Мэри Бартон - Элизабет Гаскелл 42 стр.


Стэрджис заметил это.

– Не допекай ты ее своими расспросами, – сказал он жене. – Надо уложить ее в постель – она вся продрогла на морском ветру. А я послежу за ветром, черт бы его побрал, по флюгеру. Когда прилив начнется, им будет легче.

Мэри пошла наверх, бормоча слова благодарности и благословляя тех, кто приютил чужого человека. Миссис Стэрджис провела ее в комнатку, где все говорило о морских путешествиях и далеких странах. Там стояла узкая кровать сына, отправившегося в Китай, и висел гамак другого сына, которого трепал сейчас шторм в Балтийском море. Простыни, казалось, были сделаны из парусины, но, несмотря на бурый цвет, отличались свежестью и чистотой.

К стене были приклеены два неумелых рисунка, изображавших корабли, – внизу были подписаны их названия; взор матери тотчас устремился на них, и глаза ее наполнились слезами. Но она смахнула их тыльной стороной руки и почти весело принялась уверять Мэри, что постель хорошо проветрена.

– Спасибо, но я все равно спать не буду. Я посижу здесь, если позволите, – сказала Мэри, опускаясь на подоконник.

– Ну, нет, – заявила миссис Стерджис, – хозяин наказал мне уложить вас в постель – я и уложу. Чего вы будете высматривать? Если стоять над горшком, он нипочем не закипит, а вы, видно, решили следить за флюгером. Я, к примеру, никогда на него не смотрю, потому что стоит на него поглядеть, уже ничего другого делать не станешь. А ведь как у меня сердце падает, когда ветер крепчает, но я отворачиваюсь от флюгера и занимаюсь своими делами, а про ветер стараюсь не думать – думаю только про то, что делаю.

– Позвольте мне немного посидеть, – взмолилась Мэри, понимая, что хозяйка решила непременно уложить ее в постель.

Вид у нее был такой жалобный, что та сдалась.

– Ну, уж так и быть. Только попадет же мне за это внизу! Он не успокоится, пока вы не ляжете, – это уж точно. Так что если не хотите ложиться, сидите тихо.

И Мэри тихонько, не шевелясь, просидела всю ночь напролет, глядя на неподвижный флюгер. Она сидела на узком подоконнике, придерживая рукой занавеску, защищавшую комнату от яркого лунного света, прислонясь усталой головой к оконной раме; глаза у нее жгло, и веки горели от напряжения.

Румяная заря занялась над горизонтом, и розовый ее отсвет проник в комнату.

Настало утро того дня, на который назначен был суд.

ГЛАВА XXXII

СУД. ПРИСЯЖНЫЕ РЕШИЛИ: "НЕ ВИНОВЕН!"

Здесь ты обвинен

В том, что преступно, дерзко посягнул

На божии высокие права,

Стремлениями низкими своими

Определяя ближних жизнь и смерть.

Неистовой, стремительною сталью

Ты проливал без колебанья кровь,

Которой в жилах течь и течь… Названье

Тебе одно: разящим, страшным словом

Ты должен быть навеки заклеймен -

Ты гнусный и безжалостный убийца.

Милмен, "Фазио".

Из всех, кто провел эту ночь в мучительной тревоге, тяжелее всего было, пожалуй, бедному отцу убитого юноши. Он почти перестал спать с тех пор, как его поразил этот удар, а если и забывался беспокойной дремотой, то и во сне терзался мыслями, преследовавшими его в часы бодрствования.

А в эту ночь он и вовсе не сомкнул глаз. Снова и снова принимался он вспоминать, все ли сделано для того, чтобы добиться осуждения Джема Уилсона. Он уже чуть ли не жалел о том, что так торопил со слушаньем дела, и все же он чувствовал, что, пока не свершиться его месть, не будет для него покоя на земле (правда, про себя он вряд ли называл это "местью", а говорил о торжестве справедливости и, вероятно, даже мысленно прибегал к этому выражению для обозначения того, о чем так страстно мечтал), не будет покоя ни телу его, ни душе, ибо он метался по спальне, как зверь в клетке, и, если уставшие ноги заставляли его на минуту присесть, он весь начинал дергаться, словно в конвульсиях, и снова принимался ходить: ему легче было сносить усталость, казавшуюся наименьшим из зол.

Как только забрезжил рассвет, им овладела неудержимая жажда деятельности; он поехал к своему адвокату и принялся терзать его новыми наставлениями и расспросами, а потом сел и с часами в руках стал дожидаться открытия суда и начала процесса.

Что значили для него все живые – и жена и дочери – что значили они по сравнению с мертвецом, – ведь мертвый сын все еще ждал погребения согласно воле отца, который чуть ли не дал обет предать тело земле лишь после того, как убийце его дитяти будет вынесен смертный приговор.

В девять часов все сошлись в страшном месте, где им надлежало встретиться.

Судья, присяжные, мститель, заключенный, свидетели – все собрались в здании суда. Но, кроме них, пришло немало и других людей, интересовавшихся исходом дела, хотя и не принимавших участия в процессе, – Джоб Лег, Бен Стэрджис и еще несколько человек, в том числе и Чарли Джонс.

Все утро Джоб Лег старательно избегал расспросов миссис Уилсон. Да, собственно говоря, она почти его и не видела, так как он спозаранку ушел узнать, не вернулась ли Мэри. А когда он не услышал о ней ничего нового, то с отчаяния решил не открывать своего обмана миссис Уилсон, ибо горе всегда успеет прийти, и уж если удара не избежать, пусть лучше она как можно дольше не знает о нависшей над ней беде, и миссис Уилсон вошла в комнату для свидетелей измученная, грустная, но не встревоженная.

Джоб пробирался сквозь толпу в зале суда, когда писец мистера Бриджнорса знаком подозвал его к себе.

– Вам письмо от нашего клиента!

Джоб взял письмо в руки, и у него упало сердце. Неизвестно почему он боялся, что оно содержит страшное признание вины, а тогда конец надежде.

Письмо гласило:

"Дорогой друг, От души благодарю Вас за Вашу доброту – за то, что Вы нашли мне адвоката, только мне адвокаты не могут помочь, хоть они, наверно, и помогают другим людям. Все равно я премного Вам обязан, дорогой друг. Предвижу, что все обернется против меня – да и не удивительно. На месте присяжных я бы тоже признал виновным человека, против которого столько улик, сколько будет представлено завтра против меня. Поэтому нельзя осуждать их, если они так и поступят. Но думается, мне нет нужды говорить Вам, Джоб Лег, что я не повинен в этом деле, хоть и не в моих силах это доказать. Если б я не верил, что Вы считаете меня невиновным, я не стал бы обращаться к Вам с просьбами. Вы, конечно, не забудете, что это просьбы человека, обреченного на смерть. Дорогой друг, позаботьтесь о моей матери. Я говорю не о деньгах – их ей и тете Элис хватит, но позвольте ей беседовать с Вами обо мне и видеть, что (как бы там ни думали все остальные) Вы, во всяком случае, считаете меня погибшим безвинно. Думаю, что и она скоро последует за всеми нами. Будьте ласковы с ней, Джоб, ради меня, и если, случится, она начнет ворчать, вспомните, через что ей пришлось пройти. Я знаю, мама – да благословит ее господь! – никогда не усомнится во мне.

Есть еще одна женщина, которую, боюсь, я слишком сильно любил, но любовь к ней составляла радость всей моей жизни. Она будет думать, что я убил ее возлюбленного; будет думать, что я причинил ей это горе. Но пусть она думает так и дальше. Тяжело мне это говорить, но пусть она так думает. Это будет лучше для нее, а ни о чем другом я не забочусь. Дорогой Джоб, человек Вы крепкий и проживете еще много лет, но когда почувствуете, что конец Ваш близок, может быть, Вы скажете ей то, в чем я торжественно заверяю Вас сейчас: я в этом деле не виновен. Вы еще много лет не должны ей об этом говорить, но мне невыносимо думать, что всю свою долгую жизнь она будет ненавидеть меня как убийцу ее возлюбленного и что она умрет с этой ненавистью в сердце. Очень мне будет тяжело на том свете видеть выражение ее лица, каким оно будет, пока ей не скажут этого. Я не позволяю себе думать о том, каким кажусь ей сейчас.

Да благословит Вас бог, Джоб Лег, и это последние слова

Вашего покорного слуги

Джеймса Уилсона"

Прочитав письмо, Джоб повертел его в руках, глубоко вздохнул, затем тщательно завернул в обрывок газеты, положил в карман жилета и направился к двери комнаты для свидетелей, чтобы осведомиться, пришла ли Мэри Бартон.

Когда дверь отворилась, он увидел Мэри – она сидела у стола, положив на него скрещенные руки и уткнувшись в них головой. В ее позе было такое отчаяние, что Джоб окаменел и сердце у него заныло, а тут еще до него донеслись отчаянные всхлипыванья и горькие причитания миссис Уилсон, поведавшие ему яснее слов (из двери ее не было видно, а Джобу не хотелось заходить внутрь), что она рассталась с надеждами, которые он вселил в нее прошлым вечером, – во всяком случае, с частью из них.

Ни миссис Уилсон, ни Мэри не заметили Джоба, и он, глубоко огорченный, вернулся в зал суда.

Собравшись немного с мыслями и заставив себя сосредоточиться, он понял, что сейчас должен начаться суд над Джеймсом Уилсоном, подозреваемом в убийстве Генри Карсона. Секретарь быстро и невнятно прочел обвинительное заключение, и раздался обычный вопрос:

– Признаете ли вы себя виновным?

Хотя ответ мог быть только один, ибо во всех случаях следует именно такой ответ, в зале воцарилась торжественная тишина, даже как-то не вязавшаяся с этой процедурой, которая, по сути, была лишь пустой формальностью. Обвиняемый стоял у барьера скамьи подсудимых сжав губы и глядел на судью, в то время как перед его умственным взором проносились совсем иные, не похожие на то, что он сейчас видел, картины; в одно мгновение он вспомнил всю свою жизнь: вспомнил детство… отца (так гордившегося им, своим первенцем)… Мэри – милую девочку, с которой он играл, развлекая ее… свои надежды и свою любовь… свое отчаяние и свою неумирающую, несмотря ни на что, любовь… огромный пустой мир без ее любви… свою мать… мать, лишившуюся всех своих детей… но недолго… недолго быть ей без любимых… недолго сомневаться в его невиновности, хотя она уверена, убеждена в этом… Он вздрогнул, очнувшись от раздумий, и тихо, но твердо произнес:

– Нет, не признаю, милорд.

Обстоятельства, при которых произошло убийство; то, как было обнаружено тело; причины, в силу которых подозрение пало на Джема, – все это было известно большинству присутствовавших не менее подробно, чем вам, читатель, а потому в зале стоял легкий гул голосов все время, пока прокурор произносил свою весьма убедительную речь.

– Вон там, позади адвоката Уилкинсона, сидит мистер Карсон, отец убитого!

– Какой благородный старец! Какое классически правильное лицо, суровое, непреклонное! Он вам не напоминает некоторые бюсты Юпитера?

– Меня куда больше интересует обвиняемый. Преступники меня всегда интересовали. Я пытаюсь отыскать в их лицах печать злодейства, отличающую их от обычных людей. В свое время я видел немало убийц, но еще не встречал человека, в такой мере отмеченного печатью Каина, как обвиняемый.

– Я, конечно, не физиономист, но его лицо не кажется мне порочным. Оно, бесспорно, мрачно и исполнено отчаяния, но ведь это естественно, принимая во внимание его положение.

– Да вы только взгляните на этот низкий упрямый лоб, на эти опущенные глаза, на белые сжатые губы. Понаблюдайте за ним: он сидит не поднимая глаз.

– Лоб у него кажется низким только из-за того, что на него падают эти густые пряди темных волос, – а так он имеет как раз ту правильную форму, которую некоторые считают хорошим признаком. Если и на всех остальных такие пустяки могут произвести то же впечатление, что и на вас, тюремному цирюльнику следовало бы до суда остричь ему волосы; что же до опущенных глаз и сжатых губ, то это от волнения и никакого отношения к его характеру не имеет, мой дорогой.

Бедный Джем! Неужели даже его черные, как вороново крыло, волосы (которыми его мать так гордилась и которые так часто любила ласково перебирать пальцами) свидетельствуют против него?

Вызвали свидетелей. Сначала это были по преимуществу полицейские, которые привыкли давать показания, знали, о чем им нужно говорить, и не тратили зря время на изложение излишних подробностей.

– Все говорит против обвиняемого – ясно как день, – шепнул один из адвокатских писцов другому.

– Вы хотите сказать, что для него все темно как ночь, – сострил его приятель, и оба улыбнулись.

– Джейн Уилсон! Это кто же? Судя по фамилии, очевидно, родственница.

– Мать. Она должна подтвердить насчет пистолета.

– Ах да… Помню! Нелегко ей это, наверно.

Тут оба умолкли, ибо один из приставов подвел миссис Уилсон к месту для свидетелей. Я часто называла ее "старушка", потому что она выглядела очень старой. На самом деле ей было немногим больше пятидесяти лет, однако несчастье, случившееся с ней в юности и оставившее на ее лице неизгладимый след, сварливый характер, пережитое горе, хромота – все это преждевременно состарило ее. Но сейчас ей можно было дать даже больше семидесяти – такие глубокие морщины прорезали ее заострившееся лицо, так неуверенна была ее походка. Она сдерживалась, чтобы не разрыдаться, и (подсознательно) старалась вести себя так, чтобы не огорчить своего бедного мальчика, который нередко страдал от ее раздражительности. А он сидел, положив руки на барьер и уткнувшись в них лицом (поза, которую он сохранял на протяжении большей части суда и которая многих восстановила против него).

Прокурор начал допрос:

– Вас зовут Джейн Уилсон, если не ошибаюсь?

– Да, сэр.

– Вы мать обвиняемого?

– Да, сэр, – ответила она дрожащим голосом и чуть не расплакалась, но, сделав над собой усилие, снискавшее ей всеобщее уважение, она все же сдержалась, побуждаемая, как я уже говорила, страстным желанием не огорчать сына.

Прокурор приступил теперь к важной части допроса, долженствовавшей подтвердить, что пистолет, обнаруженный на месте убийства, принадлежал обвиняемому. Миссис Уилсон в разговоре с полицейским опознала его настолько решительным образом, что уже не могла взять своих слов назад; итак, пистолет был принесен и предъявлен суду.

– Этот пистолет принадлежит вашему сыну, не так ли?

Миссис Уилсон сжала барьер, стараясь заставить язык повиноваться. Наконец она простонала:

– Ах, Джем, Джем, что же мне сказать?

Все подались вперед, чтобы получше расслышать ответ обвиняемого, хотя ответ его мало что мог изменить. Он поднял голову – на лице его была написана величайшая жалость к матери и в то же время решимость выдержать до конца. Он сказал:

– Говорите правду, мама!

И она послушалась с покорностью ребенка. Никто не усомнился в том, что она говорила правду, и этот короткий диалог между матерью и сыном слегка изменил к лучшему мнение присутствующих о нем. Но это ничуть не тронуло страшного судью; ни один мускул не дрогнул на лицах присяжных, а прокурор умело выделил все, что говорило против обвиняемого, – в том числе и тот факт, что в ночь убийства Джема не было дома.

Допрос наконец окончили и миссис Уилсон сказали, что она может идти. Но, не в силах сдерживать дольше свои материнские чувства, она вдруг повернулась к судье (от которого, как она полагала, зависел вердикт) и прерывающимся голосом сказала:

– Так вот, сэр, я сказала вам правду, истинную правду, как он мне велел. Но неужели слова мои приведут его на виселицу? Ах, милорд, клянусь вам, он не виновен. Уж конечно, я, его мать, которая вынянчила его на этих руках и каждый день радовалась, глядя на него, знаю его лучше, чем все эти люди, – сказала она, указывая на присяжных и изо всех сил стараясь ради своего дорогого сына отчетливо и ясно произносить слова, – ведь они, могу поручиться, до сегодняшнего дня ни разу в жизни не видели его. Милорд, он у меня такой хороший, что я частенько спрашивала себя, есть ли в нем вообще что-нибудь плохое. Начну, бывало, на что-нибудь ворчать (а я частенько ворчу) и тут же попрекну себя: "Неблагодарное ты существо, скажу, господь дал тебе Джема, неужто тебе этого мало". А теперь господь решил покарать меня. Если Джема… Если Джема отнимут у меня, я останусь совсем одна и очень буду несчастна, потому что некого мне будет любить на этой земле, а потому не могу я сказать: "Да будет воля его". Не могу, милорд, никак не могу.

И, произнеся эти слова, она разрыдалась; судебные приставы подхватили ее под руки и вывели из зала, но осторожно и почтительно, ибо большое горе всегда внушает уважение.

А поток улик все ширился, подкрепляемый каждым новым свидетелем, и, набирая силы, грозил захлестнуть бедного Джема. Уже было доказано, что пистолет принадлежал ему, что за несколько дней до убийства он угрожал покойному, что полиции даже пришлось тогда вмешаться, чтобы предотвратить драку. Оставалось только выяснить, что же послужило побудительной причиной для такой угрозы и для убийства. Объяснение этого заключалось в показаниях полицейского, который слышал гневный разговор Джема с мистером Карсоном; его-то отчет об этом разговоре и привел к тому, что Мэри была вызвана в суд.

И сейчас Мэри предстояло выступить в качестве свидетельницы. Зал суда к этому времени уже был набит до отказа, и у всех дверей толпились люди, жаждавшие проникнуть внутрь, ибо многим хотелось присутствовать при этой части процесса.

Сердце у старика Карсона учащенно забилось при мысли о том, что он сейчас увидит роковую Елену, причину всех бед; она интересовала его – ведь покойный ее любил, – и в то же время старик не желал ее видеть. А впрочем, может быть, она по-своему любила того, по ком он так горюет, и тоже оплакивает его? И все же он чувствовал, что ненавидит ее и ее красоту, о которой столько говорят; она казалась ему ниспосланным на его голову проклятьем, он ревновал к ней сына, которому она сумела внушить такую любовь, и если б это от него зависело, то он лишил бы ее даже права скорбеть о безвременно погибшем возлюбленном (ведь, по мнению всех, она была влюблена в красивого, блестящего, веселого, богатого молодого джентльмена, а не в серьезного, даже сумрачного кузнеца, который трудился день-деньской, чтобы заработать себе на хлеб).

До сих пор судебное разбирательство шло так, как только мог желать мистер Карсон, и на лице мстителя – на лице, с которого навсегда исчезла улыбка, – появилось мрачное удовлетворение.

Назад Дальше