– Взгляни-ка. – И она показала блестящий золотой соверен.
Мэри от удивления широко раскрыла свои большие серые глаза.
– Я сейчас тебе все расскажу. Видишь ли, один джентльмен читает в клубе Общества механиков лекции по музыке, и ему нужны певцы. Так вот: вчера вечером одна из его певиц заболела, она не могла рта раскрыть. Прислали за мной – Джейкоб Баттеруорт замолвил за меня словечко. Меня спросили, не соглашусь ли я для них спеть. Можешь представить себе, как мне было страшно, но я подумала: сейчас или никогда, и сказала, что попробую. Мы прорепетировали с лектором, а потом устроители концерта велели, чтобы я оделась поприличнее и пришла к семи.
– Что же ты надела? – спросила Мэри. – Почему ты не взяла мое розовое клетчатое платье?
– Я хотела, да только ты еще не вернулась домой. Вот я и надела свое шерстяное платье, которое перелицевала прошлой зимой, и белый платок, причесалась поглаже, – словом, получилось неплохо. И, как я уже сказала тебе, пошла туда к семи часам. Зрение у меня совсем ослабело, и нот я не могла разобрать, но бумажку все-таки перед собой держала – просто чтоб занять чем-то руки. Я стояла прямо против слушателей, точно собиралась играть с ними в мяч, а они так и плясали у меня перед глазами. Ну, ты понимаешь, как я робела, но пела я не первая; а когда зазвучала музыка, мне сразу стало легче, словно я услышала голос друга. Короче говоря, когда все кончилось, лектор поблагодарил меня, а устроители сказали, что ни разу еще новой певице так не аплодировали (публика так хлопала и так топала, когда я ушла со сцены, что я даже подумала, – сколько же пар башмаков они изнашивают в неделю, не говоря уже о том, как, наверно, у них болят руки). Теперь я буду снова петь в четверг. Вчера мне заплатили соверен, а потом я буду получать по полсоверена за каждый вечер, когда в клубе будет лекция.
– Ах, Маргарет, как я этому рада!
– Но ты еще не все знаешь. Теперь, когда мне открылась возможность зарабатывать себе на хлеб и никому не быть в тягость, хотя богу и угодно сделать меня слепой, я решила рассказать все дедушке. Вчера я рассказала ему только про свое пение и про соверен, чтобы не расстраивать его на ночь, а сегодня утром рассказала все остальное.
– Ну, а он?
– Он ведь много говорить не любит, но похоже, что он ни о чем не догадывался.
– Странно. Я, например, после того, как ты сказала мне, что плохо видишь, все время это замечаю.
– То-то и оно! А если бы я не сказала и ты каждый день видела бы меня, ты не заметила бы во мне никаких перемен.
– Так что же все-таки сказал дедушка?
– Видишь ли, Мэри, – с легкой улыбкой ответила Маргарет, – мне даже не хочется тебе об этом рассказывать, потому что надо знать дедушку, а иначе поведение его может показаться странным. Он очень удивился и сказал: "А, чтоб тебя черт побрал!" Потом он снова уставился в свою книжку и молча слушал, пока я все ему не выложила: как я боялась и в каком горе я была; как я теперь с этим смирилась, потому что это воля божия; как я надеюсь, что смогу зарабатывать себе на хлеб пением. Говорю я ему все это и вдруг вижу – крупные слезы капают на книжку, но я, конечно, и виду не подала, что заметила их. Милый дедушка! Он весь день потом тихонько отставлял все, что оказывалось у меня на пути, чтобы я не споткнулась, и подкладывал мне под руку то, что, казалось ему, может мне понадобиться. Он думал, что я этого не вижу и не чувствую. Он считает меня, наверно, совсем слепой… какой я скоро и буду.
И Маргарет вздохнула, хотя говорила до этого бодро и весело.
Хотя Мэри заметила этот вздох, она решила не обращать на него внимания и с тактом, свойственным людям, которые относятся с подлинным сочувствием к ближнему, принялась расспрашивать подругу об ее дебюте и вскоре поняла, что успех был даже больший, чем ей показалось сначала.
– А знаешь, Маргарет, – наконец воскликнула она, – ведь ты можешь стать такой же знаменитой, как та важная лондонская дама, которая, помнишь, подъехала к концертному залу в собственной карете!
– Очень может быть, – с улыбкой заметила Маргарет. – А когда эти времена настанут, можешь не сомневаться, Мэри, я при случае всегда буду тебя подвозить. И, может, сделаю тебя своей горничной, если ты будешь примерно вести себя! Мило, верно? Я даже напеваю себе начало одной моей песенки:
В шелка себя обрядишь ты,
Простишься с нищетой.
– Ну, зачем же ты остановилась? Впрочем, спой лучше что-нибудь новенькое: мне почему-то не нравится это место, где говорится о Дональде.
– С удовольствием спою, хоть я немножко и устала. Перед тем как прийти к тебе, я добрых два часа разучивала песню, которую должна петь в четверг. Лектор сказал, что эта песня как раз для меня и я с ней вполне справлюсь. Мне будет очень неприятно, если я не оправдаю его надежд: он был так добр ко мне и так меня подбадривал. Ах, Мэри, жаль, что таких людей немного встречается. Как было бы хорошо, если бы люди меньше бранились и ссорились! Жить было бы намного легче. А потом другие певцы сказали мне, что эту песню он почти наверняка сам сочинил, потому как уж больно он волнуется и так боится, что я ее недостаточно выразительно спою. Поэтому мне особенно хочется ему угодить. Он сказал, что первый куплет надо спеть "с чувством, но весело". Не знаю, удастся ли это, но я попробую.
Слово, как всевластно ты!
Нет на свете красоты,
Счастья, музыки, стихов
Без звучанья вещих слов.
Все в тебе – любовь, мечты,
Слово, как всевластно ты!
Потом в музыке идет минор, и напев становится грустный-грустный. Вот это, по-моему, должно получиться у меня лучше.
Слово, как всевластно ты!
Смерти зов из темноты
В легком вздохе ты несешь,
Ты надеждам – острый нож,
Подсекаешь все цветы,
Слово, как всевластно ты!
Маргарет спела эту песенку с большим чувством и умением. Какой-то рабочий, слушавший под окном, заметил:
– Хорошо она ее выткала!
Да, если Маргарет споет ее в клубе хотя бы наполовину так задушевно, как в этот вечер, лектор, даже если он из тех, кому трудно угодить, вынужден будет признать, что его ожидания более чем оправдались.
О том, какое впечатление произвела эта песенка на Мэри, красноречивее всех слов говорило ее лицо. Мэри, чувствуя, что сейчас расплачется, сделала над собой усилие и, улыбнувшись, сказала:
– Ну, теперь я не сомневаюсь, что карета у тебя будет. Так ляжем спать, чтобы она нам приснилась.
ГЛАВА IX
ЧЕГО ДОСТИГ В ЛОНДОНЕ БАРТОН
Для нас нигде ни в чем отказа нет,
Для них всегда на всем лежит запрет.
Для нас хоромы пышно вознеслись,
Для нас просторы улиц, площадей,
Для нас прохлада парковых аллей,
А им – сырой подвал, жилище крыс,
Чердак, где дует изо всех щелей.
Но не ищите в этом виноватых:
Бог поделил людей на бедных и богатых!
Миссис Нортон , "Дитя островов".
Весь следующим вечер шел дождь – теплый, мелкий, после которого быстро распускаются цветы. Но Манчестер, где – увы! – нет цветов, дождь нисколько не украсил: улицы были мокрые и грязные, крыши – мокрые и грязные, люди – мокрые и грязные. Впрочем, большинство его жителей сидело дома, и на маленьких мощеных двориках царила необычная тишина.
Мэри только что вернулась домой и как раз собиралась переодеться, когда услышала, что кто-то возится с дверным засовом. Возня эта продолжалась довольно долго, так что Мэри успела одеться и, подойдя к двери, распахнула ее. Перед нею стоял… Не может быть… Но, конечно, это был он – ее отец!
Он насквозь промок и, видимо, устал с дороги. В ответ на радостное и удивленное приветствие Мэри он, не говоря ни слова, шагнул мимо нее в комнату и, как был в мокрой одежде, сел возле очага. Но Мэри, конечно, не могла этого допустить. Она сбегала наверх, принесла его рабочую одежду и, пока он переодевался у огня, кинулась в чуланчик, чтобы из скудных припасов приготовить ему что-нибудь поесть. Все это время она, не переставая, весело болтала, хотя сердце у нее словно камнем придавило, когда она увидела угрюмое лицо отца.
Дело в том, что, проводя весь день у мисс Симмондс, где говорили, главным образом, о модах, нарядах и балах, для которых заказаны те или иные туалеты, даиногда шепотом пересказывали друг другу любовные истории и обсуждали поклонников, Мэри ничего не слышала о том, что происходит в стране. Она не знала, что парламент отказался выслушать рабочих, хотя те, пустив в ход все свое безыскусственное грубоватое красноречие, умоляли позволить им поведать о беде, которая, как Всадник на коне бледном , топчет народ, косит жизни и всюду оставляет горе.
Бартон поел и немного пришел в себя, но отец и дочь еще некоторое время сидели молча: Мэри хотелось, чтобы он рассказал ей о том, что его гнетет, но спросить она не смела. И это было очень мудро с ее стороны, потому что человеку, у которого на душе тяжело, легче на свой лад и в свое время поведать близким о своем горе.
Мэри, совсем как в детстве, села на скамеечке у ног отца и нежно взяла его за руку; настроение его постепенно передалось и ей, и, сама не зная почему, она вдруг опечалилась и вздохнула.
– Эх, Мэри, придется, видно, нам обратиться к богу, раз люди не хотят нас слушать – не хотят слушать сейчас, когда мы плачем кровавыми слезами.
Мэри, хоть и не знала еще подробностей, тотчас поняла, почему отец огорчен. И с молчаливым участием пожала ему руку. Она не могла придумать, что ему сказать, и, боясь ошибиться, молчала. Но когда прошло полчаса и отец продолжал сидеть все в той же позе, уставившись отсутствующим взглядом в огонь и лишь время от времени горько вздыхая, а кругом царила тишина, нарушаемая лишь этими вздохами, монотонным тиканьем часов да стуком капель, падающих с крыши, Мэри не выдержала. Надо любой ценой заставить отца очнуться. Пусть даже с помощью дурных вестей.
– А знаете, отец, Джордж Уилсон умер. – Она почувствовала, как Бартон вдруг судорожно стиснул ее руку. – Упал вчера утром на улице и умер. Вот беда-то!
В глазах Мэри стояли слезы, и она, конечно, разрыдалась бы, заметив страдание на лице отца. Но, посмотрев на него, она увидела все тот же застывший взгляд, все то же отчаяние – и никаких следов горя об умершем друге.
– И хорошо, что умер, – ему так легче, – тихо промолвил он.
Это уж было выше человеческих сил. Мэри поднялась, сказав, что идет предупредить Маргарет, чтобы та не приходила ночевать, хотя на самом деле она решила попросить Джоба Лега зайти и попытаться развлечь ее отца.
Подойдя к жилищу подруги, Мэри остановилась. Маргарет пела, и голос ее в ночной тиши казался поистине ангельским:
"Утешайте, утешайте народ мой, говорит бог ваш".
Слова древнего еврейского пророка были словно бальзам для сердца Мэри. Она стояла и слушала, не в силах прервать певицу, и в этих звуках черпала утешение. Но вот певица умолкла, в комнате начался разговор; Мэри вошла и рассказала о том, что привело ее к ним.
В ответ на ее просьбу дедушка и внучка тотчас поднялись.
– Просто он устал, Мэри, – сказал старик Джоб. – Уже завтра он станет совсем другим.
Невозможно передать, какое облегчение дарят участливый взгляд или ласковый тон наболевшей измученной душе. Через какой-нибудь час Джон Бартон уже разговаривал совсем как прежде, хотя рассказывал он, конечно, о крушении надежд, дорогих и его сердцу, и сердцам тысяч обездоленных людей.
– Да, Лондон красивое место, – сказал он, – и люди там до того красиво одеты – я про таких только в книжках читал. Живут они сейчас хорошо, в свое удовольствие, чтобы было за что на том свете расплачиваться!
Снова притча о Лазаре и богаче! Но вспоминает ли о ней богач так же часто, как бедняк?
– Отец, расскажите нам, пожалуйста, про Лондон, все расскажите, – попросила Мэри, снова усевшаяся на скамеечке у ног отца.
– Да как же я могу рассказать о нем все, когда я и одной десятой его не видел. Мне говорили, что он раз в шесть больше Манчестера. Так вот шестая его часть – роскошные дворцы, три шестых – хорошие дома, а остальное – такие грязные трущобы, каких даже у нас в Манчестере нет.
– А вы видели королеву?
– Наверно, нет, хотя был такой день, когда мне казалось, что я видел ее раз пять. Понимаешь, – продолжал он, поворачиваясь к Джобу Легу, – это был день, когда мы должны были идти в парламент. Жили мы почти все в гостинице в Холборне , и приняли нас там очень хорошо. В то утро, когда мы должны были вручать петицию, нам подали такой завтрак, каким не погнушалась бы сама королева. Видно, нас хотели подбодрить. Тут тебе и бараньи почки, и колбаса, и жареная ветчина, и бифштексы с луком, – словом, не завтрак, а целый обед. Только многие из наших почти ничего проглотить не могли. Кусок застревал у них в горле – ведь дома остались жены и дети, которым, может, нечего есть. Ну вот, позавтракали мы и стали строиться в процессию – попарно, на что тоже ушло немало времени. Наконец построились. Петицию в несколько ярдов длиной несли те, кто шел впереди. Вид у всех был такой серьезный, и все – тощие, бледные, заморенные!
– Ну и ты тоже не больно жирен.
– Так-то оно так, да только по сравнению со многими я еще кажусь толстым и румяным. Словом, двинулись мы в путь и прошли по множеству улиц, похожих на нашу Динсгейт. Идти нам приходилось очень медленно, потому что на улицах полным-полно карет и колясок. Я все думал, что, может, потом идти станет легче, но чем шире улицы, тем больше было на них карет; а на Оксфорд-стрит нам и вовсе пришлось остановиться. Немного погодя мы все же через нее перебрались, и на какие же красивые улицы мы вышли! Только не умеют у них в Лондоне дома строить. Для хорошего степенного строителя там бы немало дела нашлось. А так уж больно много домов, которые и на жилье-то не похожи. Иные того и гляди повалятся. И вот чтобы этого не случилось, к ним пристроили спереди этакие дурацкие столбы. А на иных стоят каменные мужчины и женщины – мы думали, что в этих домах живут портные, потому что мужчин этих и женщин не мешало бы одеть. Я точно ребенок – до того глазел вокруг, что забыл, зачем мы и пришли-то туда. А время уже подошло к обеду, потому что солнце стояло как раз у нас над головой. Мы насквозь пропылились и устали – ведь не столько шли, сколько стояли. Наконец мы вышли на такую роскошную улицу, какой еще не попадалось нанашем пути, и вела эта улица прямо к королевскому дворцу. Вот тут-то мне и показалось, будто я видел королеву. Ты ведь видел, Джоб, катафалки, разукрашенные перьями?
Джоб кивнул.
– Так вот, у гробовщиков недурные заработки в Лондоне. Ведь все дамы, каких мы видели в каретах, берут у них напрокат перья, потому как у каждой на голове перо. Нам сказали, что у королевы прием. Все кареты катили прямо к ее дому – в иных сидели господа, разодетые точно клоуны в цирке, а в иных – полнешенько дам. А кареты какие – загляденье! А иным господам не хватило места в каретах – так они сзади висят, с букетами в руках, чтоб не чувствовать дурного запаха, и с тростями, чтоб отгонять народ, а то ведь живо их шелковые чулки грязью забрызгают. Удивительно мне было глядеть на них: наняли бы извозчика и ехали бы в карете, вместо того чтобы висеть сзади, точно мальчишки-почтальоны на дилижансах, да только, видно, не хотелось им с женами расставаться, будто Дерби с Джоанной. Кучера у них приземистые, коренастые, в париках – в таких деревенские священники ходят. И столько этих карет ехало, что мы все стояли и ждали без конца. Лошади у них разжиревшие, бежать быстро не могут. Шерсть на них так и блестит – сразу видно, что сытые. Мы было пытались пробежать между ними, да полиция не пустила. Два-три полицейских даже ударили нас дубинками – кучера захохотали, а офицеры, которые стояли тут же, повтыкали себе в глаза стекляшки да так и остались с ними – шуты, да и только. Один полицейский ударил меня.
"Чего это ты дерешься?" – спросил я его.
"А вы лошадей пугаете, – говорит он. – Мы тут для того и стоим, чтоб следить за порядком: надо, чтобы эти дамы и господа могли спокойно ехать к королеве на прием".
"А почему же мы не можем спокойно пройти по нашим делам, – ведь для нас это вопрос жизни и смерти? – спросил я его. – Да не только для нас, а для многих детишек, которые мрут с голоду в Ланкашире. Чье же, по-твоему, дело важнее в глазах божьих – наше или же этих знатных дам и господ, о которых ты так заботишься?"
Да зря я все это говорил, потому что на мои слова он только рассмеялся.
Джон умолк. Джоб подождал, не заговорит ли он снова, а потом сказал:
– Но ведь это еще не все. Расскажи-ка, что случилось, когда вы пришли в парламент.
Джон еще немного помолчал и ответил:
– Уволь, сосед. Не хочется мне рассказывать об этом. Ни я, да и никто из нас не забудет и не простит того, что произошло, но не могу я рассказывать о том, как с нами обошлись, вот так – среди других лондонских новостей. Пока я жив, я буду хранить в сердце память о том, как нас прогнали, и, пока жив, буду проклинать тех, кто так жестоко отказался выслушать нас, но говорить об этом я не буду.