Он подвел меня к группе, где находилась вышитая птицами японка, чей пронзительный голос и манера говорить напомнили мне суетливость мелких пернатых в вольере. Но, обязанный уделять одинаковое внимание всем своим гостям, он почти тут же ушел, предоставив мне разбираться в бог весть каких спекуляциях с австралийским долларом на гонконгской бирже. Однако, выказав мне симпатию, он несколько успокоил меня. "Эллита не могла оставаться на одном месте", – и даже он, ее единственный родственник, ежедневно с этим сталкивался. Но она "благоволила ко мне" так же, как, очевидно, и к нему. Что до полученного мною от барона Линка лекарства, то оно, хотя и было весьма нейтральным, позволило мне почувствовать некоторое облегчение: я поступился на время своим желанием поцеловать Эллиту и нарушить наконец ее безмятежность, получив взамен чувство удовлетворенности оттого, что меня как бы усыновил ее дед. А дружба барона, подобно всем прочим утешениям, к которым меня регулярно отсылало безразличие Эллиты, казалась почти столь же ценной, как и обладание моей любимой. (Так воображаемый любовник какой-нибудь театральной или кинематографической знаменитости коллекционирует в своем благоприятном для химер одиночестве статьи из газет, театральные билеты, портреты недоступного кумира, и его страсть к этому таинственному существу создает в конце концов свой собственный мир, где талончик из раздевалки так же закономерно становится залогом любви, как тыква превращается в роскошную карету. А там, глядишь, появится даже подписанное в сутолоке после спектакля фото. Оно займет почетное место на столе верного безымянного поклонника, заменяя понемногу реальное присутствие недосягаемой красавицы так же, как простая облатка служит заменой тела Христа. И поскольку любовь является всего лишь плодом воображения, поскольку любимое существо никогда не бывает человеком из плоти и крови, а представляет собой скорее чистую проекцию желания, поклонник нашей блистательной отсутствующей в итоге будет счастлив, созерцая изображенную на холодной бумаге прелестницу, не менее, чем в том случае, когда бы он добился чего-то более конкретного. Возможно, что так он получит даже больше истинного блаженства, ибо в безукоризненном сне, превратившемся в неиссякаемый источник любви, будет избавлен от капризов комедиантки и не узнает, что на животе у нее некрасивая складка.)
Хотел я того или нет, Эллита заставляла меня довольствоваться именно таким вот скромным блаженством. Я невольно подолгу, иногда на протяжении нескольких ночей пытался найти особый смысл брошенного мне слова, выражения ее лица, того или иного жеста, которые не оправдывались в полной мере обычным ходом беседы и казались неслучайными. Моя страсть и опасение не суметь расшифровать любой, пусть самый незначительный намек на то, что она, возможно, любит меня, понуждали разглядывать все исходящее от нее как бы в микроскоп. Человек искусства заметил бы, должно быть, что здесь речь идет об "интерпретативном бреде", об умопомешательстве, но то было тихое умопомешательство, поскольку мое влечение удерживало лишь те аргументы, которые были благоприятны для Эллиты и нашей предполагаемой любви. Эта "всепожирающая", как видно из сказанного, страсть довольствовалась одновременно чрезвычайно скупым рационом, питаясь зыбкими надеждами, неопределенными впечатлениями и предполагаемыми недоговоренностями: так, любезность барона выглядела в моих глазах ободрением, хотя истинное ободрение могло исходить только от моей любимой. Но мое безумие так надежно замыкало меня в рамки грезы про тайно покоренную Эллиту и настолько мешало видеть то, что происходило у меня под носом, что после многих часов, в течение которых я представлял себе, как мы обменяемся первым поцелуем, я чуть было не упустил едва завуалированный реальный шанс, предоставленный мне Эллитой.
Она продолжала порхать между большой гостиной и вестибюлем, а я старательно перебирал все возможные значения тех нескольких слов, которыми барон украсил мое скромное пиршество. Будучи настолько погружен в свои умствования и именно оттого, что слишком много об этом думал, я оказался так далек от понимания происходящего, – занятый, как говорится, поиском очков, которые были у меня на носу, – что просто чудом услышал, как Эллита, не без умысла подойдя ко мне поближе, громко и отчетливо сообщила деду и "в сторону", что "чувствует себя слегка уставшей и пойдет немного отдохнуть".
Вся библиотека была погружена в темноту, и только на письменном столе барона Линка вокруг абажура сиял светлый нимб, похожий на сигнальный огонь. Я не сразу увидел Эллиту. Она ждала меня чуть в глубине, в тени. Я услышал, как она шевельнулась. В тот вечер она была в вечернем туалете, в одном из модных тогда платьев с короткой, расширяющейся вокруг обода юбкой, которые придавали девушкам сходство с балеринами, и при движении шелестели, словно крылья. Потом я увидел ее глаза с отраженным в них светом маленькой настольной лампы. Она смотрела на меня, защищенная бархатистой маской темноты, мешавшей мне различить выражение ее лица. Она сидела неподвижно и молчала. Я угадал, что она смотрит очень внимательно, затаив дыхание. Даже ее застенчивость, а может быть, и чувственное желание смахивали на надменность. Однако она обретала плоть благодаря шороху платья, облекавшего в темноте формы ее тела и дезавуировавшего сдержанность поведения. Эллита наблюдала за мной взглядом, в котором можно было прочесть лишь робкое любопытство белки или ласки, застывших на месте от удивления, что их обнаружили, но платье, скорее всего, было иного мнения, и я услышал, как оно позвало меня легким вздохом тафты.
Сегодня мне нелегко убедить себя, что то был я, до умопомрачения искренний подросток, который не умел выразить свою страсть иначе как резкими, неловкими движениями, грубо прижавшись к губам своей возлюбленной, полагая, что краду то, что на самом деле мне столь охотно предлагалось, так что уже минуту спустя я не знал, что делать с беспомощно обмякшим в моих руках телом, и опасался, не переломил ли случайно хрупкий стан упавшей в обморок красавицы. Единственное, что, может быть, сейчас осталось, так это воспоминание о человеке, не похожем на меня нынешнего буквально ни в чем. Точно так же в моей памяти живет много других персонажей, не слишком хорошо знающих и понимающих друг друга, и их арифметическое сложение составляет то, что за неимением лучшего я называю "моей жизнью", но и поныне я ощущаю вкус ее губ.
Вечная свежесть эмоций, которые она мне подарила, и то ощущение, которое возрождается всякий раз, когда я о них вспоминаю, превращают воспоминания в живую, чарующую, как прежде, реальность, наводят на мысль, что вкус того первого поцелуя вместе с неувядающим ароматом локона, скользнувшего у меня между пальцев, с атласным шелестом корсажа, прижатого к моей груди, с навеки несказанной мягкостью и нежной податливостью тела в моей как бы нечаянно заблудившейся, робкой и дрожащей руке, знаменуют истинную целостность моего существа, единственно подлинную связь между тем, кем я был, и кем являюсь сейчас.
Однако в тот вечер я не поверил в реальность происходящего, так как с самого первого дня думал, что мое желание исполнится только во сне, и погруженный в грезу мечтатель оторопел от обрушившегося на него счастья.
Я не попытался удержать ее, когда внезапно она выскользнула из моих робких объятий. Вполне возможно, что она нарочно уклонялась, чтобы я еще крепче сомкнул вокруг нее свои руки, чтобы я вышел из состояния экстаза, похожего на сон, ведь я держал в своих объятиях не ее, а мою грезу о ней, все еще грезу, вечную грезу. А несколько секунд спустя в темный неф библиотеки ворвался свет – яркий и резкий, как луч карманного фонарика, внезапно направленный в лицо спящего человека: это отворилась дверь в гостиную, где праздник шел своим чередом. На одну секунду образ Эллиты, образ ее тела, которое я только что держал и ласкал, словно во сне, возник в виде силуэта на фоне ослепительного прямоугольника, потом дверь закрылась, и я снова оказался в темноте. Сон кончился, и я проснулся. И вновь остался один.
Воробьи вернулись, все такие же суетливые и крикливые, и заново обосновались в моем ставне. Я вдруг осознал, что мы с Эллитой знакомы уже почти год. Теперь, будя меня на заре, воробьи не причиняли мне беспокойства, потому что они не могли прервать моих сновидений.
Теперь я виделся с Эллитой каждый день, забегая к ней хотя бы минут на пятнадцать и пытаясь читать учебник по философии в автобусе, который вез меня к ней: то были моменты великого счастья и коварных приступов тошноты из-за тряской дороги. Я ликовал, попадая в пробки, несмотря на все мое нетерпение, опьяненный уверенностью, что Эллита ждет сегодня, как ждала вчера, и что завтра я увижу ее снова. Ее улыбка, когда она открывала мне дверь, стоила часов, проведенных мной ради нее в автобусе. Однако та же самая улыбка освещала ее лицо и тогда, когда я говорил ей о своей любви или подходил к ней, чтобы поцеловать, и даже тогда, когда она уклонялась от моих поцелуев, "потому что уже поздно" и потому что дед, должно быть, уже ждал ее к ужину. То была улыбка довольства. Эллита отвечала на мою страсть спокойным довольством: я был вне себя от счастья, стоило мне лишь подумать, что она согласна видеть меня каждый день, и хотя я знал, что меня ждут, всякий раз, когда дверь дома распахивалась передо мной, я испытывал невероятное удивление перед этим своеобразным чудом. Эллита, напротив, не выказывала при виде меня никаких заметных эмоций, а, казалось, просто принимала, что я пришел и нахожусь на своем месте в ее доме. Она, скорее всего, ценила мое ухаживание, зная, что самый смелый жест, который я смогу себе позволить, всегда будет порывом быстро умчавшегося ветра над океаном робости. Мой пыл приветствовался в той мере, в какой оставался управляемым, и улыбка, встречавшая меня и мои слова обожания, соглашавшаяся иногда встречать мои поцелуи, была улыбкой, доверительно напоминавшей о моих обязанностях робкого и почтительного влюбленного.
Между тем какое-то удовольствие в моих визитах Эллита, должно быть, все же находила, поскольку в противном случае она дала бы мне понять, что я ей надоел, однако она всего лишь не удивлялась им, и именно в этом заключалась вся разница ее отношения ко мне и моего – к ней, именно в этом заключалась суть взаимного непонимания. Моя страсть казалась ей естественной и такой же неизбежной, как хорошая погода после дождя, потому что она была красива, бесконечно красива, и потому что каждое человеческое существо, встречавшееся на ее пути, являлось всего лишь зеркалом этого совершенства.
В субботу и воскресенье я приходил к ней после обеда и оставался до вечера; иногда барон Линк предлагал мне поужинать с ними. Эллита не отвергала моих поцелуев: она терпела их со снисходительной любезностью, как если бы речь шла всего лишь о немного тяжеловесных комплиментах, которые, вызывая легкое смущение, все же льстили ее самолюбию. Итак, я видел ее так часто, как мне того хотелось, я целовал ее, участвовал в ее жизни, и мы вместе принимали ее друзей, тех молодых людей, которые еще совсем недавно производили на меня столь подавляющее впечатление. Итак, я добился всего того, о чем еще шесть месяцев назад не смел даже мечтать. Но я по-прежнему не был уверен, что Эллита испытывает ко мне нечто большее, чем своего рода нежность, которая из-за изрядного кокетства да еще, может быть, из-за неспособности защититься от моих приставаний, кстати, не таких уж и дерзких, иногда походила на любовь.
Каждая из привилегий, которыми Эллита постепенно одаривала меня, казались предоставленными после упорного сопротивления, а я всякий раз оказывался все дальше и дальше от своей цели, которая заключалась не в том, чтобы добиться от нее как можно больших вольностей или чтобы отлучить от дома какого-нибудь юношу, будившего во мне ревность, а просто в том, чтобы в один прекрасный день она так или иначе показала мне, что действительно любит меня. Она позволяла мне многое, но наподобие тех чересчур предупредительных друзей, которые не могут вам подарить вещь без того, чтобы не сопроводить свою осторожную расточительность словами, что "это так, пустяк", что "это безделица", способными совершенно обесценить вещицу, которой довелось поменять владельца вследствие какой-то досадной случайности.
Мое желание, я хочу сказать – мое желание обладать ею физически, было не столь настоятельным, как потребность добиться от нее хотя бы самого скромного признания, хотя бы едва заметного свидетельства любви. Одно-единственное слово вознесло бы меня на вершину блаженства, но я подозревал, что мне будет легче добиться самых решающих, последних милостей ее тела, заполучить их, словно упавший с дерева плод, чем заставить ее произнести столь важное для моей жизни "я тебя люблю": Эллита знала, что в некоторых случаях слова более реальны, чем вещи.
Сколько же мне понадобилось лет, сколько пришлось пережить приключений с другими женщинами, чтобы лучше понять природу того, что наивный и неуступчивый влюбленный, каким я был тогда, называл "двоедушием" Эллиты: я не мог примириться с тем, что в один прекрасный день она позволила мне поцеловать себя, что позже она позволила мне другие ласки (на которые я отважился лишь после того, как она преодолела мою робость с помощью весьма ясных намеков), и при этом не испытывала ко мне той же всепоглощающей и устойчивой страсти, что и я. Может, сейчас она любит меня, а пройдет немного времени, и забудет, как будто ничего и не было? Может, приоткрывая вместе со мной в своей постели книгу сладострастия, предоставляя мне свое тело в виде разрозненных мимолетных мгновений, она лишь старается обмануть мое желание? А главное, не является ли ее молчание, с помощью которого ее душа ускользает от моих заклинаний, от моих молений еще более решительно, чем плоть – от моих отчаянных объятий, признаком величайшей неискренности?
Даже тридцать лет спустя я узнал бы из тысячи своеобразный тембр ее голоса и особенно манеру мелодично произносить, почти петь редко ронявшиеся ею слова. Она ни с кем не была болтливой. Меня она слушала всегда с едва заметной улыбкой, которая казалась мне поначалу не то ироничной, не то снисходительной, но на самом деле ее молчание было молчанием довольства. Да и что, собственно, она должна была отвечать, коль скоро и без того в обмен на мое восхищение она дарила мне, как и всем остальным, свое расположение и свое совершенство?
Она любила меня, как любят очень юные девушки, с некоторым опасением и как бы в вопросительной форме. В обращении со мной она вела себя как та кошка, что осторожной лапкой трогает и переворачивает во все стороны впервые попавшееся ей лакомство, иногда притворяясь, что забыла про него, и уходит в сторону, чтобы через минуту вернуться. Эллита оказывалась неуловимой не только из-за своего кокетства, или точнее, ее кокетство (которое действовало мне на нервы еще сильнее оттого, что оно представляло собой самое обманчивое, но одновременно и самое достоверное проявление ее универсальной и таинственной "женственности"), являлось, скорее всего, средством защиты против всего незнакомого, каковым в свою очередь я становился для нее, когда она видела меня во власти желаний и страсти, которые в то время внушали ей, вероятно, опасения и казались столь же непонятными, как мне – ее сдержанность.
Как я уже сказал, барон иногда оставлял меня поужинать: он приходил за нами в комнату Эллиты. Дважды отрывисто стучал в дверь и входил, не дожидаясь ответа. В иные дни он заставал нас бурно обсуждающими последний увиденный фильм. Другой раз притворялся, что не замечает ни легкого румянца на щеках внучки, ни в беспорядке лежащих на кровати подушек. Его неизменная вежливость, как обычно, не позволяла прочесть ни одной из его мыслей.
Мы ужинали втроем в маленькой, обшитой дубом гостиной, которую он предпочитал столовой, излишне просторной и имеющей из-за люстр и зеркал слишком холодный вид. Слуга ставил столик для бриджа, который убирался сразу после трапезы, так как барон не любил пить кофе на утратившей свежесть скатерти: остаток вечера мы проводили, сидя в больших креслах и на диване, стоявших у стены напротив окна.
Барон принадлежал к числу тех аристократов, которые охотно приглашают людей к себе, делятся с ними своими мыслями, рассказывают о своих склонностях и неприязни, но не позволяют, чтобы это общение могло когда-либо перерасти в дружескую близость: меня он тоже принял в свой круг с той толикой теплоты и непосредственности, если эти слова вообще подходят к данному случаю, которые допускало его полученное в ином веке и ином мире воспитание. Должно быть, и в отношениях с внучкой он никогда не обнаруживал сколько-нибудь заметной нежности, несмотря на всю любовь, которую к ней питал, но которую никогда бы не позволил себе проявить иначе, как через чопорную галантность.
Тем не менее этот человек, носивший на лице маску благопристойной холодности, любил вспоминать при нас свою молодость, которую история нашего века погрузила в бесконечно далекое и легендарное прошлое. Он рассказывал нам о Мазурии, откуда он был родом, о крупном, усеянном десятками озер имении семьи, объехать которое на лошади можно было не менее, чем за полдня. Он говорил об этом вполголоса, как бы не желая пугать призраков, населявших его память. На какое-то время он давал волю ностальгии, потом спохватывался, с раздражением упоминал о русских поденщиках, от которых трудно было чего-либо добиться, или о чиновниках из Берлина, которые считали восточные области страны чем-то вроде далеких колоний.