– Что вам угодно? – сухо спросила Лидия.
– У меня к вам очень деликатное дело… – замявшись, начала гостья, – только, прошу вас, выслушайте внимательно и не отказывайтесь сразу, прежде подумайте, подумайте хорошенько…
Все, что услышала Лидия, показалось ей бредом воспаленного мозга. Гостье было за сорок, они с мужем не имели детей и хотели бы усыновить ребенка. Но боялись взять из детского дома – непонятно, что там за наследственность, вдруг вырастет дебилом или алкоголиком, а детей от нормальных здоровых родителей там попросту не имелось – таких, если что и случается с папой-мамой, забирают родственники. От кого-то из знакомых прознали про Лидию, ее нелегкую судьбу, решили предложить передать им на усыновление младшего мальчика – Петрушу.
– Времена нынче неспокойные, – убеждала гостья, – вы одинокая вдова, не дай бог, что случится, попадет мальчик в детский дом, а там одни уголовники… Да и тяжело поднимать троих. У моего мужа неплохие связи. Он выбьет вам отдельную квартиру, чтобы вы с детьми не мыкались в коммуналке. Даст денег…
– Вон! – прошептала Лидия, ее потухшие глаза полыхнули яростным огнем. – Вон! Никогда больше не смейте переступать моего порога…
Лидия наступала на гостью, та испуганно пятилась к двери, пока не привалилась к ней спиной, дверь с жалобным скрипом отворилась.
– Убирайтесь. – Лидия обдала гостью волной ледяного презрения.
Та выскочила в коридор и выкрикнула с запоздалой злобой:
– Дура! Дворянка недобитая! Сообщу куда следует, выкинут тебя на улицу вместе с твоими гаденышами!
– Кто это? – спросила у белой, как алебастр, Лидии вышедшая на шум соседка, рыхлая, с одутловатым, изрытым оспинами лицом, одинокая фасовщица местной фабрики Прасковья Давыдова, попросту Проня.
Лидия молчала, впившись обломанными ногтями в дверной косяк.
– Ты правда, что ль, дворянка? – Проня повела полными веснушчатыми плечами. – А хоть бы и так, наплевать, – сказала она. – Вместе живем, что нам делить? Что мне толку с этой рабочей власти? Как при старом режиме в дерьме копались, так и теперь в нем же. Господа сменились, только и всего. Для себя они революцию сделали, чтоб пожить сладко, вон баб своих в меха вырядить, духами надушить… Ты не бойся, никуда тебя с детьми не выселят, не имеют права. Чё этой сучке надо-то?
– Петьку хотела усыновить, – обрела голос Лидия.
– Как это? – не поняла Проня. – От живой матери?
– А вот так…
– Вот тварь! – Проня потрясла в воздухе по-рабочему крепким кулаком. – Нету такого закона, у нормальной матери дите отымать! Нету! Ты ж не пьянчуга какая, не больная, не гулящая! Да мы все это подтвердим, не бойся!
Она метнулась в комнату, вытащила бутыль с мутной жидкостью, тряхнула:
– Будешь?
– Давай, – апатично согласилась Лидия.
Проня притащила граненые стаканы с зазубринами по краям, накатила по полной. Порезала черную буханку. Объявила:
– Твое здоровье.
Лидия хлебнула, закашлялась с непривычки, из глаз хлынули слезы. Проня сунула черную корку, вынесла вердикт:
– Верно, дворянка. Пить совсем не умеешь.
– Я Петьку в военное училище отдам… – откашлявшись, прошептала Лидия. – Подальше от всего этого… да и в почете нынче военные.
– Не возьмут, – покачала головой Проня.
– Почему? – Лидия устремила на соседку мутновато-вопрошающий взгляд.
– По происхождению. В метрике, где сословие, что записано?
Лидия опустила глаза.
– То-то, – назидательно подытожила соседка.
Лидия молча жевала хлебный мякиш.
– Хочешь совет? – доверительно понизила голос Проня. – Измени метрики. Запиши мальца на кого-нибудь другого. Просто запиши, и все. А жить по-прежнему с тобой будет. Щас так многие делают. Кто проверит? У нас в селе был дьякон Пантелей, его сына Степку при новой власти в техникум не принимали. И вот что он сделал. – Проня перешла на заговорщицкий шепот. – У Пантелея имелся огромный золотой крест в драгоценных каменьях. Он его хорошо спрятал, так что, сколько комиссары ни обыскивали избу, ничего не нашли. Сказал, что пропил, и дело с концом. Так вот… Пантелей договорился с троюродным братом, кузнецом, тот записал Степку на себя. Усыновил. Метрики переделали. Степка стал "из рабочих", в техникум его приняли. Закончил с отличием, головастый парень оказался. Теперь в Петрограде инженерит. А потом и батя к нему в город перебрался. И вот как-то перед отъездом признался по пьянке Пантелей, что крест тот с каменьями брату отдал за услугу… Эта надушенная сучка прекрасно знает про такие дела, потому к тебе и пришла.
Лидия напряженно рассматривала щель между рассохшимися половицами.
Через какое-то время Петя Соколов стал Давыдовым. А у фасовщицы Прони на заскорузлом, черном от работы мизинце появился золотой перстень с ярко-зеленым изумрудом. Петю Давыдова приняли в военное училище.
Прасковья Давыдова не долго зажилась на свете. Однажды утром ее тело с зияющей раной на затылке нашли под мостиком через речку-переплюйку, неподалеку от родного барака. Возле тела валялась выпотрошенная сумка, кожу на мизинце содрали с мясом. Раcсказывали, что накануне Проня познакомилась с черноусым статным красавцем, все местные незамужние бабы завидовали, мол, надо же – какого мужика отхватила страшная рябоватая Пронька! После зверского убийства все с ужасом предположили, что красавец ухажер оказался бандитом и выманил Прасковью на свидание с целью завладеть дорогим господским кольцом, невесть каким образом у нее оказавшимся. Петя Давыдов как официальный сирота был принят на полное государственное обеспечение и продолжил учебу в военном училище. А Лидия с детьми выехала из барака – школьный директор выхлопотал для нее комнату в большой коммунальной квартире.
Василий
Из этой комнаты ливневой ночью тридцать седьмого забрали старшего сына Василия.
– Это какое-то недоразумение, я скоро вернусь, – спокойно сказал Вася, поцеловал онемевшую мать, прихватил с вешалки плащ-дождевик и спокойно пошел за людьми в штатском. По гулкому подъезду разнеслось прощальное эхо шагов.
Прильнув к стеклу заледеневшей щекой, в кровь кусая трясущиеся губы, Лидия смотрела, как "воронок" увозит ее Васеньку в сырую ноябрьскую ночь. Слез не было: внутри все горело огнем. Ей хотелось выть, кататься по полу, кричать от невыносимой раздирающей боли или просто взять и умереть, но она молчала, чтобы не погубить себя, – она должна была пережить эту адскую ночь через "не могу" и через "не хочу", ради оставшихся детей.
Несколько дней Лидия металась в лихорадке, бредила, звала детей, жарко обнимала всех поочередно. Врач прописал микстуру, велел класть на лоб холодную тряпицу, менять мокрые от пота рубахи. Соседки, простые фабричные тетки, как могли, помогали растерянным сестре и братьям – кормили супом, заваривали чай.
Когда жар спал, ослабевшая Лидия поднялась в кровати, обвела прозрачным взглядом детей, слабо улыбнулась.
Мария
Уцелевшая дочка Лидии училась ровно, хоть без особого рвения, особенно хорошо давались гуманитарные предметы, благодаря матери освоила французский. Закончив школу, поступила на иняз в педагогический, устроилась подрабатывать секретаршей в одно из солидных министерств. Хорошенькую, безупречно воспитанную, одетую просто, но с большим вкусом и изяществом студентку взяли безо всякой протекции, закрыв глаза на непролетарское происхождение. К восемнадцати Мария выправилась в настоящую красавицу, унаследовав от матери гордую осанку, осиную талию, алебастровую кожу, тяжелые локоны, которые, сколько ни закручивай в тугой узел, все равно выбивались на висках непокорными завитками. От покойного отца ей достались яркие чувственные губы, не нуждающиеся в косметических ухищрениях, жгучий взгляд огромных карих глаз с поволокой, сражающий наповал даже из-под полуопущенных пушистых ресниц. Многие мужчины, от соседских шпанистых пацанов до импозантных институтских профессоров и важных министерских чиновников, вздыхали по юной красавице, но Мария оставалась неприступной, в ее улыбке неизменно читалась холодная вежливость. Особо пылких дворовых поклонников, пытавшихся излить девушке чувства, усмирял тяжелый кулак старшего брата Георгия, высокого, крепкого, плечистого. Скоро Мария стала женой сорокалетнего номенклатурного работника весьма высокого ранга Федора Балашова. Многие считали этот брак расчетом со стороны девушки, но Маша всегда отзывалась о муже с неизменным почтением. Федор Александрович Балашов просто обожал супругу. Звал не иначе как Машенькой, щедро задаривал красивыми вещами, дорогими безделушками. Мария выглядела так, словно сошла с обложки импортного модного журнала. Отшивала платья у лучших московских портних, благоухала французским парфюмом, имела личного парикмахера и косметолога. Переселилась из коммуналки в двушку в монументальном доме с колоннами и лепниной, огромными окнами, трехметровыми потолками, широченными лестничными пролетами и суровым милиционером в качестве консьержа. Супругу была предоставлена государственная дача в Ильинском – просторный деревянный дом, похожий на терем в окружении вековых сосен, со светлой, залитой солнцем террасой, на которой было уютно пить чай из гудящего медного самовара.
Вместе с замужеством Мария обрела новую безбедную жизнь, в которой ей было легко, комфортно и приятно. Собственно, она была рождена для такой жизни, и теперь ей казалось, что все происшедшее раньше – полунищее детство, страх, война, голод, коммуналка, пьяное соседское быдло – было кошмарным сном.
Георгий
В июне сорок первого ушел на фронт Жорка. Так же, как некогда старший брат, обнял мать:
– Все будет хорошо, скоро это закончится…
Вначале никто не мог произнести слова "война". Происходящее казалось каким-то странным недоразумением, которое вот-вот должно закончиться. Петя еще не вышел по возрасту, училище эвакуировали на юг.
Потянулись долгие годы невыносимого ожидания. То тут, то там вспарывали тишину отчаянные вопли – поседевшим матерям и женам приходили синие карточки похоронок. Всякий раз, когда раздавались два звонка, что означало визит к Лидии, она замирала с надеждой и ужасом, всякий раз переживала маленькую смерть и возрождалась заново, выхватывая ледяными пальцами из рук почтальонши фронтовые весточки от сына.
Лидия кляла себя за то, что в гнилом вонючем бараке обижалась на Господа за то, что отнял у нее мужа и имение. Дурочка, она не понимала, насколько была счастлива, ведь ее дети, живые и здоровые, были с ней. Она была готова вернуться в барак и жить там до самой смерти в самом тесном, сыром и холодном углу, лишь бы вымолить прощение у судьбы. Каждую ночь, плотно задернув шторы, зажигала свечу, доставала единственную сохранившуюся иконку Николая Чудотворца, покровителя странствующих, истово просила о спасении Георгия и о здоровье для Маши и Петруши.
Бог внял ее молитвам. Георгий вернулся весной сорок пятого, осунувшийся, загрубелый, угрюмый, чуть прихрамывающий после ранения под Сталинградом. Медали запрятал в шкаф вместе с застиранной гимнастеркой. На расспросы отвечал неохотно, односложно, было видно, что военная тема ему не по душе. Подолгу застывал на балконе, курил тяжелый табак, устремив невидящий взгляд мимо кривых макушек хилых тополей, поржавелых крыш, долго думал о чем-то своем. Внешняя война закончилась, но осталась иная, она продолжалась в тяжелых снах. Кто заливал воспоминания водкой – транквилизатором русской души, кто искал забвения в женских объятиях, кто с головой уходил в работу. Это был трудный период, да, собственно, других в жизни Георгия и не было, так что вернее было сказать – очередной трудный период, который ему предстояло преодолеть. Георгий выжил на войне и теперь должен был заново научиться жить в мире. Тогда-то он пристрастился к шахматам. Учил старинную игру по книгам, ежедневно на деревянной доске вел собственные войны, одерживал победы и терпел поражения. Пешки превращались в ферзей, короли склоняли головы перед солдатами. Неясно, о чем он думал, томительными вечерами двигая выточенные деревянные фигурки по черно-белому полю, но всякий раз, когда партия была окончена и шахматы отправлялись на полку, обычно суровое, напряженное лицо Георгия размягчалось, исполнялось уверенности и покоя.
Страна поднималась из руин, превращалась в гигантскую непрерывную стройку. Строилось все и сразу – дома и заводы, школы и фабрики, больницы и крематории. Круглосуточно двигалось, кипело, лязгало сваями, грохотало вагонетками, гремело и гудело, восстанавливая настоящее, вмуровывая в цемент искалеченные останки прошлого, погребая их под миллионами тонн бетона, стремясь похоронить заодно и саму память, чтобы наряду с новыми зданиями родить новое будущее, поколение с девственно чистым восприятием и разумом, не отягощенным грузом прожитых лет. Война была в своей сущности разрушительна, стройка же созидательна, война порождала хаос и смерть, стройка – целостность и жизнь. Неожиданно Георгий понял: для того чтобы прекратить болезненное саморазрушение, он должен научиться созидать, начать строить.
Поступить в инженерно-строительный было нетрудно: героя войны, хорошо сдавшего экзамены, приняли, правда, слегка попеняв на "беспартийность" да указав на графу "происхождение" в метрике, где сквозь расплывшиеся чернила все же читалось: "из дворян". Георгий молча выслушал, холодно усмехнулся: перед отправкой на фронт человечек в политотделе предложил разом решить проблему, переписав свидетельство набело: кому надо выверять родословную солдата? Погибнет – никто не вспомнит. А уцелеет, да если еще героем заделается – легче будет и звание получить, и все прочее. Тогда Георгий поинтересовался угрюмо, мол, воевать он достоин с любыми "корнями", а звание и "все прочее", значит, нет? Человечек покачал головой, назвал Георгия дураком и сказал, что тот еще пожалеет об упущенной возможности. Если, конечно, вернется живым… Георгий вернулся. И ни о чем не жалел.
По окончании учебы специализировался на инженерных коммуникациях, мечтал о высотном строительстве, в Союзе не принятом и считавшемся буржуазным. Семь помпезных высоток были вы зовом Западу и вертикальным пределом советской строй-индустрии.
– Рожденный ползать летать не может, – печально шутил Георгий.
– Просто некоторые птицы могут взлететь слишком высоко, вот им и подрубают крылья, чтобы этого не случилось, – возражала Лидия.
Георгию сулили должности, льготы и привилегии, новую квартиру, дачу с соснами и персональный автомобиль. Для получения благ было необходимо одно: членство в рядах самой справедливой партии в мире. Но Георгий упорно не желал пополнять ряды строителей коммунизма. Высокое начальство уговаривало, убеждало, грозило разжалованием. Вон сестра Мария, умная женщина, чтобы не портить мужу карьеры, быстренько переписала метрики и сдала партийный минимум. Георгий выслушивал начальственные аргументы и упрямо отказывался.
– Когда меня приглашают консультировать объект, – говорил он, – никого не волнует моя партийная принадлежность. Почему же это становится так важно, когда речь заходит о переезде из коммуналки?
Быть может, Лидия Владимировна смогла бы переубедить сына, но вместо этого она поддерживала своего несговорчивого отпрыска.
– Эта власть отняла у меня дом, отца, мужа, дочь и сына, – говорила она. – Неужели мало? Я честно работала, нашла в себе силы простить то, что простить невозможно. Вырастила детей достойными людьми. Мы ничего не просим, если что-то заслужили, пусть нам это дадут безо всяких условий. А на нет и суда нет.
В конце концов начальство плюнуло и отстало от упрямого инженера. Возможно, подобные вольности другому не сошли бы с рук, но Георгий был лучшим в своем деле, и на беспартийность, равно как и на "нехорошее" происхождение, закрыли глаза. После того как он женился на девушке с "правильными" крестьянскими корнями, молоденькой малярше Евдокии, им дали квартирку на первом этаже в новой пятиэтажке, куда переселяли работяг из бараков. Чтобы любопытные прохожие не заглядывали в окна, Лидия сшила тяжелые портьеры, диссонансом смотревшиеся в тесных стенах с низким потолком, но похожие на те, которые висели когда-то в ее родовом гнезде.
Евдокия
Евдокия была очень хорошенькой, даже красивой, но не холодной, утонченной, аристократической, а броской, жизнеутверждающей крестьянской красотой: пухлые щечки с ямочками, яркий румянец, серые глаза с лукавой искоркой, крепко сбитая ладная фигурка с высокой грудью, широкими бедрами, сильными руками, привыкшими к тяжелой работе. Евдокия никогда не жаловалась и не унывала, стойко переносила трудности и лишения полуголодного послевоенного времени. Георгий влюбился в нее с первого взгляда. Приехал на строящийся объект. На нижних этажах трудилась бригада женщин-маляров. Работа на стройке не из легких и не из привлекательных: пыль, грязь, угрюмые усталые лица, крепкие слова, поминутно слетавшие с огрубевших растрескавшихся женских губ. Георгий уже собрался уходить, как вдруг услыхал пение. Звонкий девичий голосок не слишком верно, но до невозможности душевно выводил: "Некрасива я, бедна, плохо я одета, никто замуж не берет девушку за это!"
Солнце било сквозь немытое оконное стекло, в его оранжевых лучах клубилась столбом строительная пыль. В снопе света, словно на освещенной софитами сцене, юная девушка белила стену, ловко орудуя валиком. Загорелые крепкие руки танцевали вверх-вниз в такт незамысловатой песне, под пропыленной футболкой колыхались упругие мячики груди, капельки пота влажно поблескивали на шейке, из-под ситцевой косынки курчавились непокорные русые завитки. Почему-то Георгий затаил дыхание, словно боялся спугнуть незнакомку, и смотрел, смотрел завороженно. Конечно, у него были женщины. После войны изголодавшиеся по ласке бабы были рады любому уцелевшему мужичку. А уж рослый плечистый непьющий инженер, даже слегка прихрамывающий после ранения в ногу, вовсе считался завидной партией. Возможно, потому ничего серьезного и не случалось: слишком велик был выбор. Робкие барышни и дамы в расцвете, блондинки и брюнетки, худые и пышечки – выбирай.
Но эта девушка казалась существом нездешним, частичкой другого, давно забытого мира, где не было ни войны, ни отчаяния, ни боли потерь, ни страха бессонных ночей в ожидании шороха шин и гула каменных шагов, умноженных многократно издевательским подъездным эхом… Георгий вдруг замер, унесся из холодных каменных стен куда-то, где густо и сочно зеленела трава, небо тонуло в синей воде, клубился снежный дым цветущих вишен… Был свет, много света, слезы текли из ослепленных глаз… Сама она была светом…
Девушка тем временем прервалась, вытерла пот со лба, сделала шаг назад, как художник, оценивающий свою работу, удовлетворенно себе кивнула, обернулась и тут заметила Георгия.
– Ой, – сказала смущенно, – вы кто? – Насупила широкие русые брови и вдруг улыбнулась, продемонстрировав пленительные ямочки на тугих щечках. Вряд ли ей было больше восемнадцати.
– Георгий. А вы?
– Я – Евдокия, – важно сказала девушка. – Вы, верно, начальник? – И указала подбородком на черный кожаный ежедневник, который Георгий всюду таскал с собой, делая пометки: работы много, всего не упомнить.
– Ну, в общем… да, – замялся он. Меньше всего ему сейчас хотелось быть начальником.
Но девушка оказалась не из робкого десятка, "высокого начальства" не испугалась.