Мэри Бартон - Элизабет Гаскелл 17 стр.


Несколько минут все молчали – каждый думал о своем. Затем все вдруг сразу посмотрели на Мэри. Она сидела на своей скамеечке, положив голову отцу на колени, и спала крепко, как ребенок. Ее полуоткрытые губы, алые как ягоды остролиста, красиво выделялись на чистом, бледном лице, на котором в минуты душевного волнения, словно гвоздика, расцветал румянец. На нежных щеках лежала тень от черных ресниц, но еще большую тень отбрасывали на них пышные золотистые волосы, служившие сейчас девушке подушкой. Отец, с гордостью любуясь ею, расправил один из локонов, словно хотел показать окружающим длину и шелковистость ее волос. Это легкое прикосновение разбудило Мэри, и, как большинство людей в подобных обстоятельствах, она заявила, широко раскрыв глаза:

– А я вовсе не сплю. Я и не думала спать.

Даже отец ее не удержался от улыбки, а Джоб Лег и Маргарет громко рассмеялись.

– Не надо смущаться, – заметил Джоб, – что ж тут страшного, если ты заснула, устав слушать старика, которому вздумалось вспоминать прошлое. Ничего в этом нет удивительного. А вот сейчас постарайся не спать: я хочу прочесть твоему отцу одни стихи, которые написал ткач, вроде нас. Тот, кому удалось соткать такие стихи, большой молодец – это уж точно.

И, надев на нос очки, старик откинул назад голову, скрестил ноги, откашлялся и стал читать стихотворение Сэмюела Бэмфорда , которое он где-то достал.

Помилуй бог несчастных бедняков,

Что зимним утром тянутся уныло

На улицу из сумрачных углов,

Где их от непогоды ночь укрыла.

Над девушкою сжалься ты, что там

Стоит, как заблудившийся ягненок.

Как холодно ее рукам, ногам,

Бедняжка, ведь совсем еще ребенок.

Застывшая печаль в ее глазах,

Не тает снег на черных волосах,

Лохмотьями едва прикрыта грудь.

Молю, господь, суровым к ней не будь!

Помилуй бедняков!

Вон из ворот несется детский плач.

Младенца рваной шалью мать укрыла,

Чтоб зимний холод, нищеты палач,

Не свел его безвременно в могилу.

Как хочется согреть ребенка ей

Дыханьем губ, что посинели жутко!

Пронизывает холод до костей

И мать, и бесприютного малютку.

Как слезно молит материнский взор,

Какие в нем отчаянье, укор,

Когда проходят с хлебом перед ней.

О боже, помоги, несчастной, ей!

Помилуй бедняков!

Вот юноша бредет. Весь вид его

О голоде твердит и злой кручине.

Вокруг себя не видя ничего,

Он видит лишь съестное на витрине.

Его босым, израненным ногам

Как будто нипочем ни снег, ни холод.

Он все идет, куда, не зная сам,-

Сейчас его терзает только голод.

Как жадно корку хлеба он жует!

Голодного голодный лишь поймет.

Где заработок бедному найти?

О боже, помоги ему в пути!

Помилуй бедняков!

Я встретился с почтенным стариком,

Невзгодами согбенным и годами.

Рубашки нет под старым сюртуком,

И шляпа нависает над глазами.

Порой он смотрит пристально кругом,

Как будто тщась сквозь мрак и непогоду

Друзей увидеть, за его столом

Любивших пировать в былые годы.

Но тех унес неумолимый рок,

А тем он, разорившись, стал далек,-

Они его теперь не узнают.

Господь, даруй несчастному приют!

Помилуй бедняков!

Помилуй бог несчастных бедняков,

Ютящихся в подобиях жилища

Среди покрытых вереском холмов,

Дрожащих без огня, одежды, пищи.

Как мало знает мир об их беде,

О тех, кто уповает лишь на небо,

Сгибаясь в изнурительном труде

С утра до ночи ради корки хлеба.

Ужели без надежды, день за днем

К могиле им идти таким путем?

Ужели только голод, только гнет

И только горе в будущем их ждет?

Нет, бог, восстав, поможет беднякам!

– Аминь! – торжественно и печально произнес Джон Бартон. – Мэри, доченька, не могла бы ты записать для меня эти стихи… если, конечно, Джоб не возражает.

– Ну, что ты! Чем больше народу их услышит и прочтет, тем лучше.

Мэри взяла бумажку со стихотворением и на другой день переписала прекрасные стихи Бэмфорда на чистый листок "валентинки" , окаймленный узором из сердец, пронзенных стрелами ("валентинки", которую, как она полагала, прислал Джем Уилсон).

ГЛАВА X

ВОЗВРАЩЕНИЕ БЛУДНОЙ ДОЧЕРИ

И сердце нежное, как женская слеза,

От беспрестанных бед окаменело.

Эллиот.

Так не позволь же запятнать

Ее девичью честь!

Поверь мне, лучше смерть принять,

Чем гнет позора несть.

"Отверженная".

Отчаяние черной тучей нависло над людьми. Время от времени мертвый штиль страдания прорезали порывы штормового ветра, как бы предсказывавшие скорое окончание мрачных времен. В годину бедствий или тяжких испытаний мы часто ищем утешения, повторяя старинные поговорки, заключающие в себе жизненный опыт наших предков, но сейчас такие пословицы, как "Самой длинной дороге приходит конец", "Не все ненастье, будет и вёдро" и тому подобные, звучали фальшиво и казались пустым острословием, – так долго и мучительно тянулись черные дни. Нужда бедняков становилась все злее; и хотя в то время умирало относительно немного народу, это доказывало только, что даже самые тяжкие страдания не сразу убивают человека. Однако нельзя забывать и того, что мы замечаем потерю лишь тех, кто работает на своей скромной ниве, а смерти стариков, больных и детей мир не видит, хотя многим сердцам она наносит такие раны, которые не способны залечить и годы. Не забудьте того, что если здорового человека могут свести в могилу лишь непомерные страдания, то не так уж много нужно, чтобы превратить его в измученного и бессильного калеку, бредущего по жизни с отчаявшимся сердцем и истерзанным болезнью телом.

Уже предыдущие годы казались народу тяжкими, а бремя нужды – непосильным, однако этот год оказался еще тяжелее. Если раньше беда наказывала их бичом, то теперь она наказывала их скорпионами.

И Бартону, конечно, этот год принес его долю телесных страданий. До своей бесполезной поездки в Лондон он работал неполный день. Но в расчете на то, что, благодаря вмешательству парламента, положение в промышленности быстро изменится к лучшему, он ушел с фабрики, и теперь, когда он пожелал туда вернуться, ему сказали, что на фабрике каждую неделю увольняют все новых рабочих, а из слов своих товарищей он понял, что чартистскому делегату и одному из руководителей союза нечего и рассчитывать на получение места. Однако он старался не отчаиваться. Он знал, что сумеет безропотно голодать: он научился этому в детстве, когда увидел, как мать спрятала свой единственный кусок хлеба, чтобы потом разделить его между детьми, и тогда, будучи старшим, он последовал ее примеру и благородно солгал, сказав, что не голоден, что больше кусочка проглотить не может, и отдал свою долю плакавшим от голода малышам. Ну, а Мэри получала еду два раза в день у мисс Симмондс. Правда, портниха, на делах которой тоже стали сказываться плохие времена, перестала давать ученицам чай и сама подавала им пример воздержания, откладывая свой ужин до тех пор, пока работа не будет закончена, даже если порой приходилось ждать допоздна.

Но ведь надо платить за квартиру! На это уходило полкроны в неделю – почти весь заработок Мэри. Конечно, им двоим столько места не требовалось. Настало время благодарить судьбу за то, что дорогим умершим не пришлось дожить до этого. Сельский труженик обычно очень привязывается к своему жилищу, тогда как у горожан это чувство гораздо слабее, если вообще не отсутствует. Однако и среди них встречаются исключения, и таким исключением был Бартон. Он переехал в этот дом в те тяжелые времена, когда заболел и умер маленький Том. Он решил тогда, что хлопоты, связанные с переездом, отвлекут его бедную жену от горя, и, в надежде хоть немного развлечь ее и вывести из оцепенения, он принимал деятельное участие во всех мелочах. Поэтому он знал здесь каждый гвоздик, вбитый по ее просьбе. Только один из них с тех пор исчез. Этот гвоздь, на который вешала свою шляпку Эстер, Бартон после смерти жены в мстительном гневе сам выдернул из стены и выбросил на улицу. Тяжело было расставаться с домом, где словно бы витала тень его жены и жили воспоминания о прошлых счастливых днях. Но он умел заставить себя покориться, даже если порой это бывало ненужно, жестоко. Он решил предупредить хозяина дома о своем намерении подыскать более дешевое пристанище и сообщил о предстоящем переезде Мэри. Бедная Мэри! Она ведь тоже любила этот дом. К тому же для нее это значило лишиться родного очага, ибо нескоро могло ее сердце привязаться к новому месту.

Но это испытание миновало их. Домовладелец в тот самый понедельник, когда Бартон собирался предупредить его о выезде, по собственному почину снизил квартирную плату на три пенса в неделю, и это побудило Бартона на некоторое время отложить выполнение своего намерения.

Однако их жилище постепенно пустело, мало-помалу лишаясь украшавших его мелочей. Некоторые поломались, а два-три пенса, нужные на их починку, уходили на покупку еды, без которой нельзя обойтись. А иные Мэри самой пришлось снести к ростовщику. Красивый чайный поднос и чайница, столь долго и бережно хранимые, были принесены в жертву, чтобы купить хлеба отцу. Он не просил есть, он не жаловался, но Мэри догадывалась о том, как он голоден, по его запавшим глазам, по дикому животному блеску, появившемуся в них. Потом этим же путем проследовали одеяла, ибо на дворе стояло лето и без них можно было обойтись. Мэри полагала, что вырученных денег хватит, чтобы дотянуть до лучших времен. Но все деньги очень скоро ушли, и Мэри снова принялась обозревать комнату – не осталось ли еще какой-нибудь ненужной вещи, которую можно было бы продать.

Отец ее молча смотрел на все это. Голодал ли он или пировал (после продажи очередной вещи) за столом, на котором стоял хлеб с сыром, – ко всему он относился с мрачным безразличием, от которого сердце Мэри обливалось кровью. Она часто думала, что не мешало бы ему обратиться за помощью в попечительский совет, и часто недоумевала, почему союз ничего не сделает для него. Однажды, когда, проголодав весь день, он сидел у огня грязный, небритый, исхудалый, Мэри спросила его, почему он не обратится за помощью к городским властям. Он повернулся к ней и с мрачным бешенством крикнул:

– Да не нужны мне их деньги, дочка! Будь они прокляты со своей благотворительностью и деньгами! Я хочу работать. Это мое право. Я хочу работать!

Он решил про себя, что все стерпит. Он и терпел, но не кротко – этого от него нельзя было требовать. Настоящая кротость пробуждается в человеке под влиянием доброго к нему отношения. А Бартон в своей жизни редко видел доброту. И, несмотря на все, он решительно отказывался от помощи, которую мог ему оказать союз. Большой помощи ждать, конечно, нельзя было, но в союзе благоразумно полагали, что лучше поддержать ценного, деятельного члена, чем помогать людям менее полезным, хоть и обремененным семьей. Однако не так смотрел на это Джон Бартон. Он считал, что главное право на помощь – это нужда.

– Дайте пособие Тому Дэрбишайру, – сказал он. – Том имеет на него больше права, чем я, потому что он больше нуждается, – у него семеро ребят.

А ведь Том Дэрбишайр, вечно всем недовольный ворчун, очень не любил Джона Бартона и всегда был готов сделать ему неприятность. Бартон знал это, но подобные соображения не влияли на него, раз дело шло о голодных детях.

Мэри рано приходила на работу, но ее товарки не слышали больше ее веселого смеха. Она шила и размышляла о наступивших тяжелых временах, но постепенно перед ее мысленным взором возникали картины будущего, – при этом она гораздо больше мечтала об ожидающем ее богатстве, великолепии и роскоши, чем о возлюбленном, с которым она будет их делить. И все же она гордилась тем, что в нее влюбился человек, занимающий, по сравнению с нею, столь высокое положение, и ощущала тайное удовольствие от сознания, что тот, на кого заглядываются столь многие, готов, по его словам, отдать что угодно за одну ее ласковую улыбку. Ее любовь к нему была мыльным пузырем, возникшим из пены тщеславия, но она казалась настоящей. Тем временем Салли Лидбитер внимательно следила за теми переменами, которые вызвала в Мэри тяжелая пора. Она заметила, что Мэри начала ценить деньги, как "основу жизни", а многих девушек даже и без помощи любви, которая, по мнению Салли, пылала в душе Мэри, можно было прельстить и соблазнить золотом. Поэтому Салли, описывая нужду, в которой живет Мэри, всячески уговаривала молодого мистера Карсона действовать более решительно. Но он бессознательно опасался задеть гордость Мэри и боялся даже намекнуть на то, что знает, какую многие терпят нужду. Он считал, что пока следует удовольствоваться мимолетными встречами, прогулками в летних сумерках и правом нашептывать ей на ушко сладкие слова, слушая которые, она краснела, улыбалась и становилась еще прелестнее. Нет, он решил быть осторожным и действовать наверняка, ибо считал, что так или иначе Мэри должна принадлежать ему. Он не сомневался в том, что рано или поздно Мэри не устоит перед его чарами, так как понимал, что красив, и был уверен, что неотразим.

Если бы он знал, что представляет собой жилище Мэри, то, возможно, не усмотрел бы в ее готовности все дольше задерживаться с ним на улице, чтобы подышать теплым летним воздухом, обнадеживающего признака. А дело в том, что по вечерам отец Мэри почти никогда не оставался дома, и девушке приходилось сидеть одной в их комнате, выглядевшей так безрадостно теперь, когда у них не стало денег, чтобы покупать мыло и щетки, графит и белую глину. Комната была теперь грязной и неуютной, так как, разумеется, ее уже не скрашивало присутствие бессловесного доброго друга – огня. Маргарет – ее без конца приглашали петь на концертах – тоже теперь редко сидела дома. А Элис… Ах, как Мэри жалела, что Элис рассталась со своим подвалом и переехала жить к невестке в Энкоутс. К тому же Мэри чувствовала себя виноватой перед вдовой: после смерти Джорджа Уилсона она так и не собралась ее навестить из боязни встретить Джема – а вдруг он подумает, что ей хочется возобновить их прежние дружеские отношения. Теперь же ей было так совестно, что и вовсе не хватало духа пойти туда.

Но даже когда отец бывал дома, Мэри не становилось легче; наоборот: это было, пожалуй, еще хуже. Он редко прерывал молчание – даже реже, чем раньше, а если и говорил что-нибудь, то так сердито и зло, как никогда прежде с ней не разговаривал. Она тоже была вспыльчива и отвечала ему далеко не кротко. Дело дошло до того, что однажды он даже побил ее. Если бы в эту минуту Салли Лидбитер или мистер Карсон оказались поблизости, Мэри ушла бы из дому навсегда. Но ушел отец, хлопнув дверью, и Мэри долго сидела одна, с горестным сожалением вспоминая прошлое; она корила себя за вспыльчивость и считала, что отец не любит ее, – словом, в голове у нее теснились одни лишь горькие мысли. Кому она нужна? Мистеру Карсону? Пожалуй, но сейчас это нимало не утешало ее. Мама умерла! Отец последнее время все сердится, стал такой злой (он ее ударил – очень больно, и на нежной белой коже остался багровый след). Но внезапно гнев ее утих: она вспомнила со стыдом, как вызывающе смотрела на отца и говорила с ним, а ведь ему последнее время столько пришлось вынести. А какой он был добрый и любящий до этих дней испытания! Она стала вспоминать о всех мелочах, в которых сказывалась его любовь к ней. Да как же после этого она могла так вести себя с ним!

Когда он вернулся домой, только стыд помешал ей тут же излить свое раскаяние в словах. Лицо ее казалось угрюмым от отчаянных стараний справиться с подступавшими к горлу рыданиями; и отец не знал, как ему с ней заговорить. Наконец он поборол гордость и сказал:

– Мэри, я виноват, что ударил тебя. Правда, ты немножко хватила через край, а я уже не тот, каким был прежде. Но я поступил нехорошо и постараюсь никогда больше тебя не трогать.

Он раскрыл дочери объятия, и, обливаясь слезами, она стала просить у него прощения. Больше он ни разу ее не ударил.

Однако сердился он часто. Впрочем, Мэри легче было сносить это, чем его молчание, когда он, как обычно, садился у очага и курил или жевал опиум. О, как Мэри ненавидела этот запах! В сумерках, перед самым наступлением короткой летней ночи, она теперь с ужасом поглядывала на окно, которое отец не разрешал занавешивать и где нередко ей представали видения, преследовавшие ее потом и во сне. Незнакомые бледные лица с глазами, горящими мрачным огнем, неожиданно появлялись за стеклом, всматриваясь в царившую в комнате полутьму, чтобы узнать, дома ли ее отец. А то в приоткрывшуюся дверь просовывалась рука невидимого человека и манила отца. Он всегда выходил на зов. А раза два, когда Мэри уже лежала в постели, она слышала внизу мужские голоса, переговаривавшиеся взволнованным шепотом.

Все это были члены союза, доведенные до отчаяния нуждой, готовые на все, – побужденные к этому нуждой.

Назад Дальше