпироску и пошла себе в дом, а на балкон вышел господин с бородкой. Этот господин как заорет по-козлиному…
- Да ты, братец, брешешь!
- Вот те крест, барин, не брешу. Офицер увидал его, плюнул в сердцах и приказал вести его в ресторацию сей же час. Видать, распереживался. А я так думаю, что там с Зинкой черт живет, а Зинка эта - ведьма и есть…
Башней Изиды квартира Борских была названа не ради красного словца. Впрочем, и ради него тоже. Здесь образовался некий литературно-художественный салон, которых в те годы в Петербурге было немало. Поначалу поэты-символисты приходили сюда к Алексею Борскому, которого считали знаменем символического направления русской поэзии. Но скоро "открыли" и его жену, с которой были уже заочно знакомы по стихам Борского. Сначала их неприятно поразило, что та самая Панна, Новая Мадонна, Христианская Венера, Изида оказалась земной девушкой с золотисто-русой косой и цвета темного пива глазами. Но теоретик символизма, "единственный прямой наследник" философа и поэта Владимира Соловьева, как он сам себя называл, Дмитрий Шпанский сумел теоретически обосновать и русые косы, и темные глаза, и гибкий стан.
По его словам получалось, что Людмила Борская и есть земное воплощение Мировой Души, которую описал в своих философских работах великий философ Соловьев, а явление ее он предчувствовал, предугадывал в своей поэзии. Как Христос когда-то, явилась она - Мировая Душа - на землю, воплощенная в обычную, хотя и красивую, девушку. Идея всеспасительной, всеочищающей любви, в начале двадцатого века выразившаяся в идее Вечной Женственности, жила в неудобной петербургской квартире, замужем за студентом университета. В этом не было никакого чуда. Поэт Алексей Борский, благодаря своей гениальности, поэтической интуиции, узнал ее, принявшую обычный, земной облик и отразил в своих знаменитых теперь стихах.
Культ древней богини Изиды тоже пришелся очень кстати. По теории Шпанского, она была первым дохристианским отражением Мировой Души и Вечной Женственности в мифологии и искусстве. Она оживляла Осириса в Египте, она дала грекам парус, она защищала униженных и угнетенных, покровительствовала женщинам. Теперь она выходила на балкон своей башни в Петербурге и курила тонкую, длинную папироску.
В этот обычный для Петербурга серый вечер, когда небо мокрой застиранной простыней висит на ветках больных деревьев в садах и парках столицы, в башне Изиды, то есть в квартире супругов Борских, собрались близкие им люди. Сегодня гостями были: поэт Сергей Иволгин, их лучший друг, бывший одним из шаферов на свадьбе, философ и публицист Федор Кунак, поэтесса Светлана Цахес и, конечно, универсальный ум эпохи Дмитрий Шпанский.
Сидели беспорядочно на диванах, пили, курили, где и сколько каждый считал нужным, хаотично перемещались из комнаты в комнату. Вообще на их вечерах, по идее великого Шпанского, должна была поначалу присутствовать некая беспорядочность, изначальный хаос. Сам Шпанский вносил больше всего неразберихи. Он то изображал греческого сатира, тряс козлиной бородкой, скакал на полусогнутых кривых ножках, опрокидывал стулья, бил посуду и кричал козлом, то в другой раз ползал на брюхе, изображая рыбу, которую надо ловить сетями Святого Слова. Остальные участники вечеров в башне Изиды не отставали от Шпанского, добиваясь, в конце концов, такой какофонии звуков, что жильцы снизу бежали за дворником и городовым. Но в вые шей точке хаоса рождался свет - появлялась Людмила-Изида. Устанавливался Высший Порядок и начиналось священное благоговение перед идолом.
В этот час Изида уже родилась из хаоса, то есть, дворник уже отзвонил в дверь, пригрозил городовым и, получив на водку, ушел к себе очень довольный. Людмила полулежала в розовом платье на диване. У ее ног сидел верный пес Шпанский - трехглавый Цербер, одной головой кусавший реалистов, другой - акмеистов, а третьей - футуристов. Философ Федор Кунак только что вдохнул носом светлый порошок с ногтя и теперь помалкивал в сладком томлении. Поэт Иволгин прочитал свое новое стихотворение "Плавание корабля Изиды". Поэтесса Светлана Цахес сидела в феминистской позе - нога на ногу, отмеряя поэтические строфы их нервным перекидыванием. Только Борский был сумрачен и смотрел на всех устало и неприветливо.
- Вы видели?! - вскричал вдруг Сергей Иволгин, прерывая свою декламацию. - Она провела ладонью по лицу снизу вверх, поправила волосы и косу опустила на грудь через плечо. Вы видели?!
- Как? Как она это сделала? - Шпанский мгновенно вскочил и забегал вокруг возлежавшей как ни в чем не бывало Изиды.
Изиде не положено было дублировать и трактовать саму себя. Она осталась полулежать, как прежде. По ее нечаянным жестам, которым члены кружка Изиды придавали высший символический смысл, объясняли и предугадывали они грядущие перемены, всемирные катастрофы и тому подобное. На соседний диван поспешно плюхнулся Иволгин и стал повторять ее жесты. Шпанский внимательно наблюдал за ним, теребя козлиную бородку,
- Федор, Федор, светлая голова, - обратился Шпанский к философу Кунаку, - ты как это трактуешь?
Кунак попробовал сфокусировать свой взгляд на Шпанском, потом перевести его на Людмилу, но не смог и расслабленно заулыбался в неопределенное пространство.
- Я, например, полагаю в отношении косы Изиды следующее. Мировая душа, как стремление неопределенное, сама собой не может достигнуть того внутреннего единства, к которому бессознательно стремится. Вот эта коса Изиды и есть символ всеединства, к которому стремятся разбросанные в беспорядке Ее золотые волосы.
- Дмитрий Васильевич, - обратился к Шпанскому лежащий в позе Изиды поэт Иволгин, - в чем же заключено это единство, к которому стремится Мировая душа?
- Оно содержится, голубчик мой Сережа, в Боге, как вечная идея. Оно даст Мировой душе определенную форму.
- Они идут друг другу навстречу, - сказал вдруг философ Кунак, имя в виду свои сходящиеся на переносице глаза.
- Совершенно верно, Федор, - подхватил тут же Шпанский. - Божественное начало стремится к тому же самому, что и Мировая душа. Они стремятся друг к другу. Но Божественное начало пытается воплотить идею всеединства в другом, а Мировая душа хочет получить от другого то, что она не имеет, а, получив эту идею, воплотить ее в материальном хаосе. Это и есть цель мирового движения.
- Прыгают! - воскликнул в этот момент философ Федор Кунак, показывая на стулья.
- Федор опять прав. Приблизиться к истине можно только прыжком, не постепенным накоплением знаний, а прыжком, прозрением. Изида показала нам сейчас, что в мировом абсолютном движении совершился еще один существенный скачок. Мы на пороге великих событий, огромных свершений…