Она что-то говорила, смеялась, а рука ее лежала в руке ее спутника. Вся она дышала сознанием собственной красоты и спокойной радостью жизни, и мне вдруг захотелось сорвать с нее эту счастливую улыбку, подобно тому, как обманутый муж срывает с руки или шеи изменщицы украшение, которое не он подарил; хотя какое я имел на это право? Однако разве причина ревности кроется не в болезненном сознании отсутствия неких прав? В памяти моей, словно клеймо, поставленное раскаленным железом, моментально отпечатался облик того, кто и не подозревал, что является моим соперником, кому никто не удосужился сообщить о моем существовании. Я увидел, что он не очень высок ростом, что лицо у него круглое, а вокруг головы вьются очень светлые и тонкие волосы. Конечно же, он показался мне некрасивым. Я тут же понял, что никогда не забуду ни черт его лица, ни его манеры держаться, хотя видел его лишь мгновение, перед тем, как повернуться и убежать, ибо у него было лицо моего унижения. В тот момент я думал, что никогда больше не увижусь с Эллитой, во всяком случае, мне казалось, что я это твердо решил, но я догадывался также, что моя память о ней будет навсегда связана с этим образом, который только что отрезвил меня, не освободив, однако, от моей страсти. Единственное мое утешение состояло в том, что Эллите не было до меня дела и что она меня явно не узнала.
II
У моей матери имелся небольшой жалкий домишко на нормандском побережье, где я каждый год проводил лето, так как мне следовало дышать здоровым воздухом во все время каникул. "Есть дачи покрасивее нашей, – признавала маман, – и гораздо более просторные, но нам здесь места хватает, а снобизмом мы, слава богу, не страдаем". Однако "здоровый воздух", коим мне надлежало дышать в течение двух месяцев, состоял не только из водяной пыли и запаха йода. В этой атмосфере содержалось еще нечто, привнесенное издавна приезжавшими в Кабур семьями, поселявшимися в больших, насквозь пропыленных виллах. Матери нравилось жить вблизи этих людей, которых она со временем стала считать своими знакомыми, даже если они ни разу в жизни не удостоили ее ни единым словом. О богатстве она не мечтала уже давно. А вот о респектабельности все еще грезила. Тем горше ей было сознавать, что ее сестра – гувернантка, что она "ходит в няньках" у каких-то иностранцев с сомнительной репутацией.
Итак, в тот день поезд уносил меня от Эллиты, и тут я впервые по-настоящему постиг ужасный смысл казалось бы вполне банального выражения "сердце разрывается"; каждый километр пути и в самом деле разрывал мне сердце, выворачивая внутренности. Как мог я удаляться от Эллиты, коль скоро она была частью меня самого, жила в моем теле и, постоянно занимая мои мысли, составляла со мной одно целое? Я приехал в Кабур весь истерзанный своим горем, преисполненный ненависти к матери, которая сидела рядом со мной вместо Эллиты, своим присутствием оскорбляя мои потаенные чувства.
Нас было полдюжины ребят-ровесников, встречавшихся в Кабуре каждое лето и пытавшихся разминуться со скукой на пляже, в казино, на теннисных кортах и в бесконечных разговорах о предполагаемых прелестях секса или о бессмысленности существования. Мы виделись лишь на протяжении этих двух месяцев и без всякого сожаления расставались. Так что каждый год наша дружба возрождалась, столь же непреложная, как весеннее появление листьев на ветвях деревьев, хотя и более эфемерная, поскольку, в отличие от листьев, она не дотягивала даже до осени.
Была там и группа девушек, как бы симметричная группе ребят. Сестра одного из моих приятелей являлась связующим звеном между двумя нашими небольшими ватагами, и мы часто встречались друг с другом, потому что дороги наших блужданий неизбежно приводили нас в одни и те же места. Однако до поры до времени эти контакты сводились к своего рода перекличке и обмену сигналами, как между матросами, находящимися на борту кораблей, встретившихся в открытом море: наши пути пока что не соединялись, и если мы даже и начали проявлять интерес друг к другу, то океан начинающим путешественникам казался пока еще бескрайним.
А вот тем летом почти сразу образовались две пары, и наша небольшая ватага лишилась этих перебежчиков из стана юношеской дружбы, полюбивших вдруг уединение и укромные уголки, где они могли удовлетворять свою новую потребность в головокружительных поцелуях и мимолетных ласках.
Что касается меня, то я не слишком внимательно прислушивался к разглагольствованиям одних и с некоторой снисходительностью смотрел на любовные интриги других, в коих предпочитал видеть всего лишь ненадежное средство от скуки. Я думал только об Эллите. Я беспрестанно думал о ее непостоянстве (хотя, по существу, единственная ее измена состояла в том, что она не знала меня, что она так быстро забыла застенчивого юношу, представленного ей однажды гувернанткой).
Довольно скоро, однако, мне удалось справиться с моими переживаниями: у меня была такая потребность мечтать об Эллите, я чувствовал себя в таком удалении от нее на своем опостылевшем морском берегу и казался себе таким одиноким среди моих пляжных приятелей, что совершенно забыл о существовании соперника, чье вторжение скоро перестало мешать воображаемому диалогу с моей любимой.
В кинотеатре местного казино регулярно показывали американские музыкальные комедии, модное в те времена развлечение, в которых можно было лицезреть, как пары обнимаются, совершают любовный ритуал вплоть до самых сладострастных движений, но выполняемых в танце, отчего даже жесты совокупления, приукрашенные хореографией, превращались в хитроумные фигуры танго или томного вальса, отнюдь, впрочем, не теряя своей нескромной выразительности. Все эти каникулярные недели я без ложной стыдливости и без устали наблюдал за любовными приключениями проворных длинных ног, едва прикрытых сеткой чулок, роскошных бюстов, украшенных фальшивыми драгоценностями и чудом умещающихся в шелках, блистательных округлостей, ослепительных белокуростей, и всякий раз то были ноги, бюст и белокурость только Эллиты, и никого больше. Я вовсе не надеялся, что когда-нибудь смогу заключить ее в свои объятья. Возможность увидеть ее, приблизиться к ней, разговаривать с ней принесла бы мне больше счастья, чем осуществление моих самых дерзких тогдашних устремлений. Парализованный мечтает не о том, чтобы однажды побежать, а только о том, как бы встать и сделать три шага по комнате. Однако, если он и не вынашивает самонадеянных мыслей о беге, не исключено, что в мечтах он способен даже взлететь со своей постели, дабы выполнять фигуры высшего пилотажа где-нибудь среди птиц: так вот и я, не осмеливавшийся поцеловать ее даже в мечтах, обладал ею, занимался с нею любовью, но как бы опосредованно, через танцора в фильме, в сооруженных из картона, клея и искусственного мрамора декорациях. Мне тогда и в голову не приходило, что я хочу ее; я не мог признаться себе в этом: настолько подобное желание показалось бы мне чудовищным, и мне было невдомек, почему я с таким удовольствием смотрю наивные феерии на экране, и я не мог бы сказать, какие сладострастные мгновения предчувствовал, наблюдая восхитительное соитие парящих в невесомости пар.
В течение тех недель было много разговоров о некоей Софи, кузине одного приятеля, которую в Кабуре никогда еще не видели, но о которой шептались, что она провела год в пансионе с очень строгим режимом за свое дурное поведение "с мужчинами". Сплетни вовсю распространялись как среди девушек, так и среди ребят, отчего та, чей приезд ожидался со дня на день, превратилась в наших видениях в нечто вроде химеры или сирены, в какое-то бесконечно соблазнительное и, возможно, опасное чудовище. И хотя это вслух не говорилось, было вполне естественным предположить, что кто-нибудь из составляющих нашу ватагу ребят непременно ее покорит.
Безотчетное стадное любопытство занесло меня в то утро на вокзал вместе с шестью другими подростками, пришедшими с горящими глазами золотоискателей поглядеть на особу, которая вскоре должна была сойти с парижского поезда; мы пришли задолго до его прибытия – настолько велика была праздность, превосходившая даже нетерпеливое желание увидеть ту, которой суждено было "посвятить" одного из нас, согласно непреложным законам Провидения и нашего воображения. Около часа слонялись мы по перрону, и каждый грезил, что именно его и никого другого судьба непременно вскоре возведет в ранг любовника Софи, чье лицо, уменьшенное до нескольких миллиметров, мы видели на групповой фотографии, которую под большим секретом согласился показать нам ее кузен. И вот, мало-помалу, по мере того как текли минуты этого нескончаемого часа, я вслед за другими тоже стал мечтать об этом, ощущая желание, которое, возможно, питалось моей обидой на недоступную Эллиту.
В те времена в Кабуре все жили, словно одна большая семья. Директор казино, куда мы каждый вечер ходили танцевать, никогда не брал входной платы с девочек из той маленькой стайки – при условии, что они придут не позже девяти, привнося шум и оживление в пустой еще зал. Часов в двенадцать он с отеческой твердостью прогонял нас, так как опасался, как бы наши матери, с которыми он был знаком, не упрекнули его в том, что он отнимает у своих маленьких клиентов не только карманные деньги, но еще и сон. То был час, когда юные поклонники амура начинали искать укромные уголки в подъездах или уходили в глубь самых тенистых аллей. Были там и дюны, растянувшиеся сразу за Английским бульваром и создававшие непроницаемые альковы из тени в нескольких десятках метров от последнего фонаря. Именно туда мечтали мои приятели отвести ту или иную из якобы покоренных ими девушек: место это символизировало в нашем сознании нечто вроде рая для любовной игры в классики. И именно туда мне, к моему собственному удивлению, удалось завлечь Софи, приехавшую всего несколько дней назад и еще делавшую вид, что ей не известен не подлежащий обжалованию приговор нашей коллективной похоти. Софи была маленькой смешливой девочкой, скорее приветливой, чем красивой. У нее были черные, коротко, почти под ежик стриженные волосы, подчеркивающие яркую белизну ее кожи. При своем тонком силуэте и едва обозначенных бедрах она походила бы на маленького мальчика, если бы не внушительная грудь, приставленная вопреки всем законам гармонии к ее маленькому торсу. В Софи не было ничего от прелестного и фатального создания, от того эталона женственности, который приготовились было увидеть, сгорая от желания, смешанного с чувством тревоги, ребята из нашей ватаги. Но зато был этот парадоксальный бюст, эти роскошные груди, невзначай попавшие на детское тело, которые вызывали многочисленные дифирамбы и быстро заставляли забыть первоначальное разочарование. Хотя Софи носила весьма скромные блузки, хотя манеры и речь у нее были скорее мальчишескими, это внешнее равнодушие к своей внешности постоянно опровергалось нескромным присутствием прекрасной груди. Было такое ощущение, словно маленькая девочка вырядилась в кружевное белье и шелка своей матери. Но мы-то знали, что Софи отнюдь не была маленькой девочкой. Мало того, мы много дней только об этом и толковали. Тем не менее желания я к ней не испытывал. Ведь во мне жило воспоминание об Эллите, воспоминание о чем-то прозрачном и лучезарном, имеющем не больше материальности, чем привидение.
Зато у Софи было одно немаловажное достоинство – ее реальность. Она просто-напросто существовала. Она являлась частью окружающего мира. Была ли она лишена загадочности именно поэтому или же душа женщины вообще не содержит в себе никаких иных тайн кроме тех, которыми наделяют ее наша любовь и тяга к чему-то неземному? За гребнем дюны, защищавшим нас от света дамбы, Софи сразу же улеглась на песок, лицом к морю. Я сел рядом, стараясь скрыть понемногу овладевавший мною страх, от которого мое тело начинало сковывать параличом. Этот страх был страхом перед образовавшимся во мне вакуумом, страхом перед внезапно увиденным расстоянием между моей совершенно абстрактной решимостью овладеть ею физически и способностью это намерение осуществить: в этот момент никакое желание не заполняло пропасть между тем и другим. Если бы еще Софи не тараторила без умолку; а то она все болтала и болтала, словно не лежала, распростертая, на песке рядом со мной, готовая, как мне думалось, к моим поцелуям и объятиям. Она говорила обо всем и ни о чем: сообщала мне, как красиво море при лунном свете, цитировала выученные в католическом пансионе стихи, а я ждал, когда же она замолкнет, стараясь, несмотря ни на что, разделить ее предполагаемые чувства, поскольку лично я в тот момент решительно не испытывал никаких чувств. Я честно пытался обнаружить красоту в луне, освещавшей горизонт своим похожим на пламя свечи светом, и внимательно вглядывался в рассыпанные по всему морю светлые блики. Потом вдруг, вероятно для того, чтобы заставить ее замолчать или, возможно, чтобы избежать уже почти совсем сковавшего меня паралича, я ринулся на нее с неловкими, скованными жестами актера, неохотно играющего не свою роль, попытался расстегнуть ей блузку, ринулся как какой-нибудь воришка, бросающийся к выдвинутому ящику кассы в лавке галантерейщицы, и все только потому, что некий плебисцит определил, что эта блузка является средоточием всех мыслимых наслаждений, которыми девушке надлежит осчастливить по крайней мере одного из нас. Из-за торопливости, выражавшей, возможно, всего лишь желание как можно скорее со всем этим покончить, я оторвал у нее пуговицу.
Ей не составило труда оттолкнуть меня, так как резкость моего нападения была всего лишь имитацией, лишенной внутреннего основания. И еще мне показалось, что Софи уклонилась не столь уж категорично, скорее просто потому, что ей не хотелось так скоро прерывать свою болтовню при лунном свете. Немного погодя она сама расстегнула на блузке еще несколько пуговиц, вероятно, по опыту зная, что ребята предпринимают атаку всегда на одном и том же участке ее тела, и наверняка опасаясь, что дома ей придется объяснять, каким-таким образом она опять лишилась пуговицы. В тот момент она напомнила мне кормилиц, машинально дающих своим сосункам грудь, чтобы иметь возможность спокойно поговорить или заняться каким-либо делом.
Она рассказала мне о парне, с которым встречалась раньше, о том первом учителе любви, из-за кого она провела год в пансионе, кто потом исчез, но кого она все еще продолжала любить. Я спросил ее, чувствует ли она себя несчастной и сожалеет ли, что вот так отдалась ему.
– Нет, – ласково ответила она, – если и сожалею, то только о том, что после него вы все бегаете за мной, как будто то, что я дала одному, я обязательно должна давать и остальным. – И еще добавила с горечью: – А я никому и ничего не должна; неужели теперь я не имею права отказывать? Разве я уже не принадлежу сама себе?
Она продолжала так рассуждать еще с минуту. Теперь ее болтовня уже не была лишена смысла, и мне стало стыдно, стыдно оттого, что я не люблю ее, оттого, что я даже не хочу ее, а просто жду, чтобы она занялась со мной любовью, потому что разделяю со своими приятелями из нашей маленькой ватаги странное убеждение, что по крайней мере одному из нас она что-то должна.
Пытаясь стать любовником, неважно чьим и пусть хотя бы на один вечер, я, вероятно, думал о том, чтобы как-то сократить дистанцию между собой и Эллитой, между собой и живущим во мне фантастическим представлением о ее превосходстве. Пусть я по-прежнему переживал, что мне придется в конце концов отказаться от нее, зато теперь я был по крайней мере освобожден от столь глубокого унижения. А тут я вдруг почувствовал себя черствым, мелочным, бесконечно не похожим на того юношу, каким я был последние недели, юношу, живущего во сне, в котором он надеется в свою очередь стать сновидением какой-нибудь влюбленной девушки.
Софи наконец умолкла; она продолжала смотреть на море, но привезенные из пансиона стихи наконец были забыты. Какое-то время мы молчали. Я прислушивался к последним вздохам волн, мягко накатывавшихся на гравий, прежде чем с легким шорохом затеряться в песке. Между каждой такой пульсацией время как бы уплотнялось, и мне начинало казаться, что меня от Эллиты отделяет не только пространство, но и многовековое тягостное ожидание. В то мгновение я почувствовал жалость и к Софи, уже не пытавшейся больше защищаться при помощи своего неустанного и ненужного щебетанья, и к самому себе, так быстро научившемуся ждать от женщин не счастья, а лишь некоего подобия утешения, – в этот вечер и во все иные вечера, которые опустятся на пляжи или куда-нибудь еще.
Потом, словно желая положить конец молчанию, обострившему у нее сознание нашей внутренней пустоты, смущения и стыда, Софи внезапно обняла меня и притянула к себе.
На следующий день мне пришлось отбиваться от дотошных приятельских расспросов. Я утверждал, что мы просто беседовали, Софи и я. "– В дюнах? Всю ночь? – Да, всю ночь". Я сказал им, что больше не нужно болтать о Софи, что это девушка – не про нас.
Приятели обиделись, потому что, по нашим правилам, я должен был поделиться своей победой, хотя бы на словах. Софи это прекрасно понимала, когда отдавалась мне, она сказала тогда, что знает, что в наших глазах является всего лишь общим и неделимым имуществом и соглашается с этим. Она признала, что ее свободу и неприкосновенность не должны больше уважать, поскольку она сама однажды принесла их в жертву. Она не ждала великодушия ни от нас, ни от кого-либо еще.
В последующие дни я находил самые различные предлоги, чтобы ускользнуть от ватаги, стряхнуть с себя узы нашего обязательного братства. Мои приятели вдруг наскучили мне. Они уже принадлежали прошлому. И у меня не было никакого желания в это прошлое возвращаться. Ни в тот момент, ни впредь.