– А мне не просто грустно. Сердце горит во мне, как подумаю, что есть люди, которые могут потешаться над теми, кто пришел просить, чтобы дрожащая от холода старуха могла погреться у огонька; чтобы бедняжка жена рожала не на сырых каменных плитах, а в постели, укрытая одеялом; чтобы у детишек, настолько ослабевших от голода, что у них нет сил даже громко плакать, была еда. А ведь именно об этом, братья, просим мы, когда просим, чтобы нам больше платили! Не нужны нам лакомства – была бы только сытная еда! Не нужны нам франтовские фраки и жилеты – была бы теплая одежда, а из чего она сделана, нам все равно. Не нужны нам их особняки – была бы крыша над головой, чтобы укрыться от дождя, снега и бури. И не только самим, а вместе с беззащитными существами, которые льнут к нам, когда свищет ветер, и спрашивают глазенками, зачем родили мы их на свет для таких страданий! – Тут его бас понизился до шепота: – Я знавал отца, который собственными руками убил свое дитя, лишь бы не видеть, как оно голодает. А добрее его не сыскать было человека. – И прежним, обычным тоном он продолжал: – Мы приходим к хозяевам с открытой душой, чтобы просить их о том, о чем я уже говорил. Мы знаем, что у них есть деньги, которые мы для них заработали; мы знаем, что дела у них поправляются и они получили большие заказы, за которые им хорошо заплатят; и мы просим выдать из этих денег причитающуюся нам долю, потому что, говорим мы, если хозяева получат ее, деньги эти уйдут у них на слуг да на лошадей, на еще большую роскошь и на наряды. Ладно, нравится вам быть дураками – дело ваше, но будьте справедливы. Свою долю мы должны получить и получим – мы не позволим себя провести. Нам эти деньги нужны на хлеб насущный, на то, чтобы жить. И не о нашей жизни мы печемся (я, к примеру, знаю, что многие из здесь присутствующих, как и я, были бы рады и счастливы лежать в могиле, лишь бы не видеть этот постылый мир), а о малышах, которые еще не знают, что такое жизнь, и боятся смерти. Так вот, приходим мы к хозяевам и говорим, чего мы хотим и что мы должны получить, прежде чем согласимся на них работать, а они говорят нам: "Нет!" Вроде бы и этого хватит, но нет! Они еще в насмешку рисуют нас уродами! Я бы тоже, вроде бедняги Джона Слейтера, мог посмеяться над тем, как они меня изобразили, но для этого нужно, чтобы на сердце было легко. А сейчас я знаю только, что готов отдать последнюю каплю крови, лишь бы отомстить этому бесчувственному щеголю, который издевается над исстрадавшимися людьми.
Раздались гневные восклицания, но возмущение рабочих еще не вылилось в слова. И Джон продолжал:
– Вы, наверно, удивляетесь, ребята, почему я не пришел сегодня утром. Я скажу вам, где я был. Тюремный священник прислал за мной и попросил, чтобы я навестил Джонаса Хиггинботэма – того самого, которого забрали на прошлой неделе за то, что он плеснул в лицо штрейкбрехеру кислотой. Я, конечно, пошел, только я не думал, что задержусь так надолго. А Джонас, когда я пришел к нему, был точно сумасшедший: говорит, нет ему ни днем, ни ночью покою – все стоит у него перед глазами лицо того бедняги, которого он облил. Такой он был изголодавшийся, больной и ноги стер в кровь, пока добрался до города, а дома, может, думает Джонас, семья ждет от него вестей, а вестей все нет и нет, и вот вдруг узнают, что он умер. Словом, Джонас столько думал об этом, что совсем потерял покой, – ходит по камере из угла в угол, точно дикий зверь в клетке. Наконец придумал он способ, как помочь этому человеку, и попросил священника послать за мной. А сказал он мне вот что: человек этот лежит в больнице и он просит меня взять серебряные часы, которые ему подарила еще мать, продать их, как смогу дороже, отнести деньги в больницу (сегодня как раз туда пускают) и просить беднягу штрейкбрехера послать их своим близким в Бэрнли, а кроме того, передать ему, что Джонас смиренно молит простить его. Так я и сделал, как Джонас просил. И клянусь жизнью, никто из нас никогда не стал бы обливать человека кислотой (во всяком случае, штрейкбрехера), если бы он видел то, что увидел сегодня я. Малый этот лежал с забинтованным лицом, так что самого-то страха я не видел, но все тело его дергалось от боли. Он бы искусал себе все руки, чтобы не стонать, да не мог этого сделать, – так болело у него лицо при каждом движении. Он, наверно, ничего не понял, когда я стал рассказывать ему про Джонаса, но когда я зазвенел деньгами, схватил меня за руку. А когда я спросил, как зовут его жену, он как закричит: "Мэри, Мэри, неужто я тебя никогда больше не увижу? Мэри, радость моя, они выжгли мне глаза за то, что я хотел работать для тебя и для нашего маленького. Ох, Мэри, Мэри!" Тут пришла сиделка, сказала, что он бредит и что я только повредил ему своим приходом. И боюсь, что так оно и было, но уж больно не хотелось мне уходить, не узнав, куда посылать деньги… Вот почему я задержался, ребята.
– Ну и узнал ты, где живет его жена? – спросило сразу несколько взволнованных голосов.
– Нет. Он все говорил и говорил с ней, а меня его слова точно ножом по сердцу резали. Я тогда попросилсиделку узнать, кто она и где живет. Вам же я все это рассказал вот почему: во-первых, я кочу, чтобы все вы знали, почему я не пришел сегодня утром; а во-вторых, что я достаточно насмотрелся и не стану больше трогать штрейкбрехеров.
Послышались неодобрительные возгласы, но Джон не обратил на них внимания.
– Нет, я не трус, – сказал он, – и я предан нашему делу до мозга костей. А хочу я сражаться с хозяевами. Кто-то из вас назвал меня трусом. Что ж, каждый имеет право думать, что ему угодно, но я много размышлял над этим сегодня и решил, что все мы ведем себя точно трусы, нападая на таких же, как мы, бедняков, на тех, кому никто не поможет и которые вынуждены выбирать между серной кислотой и голодной смертью. Это-то и есть настоящая трусость. Нет, уж если что-то делать, так нападать на хозяев! – И он крикнул еще раз: – Нападать на хозяев!
Немного погодя он снова заговорил, но уже тише, и все затаив дыхание слушали его:
– Хозяева причинили нам все эти беды, хозяева и должны за это расплачиваться. Тот, кто назвал меня сейчас трусом, может испытать, трус я или нет. Пошлите меня отплатить хозяевам и посмотрите, испугаюсь ли я.
– А хозяева-то, пожалуй, струсят, если хоть одного из них избить до полусмерти, – заметил кто-то.
– А то и до смерти, – буркнул кто-то еще.
И вот в словах и во взглядах, говоривших больше, чем слова, возник смертоносный план. Все таинственнее и мрачнее становились их речи – каждый вставал и хриплым шепотом высказывал свое мнение, глаза сверкали, обращенный на соседа взгляд выдавал страх перед собственными мыслями. Сжатые кулаки, стиснутые зубы, побледневшие лица – все говорило о том, как трудно им идти на преступление, свыкнуться с мыслью о нем.
Затем все произнесли одну из тех страшных клятв, какими связывают себя члены рабочего союза во имя какой-то определенной цели. После чего все снова сгрудились у яркого газового рожка, чтобы обсудить дальнейшие шаги. С недоверием, порождаемым чувством вины, каждый подозрительно косился на соседа, каждый боялся предательства. То самое письмо, на обороте которого утром была нарисована карикатура, разорвали на кусочки и один из них пометили. Затем все клочки сложили одинаково и бросили в шляпу. Газ в рожке прикрутили, и каждый вынул из шляпы бумажку. Затем газ выкрутили снова. Каждый отошел подальше от остальных и, ни слова не говоря, с застывшим, ничего не выражающим лицом, развернул свою бумажку.
Затем все так же молча взяли шляпы и разошлись по домам.
Тот, кто вытянул помеченный клочок бумаги, вытянул участь убийцы! И ведь он поклялся поступить согласно вытянутому им жребию! Но никто, кроме бога и собственной совести этого человека, не знал, кому выпал жребий.
ГЛАВА XVII
НОЧНОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ БАРТОНА
Как тяжко говорить: "Прости",-
На малый даже срок;
Он столько может принести
Страданий и тревог!
Неизвестный автор.
События, описанные в предыдущей главе, произошли во вторник. А вечером, в четверг, когда Мэри хлопотала по хозяйству, на пороге неожиданно появился Уилл Уилсон. Вид у него был какой-то странный, – во всяком случае, странно было видеть его невеселым, без обычной сияющей улыбки. В руке он держал сверток. Он вошел и, вопреки обыкновению, тихо сел.
– Что с тобой, Уилл? Ты, видно, чем-то расстроен!
– Да, Мэри! Я пришел проститься с тобой, а мало кому доставляет удовольствие прощаться с теми, кого любишь.
– Проститься? Господи, Уилл, да почему же так неожиданно?
Мэри поставила утюг, выпрямилась и остановилась у очага. Она всегда питала к Уиллу симпатию, а сейчас в душе ее словно забил родник сестринской любви, и она глубоко опечалилась, услышав о его скором отъезде.
– Почему же все-таки ты уезжаешь так неожиданно? – повторила она свой вопрос.
– Да, – задумчиво сказал он, – очень неожиданно. А впрочем, нет, – спохватившись, продолжал он. – Капитан предупреждал меня, что через две недели он будет готов к отплытию. И все же весть эта показалась мне сейчас очень неожиданной – я так полюбил вас всех.
Мэри поняла, к кому в первую очередь относились эти слова.
– Но ведь ты приехал не две недели тому назад. С тех пор как ты постучал в дверь к Джейн Уилсон, а я, если ты помнишь, как раз была там, прошло меньше двух недель. Гораздо меньше!
– Да, конечно. Но понимаешь, я получил сегодня письмо от Джека Харриса. Он пишет, что корабль наш отплывает в следующий вторник, а я давно обещал дяде (это брат моей матери, который живет в Кэрк-Крайст за Рамсеем, на острове Мэн) навестить его в этот свой приезд. Поэтому я и должен ехать. Мне, конечно, очень жаль, но я не могу обидеть родню покойной матери. Вот я и должен ехать. И не отговаривай меня, – добавил он, явно опасаясь сдаться, если его начнут упрашивать.
– Я и не собираюсь тебя отговаривать, Уилл. По-моему, ты прав. Мне только жаль, что ты уезжаешь. Скучно будет без тебя. Когда ты едешь?
– Сегодня. Я и пришел к тебе проститься.
– Сегодня! И ты едешь в Ливерпуль! В таком случае, почему бы тебе не поехать вместе с отцом? Он ведь едет в Глазго через Ливерпуль.
– Нет, я иду пешком, а твоему отцу это вряд ли по силам.
– Ну, а почему, собственно, ты идешь пешком? Ведь на железной дороге билет стоит всего три шиллинга шесть пенсов.
– Так-то оно так, но видишь ли, Мэри (только смотри никому не говори, что я сейчас тебе скажу), у меня при себе не только трех шиллингов, а и шести пенсов нет. Перед тем как поехать к вам, я оставил своей хозяйке на сохранение кое-какие деньги – как раз хватит съездить на остров и обратно, да и на подарки. А остальное привез сюда. Ну и все у меня разошлось, кроме сущей ерунды, – добавил он, позвякивая несколькими медяками. – И потом, – добавил он, заметив, как огорчилась Мэри, – не надо так расстраиваться из-за того, что мне придется пройти пешком каких-то тридцать миль. Вечер хороший, ясный, я выйду пораньше и буду на месте к отходу пакетбота на Мэн. А куда едет твой отец? Ты, кажется, сказала – в Глазго? Тогда, может, мы проделаем с ним вместе часть пути, потому что, если пакетбот на Мэн уже уйдет, когда я доберусь до Ливерпуля, я сяду на шотландский. А зачем он едет в Глазго? Искать работы? Говорят, что там дела идут не лучше, чем у вас здесь.
– Да, это так, и он это знает, – печально ответила Мэри. – Мне иной раз кажется, что он уже никогда не получит работы и что дела никогда не наладятся. Очень трудно не падать духом. Как бы мне хотелось быть мальчишкой – я б тогда ушла с тобой в море. По крайней мере, хоть не слышала бы дурных вестей, а то кто ни заходит в дом, так сразу начинает рассказывать о каком-нибудь горе или несчастье. Отец едет делегатом от своего союза просить помощи у рабочих Глазго. Он уезжает сегодня вечером.
Мэри вздохнула: она снова подумала о том, что очень грустно оставаться одной.
– Ты говоришь, ни один человек не заходит в дом, чтоб не рассказать о своем горе. Неужели и у Маргарет Дженнингс случилась какая-нибудь беда? – взволнованно спросил молодой моряк.
– Нет, – слегка улыбнувшись, ответила Мэри. – Она, по-моему, единственный человек, у кого нет забот. Даже ее слепота представляется мне порой благом: она так горевала, когда боялась ослепнуть, но вот теперь это случилось, и она вроде бы успокоилась и кажется счастливой. Да, я думаю, что Маргарет счастлива.
– А мне бы даже хотелось, чтоб это было иначе, – задумчиво произнес Уилл. – Я был бы так рад, если б мог позаботиться о ней, утешить ее в несчастье.
– А почему ты не можешь заботиться о ней, когда она счастлива? – спросила Мэри.
– Право, не знаю. Она настолько лучше меня! А какой у нее голос! Когда я слышу ее пение и думаю о своих самых сокровенных желаниях, мне кажется, что предложить ей стать моей женой – все равно что просить руки ангела.
Несмотря на овладевшее ею уныние, Мэри громко рассмеялась от этого сравнения: уж очень трудно было представить себе (даже обладая фантазией портнихи), где и как можно прикрепить крылья к коричневому шерстяному платью или к ситцевому – голубому с желтым.
Уилл тоже засмеялся, заразившись ее веселостью.
– Что ж, смейся, смейся, Мэри, – заметил он. – Это только показывает, что ты никогда не была влюблена.
Мэри тотчас покраснела как маков цвет, и в ее кротких серых глазах появились слезы. Это она-то не влюблена – она, которую так истерзали сомнения любви! Какой он злой!
А он и не заметил, как она покраснела, как изменилась в лице. Он заметил только, что она молчит, и потому продолжал:
– Я подумал… я думаю, что вернусь из этого плаванья и все ей скажу. Я уже четвертый раз пускаюсь в плаванье на этом судне с этим капитаном. По возвращении он обещал сделать меня вторым помощником – тогда я смогу что-то предложить Маргарет. Ее дедушка и тетя Элис будут жить с ней, чтобы ей не было одиноко, когда я буду уходить в море. Но я говорю так, точно нравлюсь ей и она согласится выйти за меня замуж. Как ты думаешь, Мэри, я хоть немножко ей нравлюсь? – робко спросил он.
У Мэри было вполне определенное мнение на этот счет, но она не считала себя вправе высказывать его.
– Ты должен спросить об этом Маргарет, а не меня, Уилл, – сказала она. – Маргарет никогда при мне не произносила твоего имени. – Лицо Уилла вытянулось. – Но мне думается, это добрый знак, когда дело идет о такой девушке, как Маргарет. Я не имею права говорить, что я думаю об этом, но будь я на твоем месте, я не уехала бы, не поговорив с ней.
– Нет, не могу я! Я уже пытался. Я зашел к ним проститься, и язык у меня точно прилип к гортани. Ничего я не смог ей сказать из того, что хотел, а предложить ей пожениться, пока я не вернусь из плаванья и не буду вторым помощником, я бы никогда не посмел. Я не смог даже подарить ей эту коробку, – сказал он, разворачивая бумагу и показывая аляповато разукрашенную гармонику. – Мне хотелось купить ей что-нибудь, и я подумал, что ей, пожалуй, больше понравится, если это будет что-нибудь по музыкальной части. Так вот, не могла бы ты, Мэри, передать ей это, после того как я уеду? И если можешь, скажи ей что-нибудь нежное – ну, ты знаешь, что я к ней чувствую. Может, она выслушает тебя, Мэри.
Мэри обещала выполнить все, о чем он ее просил.
– В открытом море я буду думать о ней, стоя ночами на вахте. А вот вспомнит ли она обо мне, когда завоет ветер и разыграется буря? Ты ей часто будешь говорить обо мне, Мэри? И если со мной что-нибудь случится, скажи ей, как она была мне дорога, и попроси ее ради того, кто так горячо ее любил, утешить мою тетушку Элис. Милая старушка! Вы с Маргарет будете часто наведываться к ней, правда? Очень она сдала с тех пор, как я приезжал в последний раз. А какая она добрая! Когда я был совсем маленьким и жил у нее, я часто просыпался среди ночи от стука в дверь: то сосед заболел, то у кого-то ребенок никак не заснет, и, как бы она ни устала, она, бывало, вскочит и мигом оденется, не думая о том, что назавтра ей, может, предстоит тяжелая стирка. Счастливые были времена! Как я радовался, когда она брала меня с собой в луга собирать травы! Я с тех пор пил чай в Китае, но он и наполовину не так вкусен, как чай из трав, который она заваривала мне по воскресеньям вечером. А сколько она всего знает про растения, про птиц и про их повадки! Она много рассказывала мне о своем детстве, и мы все мечтали, что поедем когда-нибудь, если угодно будет богу (как она любит говорить), в Ланкашир и поселимся в том самом домике, где она родилась, если сумеем нанять его. Да, а вот что получилось из всех наших планов! Она по-прежнему живет в тупичке в Манчестере и едва ли когда-либо увидит снова родные края, а я, матрос, на будущей неделе отправлюсь в Америку. Очень бы мне хотелось, чтобы она до своей смерти все-таки побывала в Бэртоне.
– А может, ее это только расстроит: ведь там все, наверно, очень изменилось, – заметила Мэри, хотя в душе вполне разделяла желание Уилла.
– Да, конечно, может, оно и к лучшему. Одно только меня мучает, и я часто об этом думаю в открытом море, когда даже самые пустоголовые размышляют о прошлом и будущем, – то, что я столько раз огорчал ее! Да, Мэри, мы часто с болью в сердце вспоминаем свои опрометчивые слова, как подумаем, что, может, уже не увидим того, кому мы их сказали.
Оба задумались. Внезапно Мэри вздрогнула:
– Это отец идет! А рубашка его еще не готова!
Она поспешно схватила утюг и принялась наверстывать упущенное время.
Вошел Джон Бартон. Уилл подумал, что никогда еще не видел такого измученного и встревоженного человека. Он взглянул на Уилла, но не поздоровался с ним.
– Я пришел проститься с вами, – сказал моряк и собирался было произнести еще несколько дружеских слов, но Джон Бартон не дал ему договорить.
– Ну, что ж, прощай, – отрезал он.
По всему видно было, что он хочет избавиться от гостя, и, почувствовав это, Уилл пожал руку Мэри и посмотрел на Джона, не зная, подать ему руку или нет. Но, не заметив ни ответного взгляда, ни движения, он направился к двери и уже с порога сказал:
– Вспомни обо мне во вторник, Мэри. Джек Харрис говорит, что в этот день мы поднимем якорь.
Мэри почувствовала искреннее огорчение, когда дверь за ним закрылась: у нее было такое ощущение, точно вдруг исчез солнечный луч. Но отец!… Что с ним такое? Он был чем-то очень взволнован, но ни слова не говорил (было бы лучше, если бы он хоть что-нибудь сказал!), а только то и дело вскакивал, потом снова садился и мешал ей гладить. Судя по лицу, он был просто не в себе. Может быть, ему не понравилось, что Уилл был здесь, или его рассердило то, что она так замешкалась? Наконец она почувствовала, что не может больше сдерживаться, – его возбуждение передалось и ей. И она решила заговорить с ним:
– Когда вы едете, отец? Я не знаю расписания поездов, потому и спрашиваю.
– А зачем тебе знать? – буркнул он. – Гладь и не суй нос в чужие дела.
– Я просто хотела приготовить вам что-нибудь поесть, – ласково сказала она.
– Как будто ты не знаешь, что я учусь обходиться без пищи, – заметил он.