- Не знаю, что сегодня на тебя нашло, - говорит Адам, когда я скатываюсь с него и замираю, уставившись в потолок. - Но я чертовски благодарен.
Я бы не назвала то, что сейчас между нами было, занятием любовью; скорее, это попытка заползти Адаму под кожу, раствориться в нем. Мне хочется затеряться в нем, чтобы от меня ничего не осталось.
Я глажу пальцами его грудь.
- Ты не находишь меня странной в последнее время?
Он улыбается.
- Нахожу, особенно в последние полчаса. Но меня полностью устраиваешь новая ты. - Он смотрит на часы. - Мне пора.
Сегодня Адам проводит буддистскую похоронную церемонию в японской семье и предварительно подготовился, чтобы соблюсти все традиции. Девяносто девять и девять десятых процента японцев кремируют, сегодняшний его покойник не исключение. Вчера совершали поминальный обряд.
- Может, останешься хотя бы ненадолго? - прошу я.
- Нет, у меня работы по горло, - отвечает Адам. - Боюсь, как бы не напортачить.
- Ты кремировал уже сотни умерших, - возражаю я.
- Да, но для японцев это целая церемония. Мы не просто, как обычно, перемалываем остатки костей, существует определенный ритуал. Члены семьи берут фрагменты костей специальными палочками и кладут их в урну. - Он пожимает плечами. - Кроме того, тебе необходимо выспаться. Осталось всего несколько часов, прежде чем ты опять пойдешь готовить пончики.
Я натягиваю одеяло до подбородка.
- Если честно, я взяла пару выходных, - говорю я, как будто изначально это была моя идея. - Чтобы попробовать новые рецепты. Провести инвентаризацию имущества.
- Что же Мэри будет продавать, если ты здесь?
- Меня подменяет один парень, - отвечаю я, в очередной раз поражаясь, как гладко выходит у меня лгать и какое после этого остается послевкусие. - Кларк. Думаю, он справится. А еще это означает, что я поживу как нормальный человек, с нормальным распорядком дня. Знаешь, ты мог бы остаться на ночь. Было бы очень приятно заснуть рядом с тобой.
- Ты постоянно засыпаешь рядом со мной, - замечает Адам.
Но речь о другом. Он ждет, пока я отключусь, как свет, потом принимает душ и на цыпочках покидает мой дом. Сейчас я хочу того, что другие воспринимают как само собой разумеющееся: возможность почувствовать, как ночь затягивает нас своим лассо. Хочу спросить: "Ты завел будильник?" Хочу сказать: "Напомни мне, что у нас заканчивается зубная паста". Хочу, чтобы наше проведенное вдвоем время было не настолько насыщенным романтикой, а просто банально скучным.
Я обнимаю Адама и зарываюсь лицом в его грудь.
- Было бы здорово представить, что мы с тобой давным-давно женаты, разве нет?
Он высвобождается из моих объятий.
- Мне притворяться не нужно, - отвечает он, встает с кровати и направляется в ванную.
Как будто я и без него не помню! Я жду, пока польется вода, отбрасываю одеяло и бреду в кухню. Наливаю себе стакан апельсинового сока и сажусь за ноутбук. На экране таблица, по которой я делала опару, когда только-только вернулась домой из булочной. Если я не работаю в "Хлебе нашем насущном", это совсем не означает, что я не смогу усовершенствовать свои рецепты на собственной кухне.
Опара подходит на кухонном столе - нужна еще пара часиков, чтобы она перебродила, но сверху уже образовалась пена, похожая на шапку в кружке пива. Я закрываю свои таблицы и открываю в браузере видеохостинг.
Мне кажется, что я похожа на большинство двадцатипятилетних в нашей стране. Мои знания о Второй мировой войне ограничиваются школьным курсом истории в старших классах, а о холокосте я узнала благодаря программе обязательного чтения - из "Дневника Анны Франк", написанного самой Анной Франк, и "Ночи" Эли Визеля. Даже зная, что холокост непосредственно коснулся моей бабушки, - а возможно, именно из-за этого! - я склонна была относиться к нему как к чему-то абстрактному, как, например, относилась к рабству: к серии кошмаров, происходивших когда-то давным-давно в мире, который кардинально отличается от того, в котором я живу. Да, времена были тяжелые, но, положа руку на сердце, какое они имеют ко мне отношение?
В строке поиска набираю "нацистский концентрационный лагерь", и экран тут же наводняется крошечными, с ноготь большого пальца, картинками: узкое, вытянутое лицо Гитлера; груда переплетенных тел в яме; комната, доверху заваленная обувью… Выбираю видео - хронику 1945 года, сразу после освобождения. Пока оно загружается, читаю комментарии к нему:
"ХОЛОКОСТ - СПЛОШНОЙ ОБМАН. К ЧЕРТУ ЕВРЕЕВ!"
"ЧЕРТОВ ХОЛОКОСТ ПРИДУМАЛИ ЖИДЫ!"
"У моего дяди там была ферма, условия содержания в лагерях оценивал Красный Крест. Прочтите отчет".
"Да пошел ты, нацистская свинья! Хватит скулить, пора признать очевидное".
"По-твоему, свидетели тоже лгут?"
"Холокост продолжается в мире, пока мы относимся к происходящему так же, как немцы семьдесят лет назад. История нас ничему не научила".
Я щелкаю где-то посредине пятидесятисемиминутного фильма. Я понятия не имею, какой лагерь на экране, но вижу груды тел у крематория - зрелище настолько ужасающее, что поистине невозможно поверить, что это не голливудская постановка. Я вижу реальных людей, у которых так явно проступают косточки, что они похожи на скелеты, обтянутые кожей. С таким потухшим взглядом, что трудно поверить, что это взгляд человека, у которого была жена, семья, другая жизнь. Голос за кадром сообщает мне, что это место, где избавлялись от тел. В печах сжигалось более сотни тел в день. А вот носилки - их использовали для того, чтобы загрузить тело в топку, как я использую пекарскую лопату, чтобы поставить в печь домашний хлеб. В жерле одной из печей мелькает скелет, а мгновение спустя на экране - горсть фрагментов костей. Я замечаю табличку с горделивым названием изготовителя печей: "Топф и сыновья".
Мыслями я возвращаюсь к клиентам Адама, которые выбирают из пепла косточки своих любимых и родных.
Потом думаю о своей бабушке… Меня вот-вот стошнит.
Я хочу закрыть сайт, но не могу заставить себя это сделать и смотрю, как улыбающиеся немцы в воскресной, нарядной одежде идут в лагерь, словно на праздник. Выражение их лиц меняется, мрачнеет, некоторые даже плачут, когда их подводят к топке. Я вижу, как немецким бизнесменам в костюмах приказывают поработать на благо родины: перенести и захоронить мертвых.
Эти люди наверняка знали, что происходит, но не признавались в этом даже самим себе. Или предпочитали закрывать глаза, чтобы их это, не дай бог, не коснулось. И я стала бы одной из них, если бы оставила без внимания то, что сообщил мне Джозеф Вебер.
- Так что? - спрашивает Адам, входя в кухню с еще влажными после душа волосами, но уже при галстуке. Он гладит меня по плечу. - В среду, в то же время?
Я захлопываю ноутбук.
- Наверное, нам нужно сделать паузу, - слышу я свой ответ.
Адам недоуменно смотрит на меня.
- Паузу?
- Да. Мне нужно побыть одной.
- Разве не ты еще пять минут назад просила меня вести себя так, будто мы давно женаты?
- А разве не ты пять минут назад ответил, что и так уже давно женат?
Мэри сказала бы, что отношения с Адамом волнуют меня больше, чем я признаю. Я же считаю себя человеком, который отстаивает свои убеждения, а не отрицает то, что находится прямо перед носом.
Он стоит словно громом пораженный, но быстро справляется с удивлением.
- Малышка, я буду ждать столько, сколько нужно. - Адам целует меня так нежно, словно этот поцелуй - обещание или молитва. - Только помни, - шепчет он, - никто и никогда не будет любить тебя так, как я.
Когда Адам уходит, меня вдруг осеняет, что эти слова можно рассматривать и как клятву, и как угрозу.
Я тут же вспоминаю девочку, с которой мы вместе посещали занятия по религиоведению в колледже, студентку из Осаки. Когда мы проходили буддизм, она упомянула о коррупции: сколько ее семье пришлось заплатить священнику за каймио своего усопшего дедушки - специальное имя, которое дается умершему, чтобы тот взял его с собой на небеса. Чем больше заплатишь, тем больше иероглифов будет в твоем посмертном имени, тем выше авторитет твоей семьи. "Вы полагаете, что это имеет значение в жизни буддиста после смерти?" - поинтересовался у нее профессор. "Может, и нет, - ответила девушка. - Но каждый раз, когда произносится твое имя, ты возвращаешься на землю".
Оглядываясь назад, я осознаю, что следовало поделиться этой историей с Адамом.
Анонимность, по-моему, всегда дорого обходится.
***
Когда звонит телефон, мне снится кошмар, будто в кухне у меня за спиной стоит Мэри и говорит, что я недостаточно быстро готовлю. Несмотря на то что я формую буханки и отправляю их в печь настолько быстро, что на пальцах появились кровавые мозоли, оставляющие следы на тесте, каждый раз, когда я достаю готовую буханку, на лопате оказываются только выбеленные, как паруса корабля, кости. "Время!" - ворчит Мэри, и я не успеваю ее остановить, как она хватает палочками одну кость, кусает ее изо всех сил, ломает зубы, и те крошечными жемчужинами падают на пол и закатываются мне под туфли.
Я сплю так крепко, что, когда беру трубку и отвечаю на звонок, она тут же выпадает у меня из рук и закатывается под кровать.
- Прошу прощения, - извиняюсь я, когда вновь держу трубку в руках. - Слушаю.
- Сейдж Зингер?
- Да, это я.
- Это Лео Штейн.
Сон мгновенно улетучивается. Я сажусь в кровати.
- Простите.
- Вы уже извинились… Я вас… У вас такой голос, как будто я вас разбудил.
- Так и есть.
- В таком случае это мне стоит извиниться. Я решил, что раз уже одиннадцать часов…
- Я же пекарь, - перебиваю я. - По ночам работаю, а днем сплю.
- Тогда перезвоните мне в более удобное для вас время…
- Вы только скажите, - тороплю я его, - вы что-то выяснили?
- Ничего, - отвечает Лео Штейн. - В архивах нет никаких упоминаний об офицере СС по имени Джозеф Вебер.
- Это, должно быть, какая-то ошибка. Вы пробовали различное написание имени и фамилии?
- Наш историк очень дотошный человек, мисс Зингер. Мне очень жаль, но, похоже, вы неправильно его поняли.
- Я все правильно поняла! - Я убираю волосы с лица. - Вы же сами говорили, что архивы неполные. Разве нет вероятности, что вы просто пока не нашли нужную информацию?
- Возможно. Но пока не найдем, у нас связаны руки.
- А вы будете продолжать искать?
В его голосе слышится колебание, осознание того, что я прошу найти иголку в стоге сена.
- Не знаю, как остановиться… - говорит Лео. - Мы проверим в двух берлинских архивах и по нашим собственным базам данных. Но если не получим никаких веских оснований для…
- Дайте мне время до обеда! - умоляю я.
В конце концов место, где я с Джозефом познакомилась, - занятия по психотерапии - заставляет меня задуматься, что, возможно, Лео Штейн прав и Джозеф лжет. Как ни крути, а он прожил с Мартой пятьдесят два года. Чертовски долго для того, чтобы сохранить все в тайне.
Дождь льет как из ведра, когда я добираюсь до дома Джозефа, а зонтик я не взяла. Пока добегаю до накрытого крыльца - промокаю до нитки. Ева лает с полминуты, пока Джозеф идет к двери. Перед глазами у меня двоится - не из-за проблем со зрением, а из-за того, что образ этого старика накладывается на образ неизвестного молодого, крепкого солдата в форме, которого я видела на экране ноутбука.
- А ваша жена, - спрашиваю я, - она знала, что вы нацист?
Джозеф шире распахивает дверь.
- Входите. Не стоит вести подобные разговоры на улице.
Я иду за ним в гостиную, где осталась на шахматной доске не доигранная нами ранее партия - единороги и драконы замерли после моего хода.
- Я ничего ей не говорил, - признается он.
- Быть этого не может! Она наверняка хотела знать, где вы были во время войны.
- Я сказал, что родители отослали меня в университет в Англию. Марта больше не спрашивала. Вы удивитесь, насколько далеко может зайти человек, если захочет поверить, что тот, кого он любит, лучше, чем есть на самом деле, - отвечает Джозеф.
Тут, разумеется, я вспоминаю об Адаме.
- Должно быть, это очень тяжело, Джозеф, - холодно произношу я, - не запутаться в паутине собственной лжи.
Мои слова как удар - Джозеф вжимается в спинку кресла.
- Именно поэтому я и рассказал вам правду.
- Но… это же не так, верно?
- Что вы хотите сказать?
Я не могу ответить, что точно знаю это, потому что охотник за нацистами из Министерства юстиции проверил его вымышленную историю.
- Концы с концами не сходятся. Жена, которая никогда не натыкалась на правду за все пятьдесят два года… История о чудовище без единого доказательства… И, разумеется, самое большое несоответствие из всего: почему после шестидесяти пяти лет вы сбросили свою личину?
- Я же сказал вам, что хочу умереть.
- Почему именно сейчас?
- Потому что у меня не осталось ради кого жить, - отвечает Джозеф. - Марта была ангелом. Она видела во мне только хорошее, хотя я не мог даже в зеркало смотреться. Мне так истово хотелось стать тем мужчиной, за которого, по ее разумению, она вышла замуж, что я им стал. Если бы она знала, что я натворил…
- Она бы вас убила?
- Нет, - возражает Джозеф, - она бы себя убила. На себя мне было плевать, но я не выносил даже мысли о том, каково было бы Марте узнать, что ее касались руки, которые никогда не отмыть. - Он смотрит на меня. - Сейчас она на небесах. Я пообещал себе, что, пока она жива, останусь тем, кем она хотела меня видеть. Но теперь она умерла, и я пришел к вам. - Джозеф зажал руки между коленями. - Смею надеяться, это означает, что вы размышляете над моей просьбой.
Он говорит официально, как будто пригласил меня на танец на вечеринке. Как будто это деловое предложение.
Но я продолжаю водить его за нос.
- Вы хотя бы понимаете, какой вы эгоист? Хотите, чтобы меня арестовали? По сути, я жертвую остатком своей жизни, чтобы лишить вас вашей.
- Только не в этом случае. Никто не станет вести дознание, когда умирает старик.
- Убийство - это преступление, - говорю я, - на случай, если за последние шестьдесят восемь лет вы это запамятовали.
- Именно поэтому я и ждал такого человека, как вы. Если вы это сделаете, это будет не убийством, а состраданием. - Он встречается со мной взглядом. - Видите ли, Сейдж, до того, как вы поможете мне уйти из жизни, я хочу попросить вас еще об одном одолжении. Прошу меня сначала простить.
- Простить вас?
- За то, что я тогда сделал.
- Не у меня вы должны просить прощения.
- Не у вас, - соглашается он. - Но все те уже умерли.
Медленно вертятся колесики, и я наконец ясно вижу всю картину. Теперь я понимаю, почему со своим ошеломляющим признанием он обратился именно ко мне. Джозеф не знает о моей бабушке, однако во всем городе человека ближе к евреям, чем я, не найти. Я для него как семья жертвы преступления, за которое предусмотрена смертная казнь. Обладают ли родные правом искать справедливости? Мои прадедушка и прабабушка погибли от рук нацистов. Неужели они наделили меня правом вершить правосудие?
Я слышу голос Лео, эхом отдающийся у меня в голове. "Не знаю, как остановиться…" В своем мщении? Или в деле торжества справедливости? Между этими двумя понятиями очень тонкая грань, и, когда я пытаюсь на ней сосредоточиться, она становится все тоньше и тоньше.
Раскаяние, возможно, принесет покой убийце, но как быть с теми, кого он убил? Я могу не считать себя еврейкой, но разве у меня нет обязательств перед моими родными, которые исповедовали иудаизм, из-за чего их и убили?
Джозеф доверился мне, потому что считает меня своим другом. Но если его слова правдивы, человек, с которым я подружилась, которому доверилась, - кукла театра теней, плод воображения. Человек, который обманул тысячи людей.
От этого я чувствую себя грязной, как будто мне следовало бы лучше разбираться в людях.
В эту минуту я даю себе обещание обязательно докопаться, был ли Джозеф Вебер офицером СС. И даже если он окажется нацистом, я не убью его, как он этого хочет. Я предам его, как он предавал других. Выкачаю из него информацию и скормлю ее Лео Штейну. И Джозеф сгниет в тюремной камере.
Но ему не обязательно об этом знать.
- Я не могу вас простить, - спокойно отвечаю я, - потому что не знаю, что вы сделали. Прежде вам придется рассказать мне некоторые достоверные факты из вашего прошлого.
Черты лица Джозефа заметно расслабляются. Глаза наполняются слезами.
- Но фотография…
- Она ничего не значит. Откуда мне знать, что там вообще вы? Может, вы купили ее в Интернете.
- Понимаю. - Джозеф поднимает на меня глаза. - Первое, что вам необходимо обо мне знать, - говорит он, - это мое настоящее имя.
Если Джозефу и кажется странным, что через несколько минут я вскакиваю и прошу разрешения воспользоваться его ванной комнатой, он никак это не комментирует. Наоборот, направляет меня по коридору в небольшую уборную, в которой стены оклеены обоями в пестрых цветочках столистных роз и стоит маленькое блюдце с декоративным нераспечатанным мылом.
Я открываю воду и достаю из кармана мобильный телефон.
Лео Штейн берет трубку после первого же гудка.
- Его зовут не Джозеф Вебер, - приглушенно говорю я.
- Слушаю.
- Это я, Сейдж Зингер.
- Почему вы шепчете?
- Потому что сижу у Джозефа в ванной комнате, - отвечаю я.
- Я подумал, что, возможно, его зовут не Джозеф…
- Верно. Его имя Райнер Хартманн. В конце две "н". И дату рождения он тоже назвал. Двенадцатое апреля тысяча девятьсот восемнадцатого года.
"Как у фюрера", - сказал он.
- Следовательно, ему девяносто пять, - говорит Лео, произведя несложные подсчеты.
- Мне казалось, вы говорили, что искать их никогда не поздно.
- Не поздно. Девяносто пять - лучше, чем усопший. Но откуда вам знать, что он говорит правду?
- Я не знаю, - отвечаю я. - Но вы узнаете. Пробейте по базам данных и посмотрите, что всплывет.
- Все не так просто…
- Ничего сложного. Где ваш историк? Попросите его узнать.
- Мисс Зингер…
- Послушайте, я сижу в туалете старика! Вы же уверяли, что, зная имя и дату рождения, найти человека намного проще.
Он вздыхает.
- Посмотрим, что можно сделать.
Пока жду, я сливаю воду в туалете. Дважды. Я уверена, что Джозеф или Райнер - как он там желает, чтобы его называли! - сейчас гадает, не провалилась ли я в унитаз. Или, может, он думает, что я купаюсь в его раковине.
Минут через десять я вновь слышу голос Лео.
- Райнер Хартманн был членом нацистской партии, - говорит он.
Я чувствую странную эйфорию оттого, что имя совпало, а еще какую-то тяжесть, потому что это означает, что человек по ту сторону двери принимал участие в массовых истреблениях людей. Наконец я выдыхаю:
- Значит, я была права.
- Факт того, что его имя есть в Берлинском документационном центре, не означает, что его можно законно прижать к ногтю, - говорит Лео. - Это только начало.
- И что дальше?
- Дальше по-разному бывает, - отвечает Лео. - Что еще вы можете выяснить?
Я чувствую приставленный к горлу нож.