В ПОИСКАХ НОВОЙ ДРУЖБЫ
Больше всего в новой жизни тяготило Светлану отсутствие друзей и, стало быть, собственной, отдельной от Марио жизни. Конечно, она не теряла надежду, ведь прошло еще совсем немного времени, как она переселилась в чужую страну. Пока же самой близкой Светкиной подругой в новой жизни стала семидесятишестилетняя бабушка Марио, мамина мама. Никогда ничьей внешности завидовать не приходилось, даже мыслей таких не мелькало в голове, но, оказавшись в Италии, позавидовала молодая и красивая женщина старой даме, ее красоте, ее шику, ее веселой уверенности, бодрости. Вот на кого ей захотелось быть похожей! Светлану удивляло, почему ее свекровь так отличается от собственной матери. Зажатая, как бы застегнутая на все пуговицы, редко улыбающаяся, она производила странное впечатление. Какая-то печаль жила в ее сердце, надежно упрятанная, скрытая, но неистребимая. Бабушка же, в отличие от собственной дочери, выглядела безмятежной, спокойной, уверенной. Она единственная из семьи, кто предложил показать Кьяре город, проводить время, прогуливаясь, болтая о том о сем, то есть – наслаждаться обыденной городской жизнью, что могут позволить себе только неработающие и прекрасно обеспеченные синьоры. Готовясь к встрече с бабушкой, Света всегда тщательно и элегантно одевалась, чтобы не подкачать на ее фоне.
Они вместе ходили по магазинам на улице Монте Наполеоне, и девушка искренне, по-детски гордилась своей спутницей. Надменные продавцы дорогих магазинов подобострастно приветствовали бабушку, та представляла им жену внука – Кьяру, и восторженные взгляды обращались к ней, новой представительнице известной семьи.
Вообще стилю и стильности хотелось учиться у итальянок, проживших немало лет. Итальянские старые дамы не могли не восхищать: с возрастом они становились драгоценными произведениями искусства, в каждом жесте, повороте головы, взгляде виделась загадка, целая история. Можно было смотреть не отрываясь на небрежно наброшенную на одно плечо бархатистую шаль, на браслет с темными переливающимися камнями, на узкую руку в коричневых пятнышках, на то, как эта рука приглашает, приказывает или властно отказывает. Во всех этих жестах не проступало никакой театральности, напротив, поражала естественность, непринужденность, отточенность, грация каждого движения.
Бабушка часто рассказывала новой внимательной слушательнице, как училась в монастырской школе, как надоедали воспитанницам унылые безликие неприметные форменные платья. А девчонкам, естественно, так хотелось красоты, так хотелось хоть чем-то друг от друга отличаться! Волосы заплетали в косы, никаких челок. Но кто-то умел так перекинуть косу через плечо, так прижаться щекой к блестящим своим нетуго заплетенным волосам, что никаких украшений и не было нужно. Дело не в том, какое на тебе платье: в настоящей женщине должна ощущаться тайна, такая мучительная тайна, которую разгадать невозможно. Такую полюбит только сильный (или отчаянный), слабый – отступится, побоится.
– Ты думала, что делает женщину истинной женщиной? Взгляд, поворот головы, осанка, голос, – и, засмеявшись, добавляла: – И волосы, и обувь (это важнее платья), и нижнее белье, конечно!
В роскошном магазине белья бабушка велела примерить самые дорогие комплекты. Света засомневалась: стоит ли, ведь на эти деньги можно вполне приличный костюм купить, а это… Никто ведь не увидит.
– Главное, что ты будешь себя видеть и радоваться своему отражению. Ты можешь, как мышка, ходить в сереньком балахончике, но в таком белье будешь непременно ощущать себя красивой, желанной. Глаза твои станут другими, жесты.
Это оказалось сущей правдой. Красивое белье тонизировало, факт. Но так много, детально, непрестанно думать о собственной внешности и производимом на окружающих впечатлении… Какой во всем этом смысл? Светку учили другому. И "радоваться тому, что внутри", означало для нее нечто гораздо более скрытое и защищенное от чужих глаз, чем исподнее. Можно, конечно, побаловаться и такими покупками, можно почувствовать себя "в образе", но сделаться просто нарядной драгоценной куклой… Нет, это не по ней. Не для нее. Она полна жизни, а все эти наряды, детали подразумевают некую мумифицированность. Так ей казалось почему-то.
Жила бабушка в том самом любимом Марио с детства доме на озере Комо, в Грианте. Место оказалось настолько прекрасным, что представлялось, будто человеку, живущему здесь, неведомыми путями передается дивная красота ежедневных появлений солнца в розовой небесной пене над высокогорными снегами, покой светящегося из глубины озера, свежесть родников, возникающих высоко-высоко, там, куда уходит спать вечерний туман.
Жизнь в постоянной красоте, среди доброжелательных людей, под улыбчивым небом Италии в конце концов приводит любого человека к перевоплощению. И какое счастье, что даже самый большой страх время заставляет тускнеть, растворяться в ярких красках солнечного дня, в весенних самозабвенных птичьих захлебываниях, в ежедневных заботах, новых впечатлениях.
Однажды Света разглядывала вместе с бабушкой альбом Третьяковской галереи, и бабушка, залюбовавшись Крамским, решила:
– Летом мы обязательно вместе поедем в Москву. Ты мне покажешь самое лучшее. Будешь моим гидом. Сбудется моя давняя мечта.
– Поедем, – неожиданно для себя радостно и решительно отозвалась воодушевленная Света, – только летом в городе может быть очень душно, лучше в конце сентября.
– Неужели в России бывает когда-нибудь жарко? – в вопросах российской погоды все итальянцы проявляли простодушную наивность. Им издавна было внушено, что Россия – страна снегов, холодов, метелей, медведей и всего прочего опасного и страшного, о чем и думать-то без содрогания не положено. И они по-детски верили этому мифу. Кое-какие детали, конечно, прояснялись, но вот тема постоянных российских морозов прочно сидела в головах обитателей солнечной страны.
И не только в вопросах погоды. Русские в их представлениях были народом героическим, диким, необузданным и непредсказуемым.
Когда Света пошла первый раз к дантисту, тот, постучав своим "орудием пыток" по ее пломбам, укоризненно заметил:
– Ай-яй-яй, синьора сама делала себе пломбы!
И как она ни отказывалась, не желая признавать авторство уродующих зубы замазок, тот все равно упрямо не верил и, прощаясь, все повторял:
– Никогда, синьора, никогда больше нельзя самой себе делать пломбы.
Попробуй докажи!
Однажды, опаздывая в аэропорт (Марио хотел вместе с ней встретить партнеров из России), Света попросила врача не делать ей анестезирующий укол: хотела сэкономить несколько минут, которые ушли бы на ожидание дейст-вия заморозки. Тот так и застыл от изумления:
– Но, синьора, я же должен буду сверлить ваш зуб! Вам может быть неприятно!
– Ничего, ничего, сверлите, я потерплю, нам в школе никогда и не делали обезболивания.
Чувствовалось, что ошарашенный стоматолог опять не поверил и, возможно, решившись немножко проучить бессовестную обманщицу, включил бормашину, вопросительно глядя при этом на пациентку. Света глазами показала: "Давайте!"
Закончив сверлить зуб удивительной и беспримерной героини, доктор прочувствованно произнес:
– Да, вы – особенный народ! Вас победить нельзя!
"МОЯ ЛЮБА"
1. Своя
Наконец появилась в жизни Светланы и долгожданная подруга. Русская. Старше ее на целое поколение. В России не принято дружить людям, между которыми обозначена, как пропасть, разница в возрасте. На Западе к этому относятся иначе. Интересный человек – само по себе счастье. И большая удача подружиться с этим счастьем. Истосковавшись в одиночестве, Света это теперь понимала очень хорошо. Она вообще как-то очень повзрослела в своем итальянском одиночестве. Когда человек проводит много времени один на один с собой, ему приходится в себе же и видеть собеседника, заострять внимание на мелочах, деталях, учиться делать выводы. Она не неслась больше по жизни, как когда-то в Москве: от человека к человеку, от события к событию. Она теперь вглядывалась, вдумывалась.
Внешне взрослость ее никак не проявлялась. Выглядела она замечательно, благополучно. А разве могло быть иначе?
Благополучной, цветущей, всегда свежей выглядела и новая ее подруга.
Она жила неподалеку от бабушки, в красивой вилле с большим садом. Когда Света приезжала на озеро Комо в гости, бабушка всегда говорила, указывая правой рукой на один из соседних домов:
– А вот там живет моя Люба. Надо вас познакомить.
Света даже не реагировала на имя Люба, как на русское. Итальянцы такими смешными именами, бывает, называют своих детей. Однажды она услышала, как на ресепшин отеля портье подзывает:
– Катьюша! Катьюша! Иди сюда, тебя ждут!
– Как-как зовут девушку? – не поверила Света своим ушам.
– Катьюша, – повторил портье.
– Но это русское имя. И оно неполное. Полное – Екатерина.
Портье удивился:
– Неужели Екатерина? А у нас это совсем иначе. Ну, есть же такая песня "Катьюша". Вот родители дочку и назвали. Разве неправильно?
– Раз назвали, значит, теперь правильно, – засмеялась Света.
Поэтому, когда бабушка произносила это свое "Льуба", Света была уверена, что имя это – продукт очередного родительского чудачества неискушенных итальянцев.
Оказалось – нет. Оказалось, "ее Люба" – самая настоящая русская, москвичка, волею судьбы занесенная в чужую сторону.
– Вот, Люба, я привела к тебе мою дорогую невестку, жену нашего малыша, – так Света была представлена хозяйке прекрасного дома, когда та вышла их встретить.
Они, едва взглянув, поняли: свои. И потянулись друг к другу.
Люба жила одна. Сын уехал в город. Муж…
С мужем она виделась… Говорила…
Ах, знала бы только Светочка, как и о чем беседовали они с мужем…
Такое разве перескажешь…
2. "Лучше бы ты умер!"
– И ведь сколько пришлось ждать, пока ты пришел! Что ты думаешь: перевел деньги, как собаке старой кость кинул, чтоб с голоду не сдохла, а тридцать лет жизни – псу под хвост, как не бывало. И можно не видеться. И не вспоминать. У тебя все в порядке. Новая молодость, новые планы. Другая жизнь… "Другая жизнь", помнишь Трифонова роман? Но она там, героиня главная, по мертвому убивается. А ты жив. И ты близко. И нет тебя.
– Не плачь, Любочка, я же здесь.
– Здесь, как же. И отстраняешься, отворачиваешься, как нет тебя. Я и лица твоего не вижу. Господи, какие у тебя тени под глазами! Что же это Сесилька твоя думает, начхать ей на тебя совсем? Ты же пашешь как проклятый, диск за диском, гастроль за гастролью. Она, может, краса твоя заморская, думает, дирижер – это просто: вышел во фраке, руками помахал… физзарядка такая. Сказки Венского леса. А что у тебя гипертония, и кризы бывают? Знает она это? Да ты ей, наверное, и не сказал. Эх ты… Петушок – золотой гребешок. Но она сама должна увидеть, понять. В этом любовь… Счастлив ты, в общем?
– Я думал, она мое спасение… Мне так казалось… Я был уверен…
– От чего спасение? От чего спасение, можешь ты мне объяснить, от чего и кого вы спасаетесь, когда молодых подбираете? От себя не убежишь, от старости не убежишь. Счастлив… Все верят, ага. А со мной, значит, был несчастлив. И сын гениальный, красавец – несчастье. И дом наш с тобой, о котором столько мечтали, – несчастье. И то, что всю жизнь я тебе как раба была, служила верой и правдой, себя не помня, – несчастье, да?
А она кровь твою пьет, деньги из тебя тянет, последние твои соки из тебя выжимает – вот это большое человеческое счастье. Жар-птицу поймал, да?
Только знаешь, это мы, русские бабы, все терпеть готовы, все простим, а эта твоя зараза итальянская – не волнуйся – оперится сейчас благодаря тебе и найдет себе молодого, и будет тебе ветвистые рога наставлять. Рожищи, какие оленю и не снились.
Нет-нет… Не уходи. Я больше не буду плакать. А то из-за слез мне и не видно тебя совсем. А я все посмотреть на тебя мечтала. По телевизору только спину твою вижу и руки. У Мишеньки твои руки. И держит их сын, как ты.
– Не грусти обо мне, Любочка.
– Ты сам-то понял, что сейчас сказал? Не грусти! О тебе не грустить… Скажи, кто меня заставил все бросить: дом, родных, друзей? Работу свою. Тебе же не жилось там, дома. На свободу рвался. Все твердил как заведенный: "Вот вырвемся, тогда заживем. Для умного человека весь мир – родина".
Ну, вот ты у нас умный. На всех языках говоришь свободно. А я вот не умный человек. Ну, не дано, что поделаешь. Мне теперь даже поговорить не с кем. Мычу, как дебилка, в магазине, хорошо, уже все меня знают, привыкли, понимать научились. "Коме стай?" – говорят. "Где марито?" – спрашивают. А я молчу, не понимаю, мол. А что мне им отвечать? "Мио марито э джа спозато! На новой молодой молье! И трента аньи – тю-тю".
А знаешь, тут и у меня ухажер завелся. Я иду на почту, а дядька один бородатый, видный такой, говорит: "Кэ белла синьора". И дальше по-немецки заговорил, решил, что я немка. Меня ж они все за немку принимают из-за волос светлых. Вот бы уж папа мой порадовался! Он немцев этих косил на войне только так, а дочка его должна за честь считать, что ее за немку принимают. За цивилизованного, стало быть, человека. Мы же, кто из России, дикие все, смердючие. Сами себя обосрали перед всем миром, а теперь ходим, глазки опустили: звиняйте нас, люди добрые, сами мы не местные, а откудова, получается, уж и не припомним: то ли мы немцы, то ли скифы, то ли вообще инопланетяне. Поможите разобраться…
– Ты все та же, Любочка. Ничуть не изменилась. Ты и есть белла синьора. Я так хочу, чтоб тебе было хорошо! И я помню тебя.
– Ну, что ты там шепчешь? Я тебя еле слышу. Ты подними голову, посмотри мне в глаза. Я хочу глаза твои любимые увидеть. Родные мои глаза.
Помнишь, как нам тяжело было расставаться? Ты на гастроли уезжал в какие-нибудь Фунякинские Задворки, а я с Мишкой маленьким тебя ждала. Спать ночью не могла. Не дни, часы считала. Ты приезжал, а я волосы твои нюхала. У вас с Мишенькой волосы одинаково пахли. Солнышком.
Сейчас Сесилька твоя тебя чем-нибудь французским брызгает. Чем от тебя пахнет? Не разберу. Эх, фикус ты мой заморский…
Ну, подожди, не уходи еще. В кои-то веки… С Мишей не поговоришь. Он сейчас, как ты, весь в музыке. И дома-то не бывает. Сам знаешь, даже спальни у нас на разных этажах. Какую домину огроменную купили! Зачем она нам? Это когда ты был с нами. Тогда размеры дома не пугали. Гости, приемы…
Миленький ты мой… Ты мне недавно приснился, как мы с тобой в горах гуляем. Высоко-высоко зашли, ящерицы бегают, солнце печет, ты прилег на травку и говоришь: "Ложись рядом, я устал, отдохнуть хочу". А я не ложусь: вспомнила во сне про Сесильку. Что уж теперь, думаю. Душу только травить. И вдруг смотрю: ты весь такой прозрачный стал и постепенно в воздухе растворяешься. И воздух этот такой теплый, он гладит меня по щеке, и я почему-то знаю, что это ты.
Проснулась, а тебя нет. И стала я другой конец сна придумывать: что я все-таки легла рядом с тобой, ты меня обнял и говоришь: "Забудь про все плохое, ничего плохого и не было, все тебе, глупенькой, приснилось. Вот откроешь глазки – и я рядом. И я твой".
С восемнадцати лет с тобой. Никак не отвыкну. Вот и снишься. Такие сны хуже всяких кошмаров. Фреди Крюгеров всяких ужасней…
– Ты не цепляйся за тяжелые мысли, Любочка. Отвлекайся. Ты портрет тот закончила?
– Ничего я не закончила. Не могу я писать теперь никакие портреты. Я тебя все рисую. И не могу вспомнить твое лицо. Все ты от меня куда-то уплываешь. А с фотографии делать – все не то получается. Ни одна фотография самого важного не передает. Какой ты есть на самом деле. Вот, может, сейчас насмотрюсь. Да ты сидишь в тени, и я все реву, не вижу лица.
Постоянно тебя рисую, как, помнишь, с нашего курса Левка, когда юбилей Ленина отмечали и нам со всех сторон по мозгам долбили: Ленин, Ленин, Ленин… И Левка себе бородку отпустил, и говорить стал картаво. К нам натурщика привели, старенького такого старичка-лесовичка. Левка его нарисовал, а голову сделал Ленина. Все обалдели. Но он всерьез. Его потом в психушку поместили. Вот и меня скоро можно будет в психушку. Я от одиночества так мучаюсь. Все жду, когда новой жизнью смогу зажить.
Все свои вещи старые выбросила, все другое купила. Нравится тебе? Все самые лучшие фирмы, смотри.
Еще я медитировать учусь. По журналу. Чтобы вообще ни о чем не думать. У меня уже иногда получается. Если на свежем воздухе, в саду, и солнце сильное. Хотя я не сторонница загара, загар сильно старит, а они тут так загореть стремятся, вот и морщинистые все в сорок лет, как сухофрукты. Ты, наверное, тоже загорать полюбил, молодой ты наш любовник?
"Как ждет любовник молодой минуты верного свиданья…"
Дождался?
Помнишь, как Пушкина вместе читали?
"Мой первый друг, мой друг бесценный! И я судьбу благословил, когда мой двор уединенный, печальным снегом занесенный, твой колокольчик огласил…"
Увидеть бы еще этот печальный снег вместе с тобой.
У меня сейчас все печальное: и снег, и солнышко, и ветер, и цветы в саду.
Ладно, не буду, не буду. Ну, ты хоть что-нибудь о себе расскажи. Ведь я знаю, что ты теперь опять долго будешь трусить, с духом собираться. Не появишься теперь… Бережешь себя. Тут эти души сушеные только так и умеют. Сесилька тебя научит. Ну, потерпи уж меня в последний раз.
– Да мне нечего рассказывать, Любочка. Работаю. Думаю.
– А что ж ты про Мишеньку не спрашиваешь? Хотя что у меня спрашивать… Ты с ним сам общаешься, да? По твоим стопам пошел… Спит с этой страшилой кривозадой, чей папаша ему концерты устраивает. А у той муж, дети. И никто не стыдится. Как будто так и надо. Хоть бы он женился, у меня внуки были бы.
Нет! Это меня Бог наказывает, я знаю. "Не сотвори себе кумира". А я сотворила. И вот дождалась. Муж ушел. Сын продался, как проститутка. Ради успеха. А что успех? Душу от грязи все равно не отмоешь. И ведь никогда я этому не учила и всегда говорила ему, что самое главное – чистая совесть. Есть крыша над головой, есть кусок хлеба – вот и ладно.
Да, говорили одно. А домище вон какой выбрали. Тадж-Махал. Ему теперь, сыну нашему, еще больше надо, чтоб нас обскакать, ясное дело.
Ох, как же я устала…
Ты знаешь что? Витамины пей, не забывай. Они от усталости помогают. А я вот бросила. Надо снова начать.
Ой, слышишь? Музыка… Это же твой оркестр играет, я помню. Это ты еще при мне репетировал.
Отовсюду эта музыка, Господи… Что же это они ее так громко? Я не слышу, что ты говоришь. И ты меня не слышишь? Всю жизнь эта музыка нас с тобой разлучала. Проклятая музыка! Она тебя у меня отнимала. И ты так потихонечку привык без меня. И спокойненько с другой зажил. Помнишь, я все боялась, что ты умрешь раньше меня, потому что ты старше на полгода. И ты мне поклялся, что меня переживешь. Самым ценным тогда поклялся. Моей жизнью.