Спартанки... блин - Галина Щербакова 7 стр.


Значит, он знал. И тем не менее – самочка. Марина вешает трубку. Она сейчас Элизабет. И у нее дрожат несуществующие браслеты. Она так близко стоит от балкона. Если он и ей так сказал – "повадились звонить", "бывшие бабы" – ей, сильной, уверенной, самоуверенной… И тут Марина понимает, что не ее, слабую, а сильную Элизабет легче всего сбить с ног – такие не ожидают удара. Они от него обескураживаются. Ах, какое замечательное слово! Элизабет на минуту лишили ее куража, ее отваги, силы, с балкона шагнула слабая, немощная женщина. Обескураженный человек. Слава слабым. Они всегда имеют при себе соломку, чтоб подстелить, они заранее ни в чем не уверены, они ждут засады и нападения и сумеют спрятаться. Все подворотни ими просмотрены, а в сумочке лежит пшикалка в глаза.

Элизабет шла по жизни, как прет океанский лайнер, не ожидающий айсберга. Слабые же ездят на электричках, не садясь у окна.

Марина только не знает, что сама была айсбергом в жизни Элизабет. Что эта любимая ношеная-переношеная юбка годе сразила даму в прикиде из дорогого бутика, что браслеты звенели от гнева на несправедливость: это она, никакая с точки зрения Элизабет, вытеснила ее, когда ей так было хорошо. Не точный факт, но возможен… еще как!

Марина слабая. Она не уверена в себе, а потому считает нужным не звонить Алексею. Пусть был день счастья. Но никакой счастливый день не выдержит, если на него взгромоздить всю оставшуюся жизнь. Она выдергивает телефонный шнур из розетки.

* * *

Нина Павловна поит Алексея чаем.

– Ужасная война, – говорит она о Чечне. – Когда-нибудь этот позор будет вписан в историю России. – И без перехода: – Вы не волнуйтесь, что Мариночка не звонит. Она очень обязательный человек. Значит, что-то ей мешает. Трудно стало выживать. Посмотрите на нас. Два – или три? – поколения выросли в ожидании ареста и пайки. При великом застойщике не было арестов, только пайки. Рабочая или пенсионная. А тут людей взяли и развернули резко назад – и сразу вперед. Или поспевай, или умри на месте. Вот я жду смерти, а таким, как Марина, надо крутиться. В их издательстве оставили минимум работников, а работы стало больше. Она одна. Случись что… Ей приходится жить мощно, но осторожно. В ее редактуре выходят прекрасные книги, но она боится завтрашнего дня. Все боятся. Россия – страна не для людей. Для волхвов, странников, юродивых. Их может быть в России бесконечное множество, а людей работы, пахарей и плотников надо чуть-чуть. Мы народ мистический, не реальный. Слава наша в искусстве, в гжели, жостове, хохломе и прочих непременно индивидуальных вещах. Нам бы дружить с чеченцами, мы бы творили, а они оберегали бы творчество русских, его самобытность. А мы вообразили себя воинами, а мы захватчики-идиоты. Захватить и испоганить. Извините, мне просто не с кем поговорить. Расскажите о себе. Кто ваши родители?

– Мать чеченка. Отец русский. Их разбомбили в самом начале первой войны. Во мне два начала. Русское сильнее. Поэтому я здесь. Почему сильнее русское? Потому что мама обожала отца. Она в нем растворилась. Она знала наизусть не только Пушкина – это само собой. Тютчева, Гумилева, почему-то даже Хлебникова. Она в отличие от вас считала, что русские – самые великие люди на земле, что ей выпало счастье быть женой русского. Нас уже бомбили, а она говорила, что это гром, русские бомбить не могут. Я думаю, Бог ее пожалел, дав смерть сразу. Бомба попала прямо в родительскую спальню. Я в ту ночь был с девушкой. Чеченкой. И она мне кричала, что будет мстить за каждого убитого этой бомбежкой. Что русские – это пьяная свора недоумков, и я до сих пор помню ее взгляд, горячий до ожога. Она сказала: "Выблядки!" Слово-то непростое. Откуда ей было его знать? И я подумал, что, пока мы целовались, она твердила его, чтобы не забыть. На всякий случай. На этом слове кончилась моя молодость. Кончилось все. Слово содрало с меня кожу, И я стал наращивать другую, грубую, корявую, не знающую, что такое нежность и любовь. И тут вдруг мне показалось… Как говорила моя русская бабушка, что-то приблазнилось…

– Вы о Марине.

– Раз она не звонит, значит, не о ней. Я научился отрезать боль, чтоб выжить, и счастье, чтоб не оглупеть. Боль и счастье одинаково обременительны в мире, в сущности, животного выживания.

Она постелила ему за шкафом, на задней стенке которого был огромный лист календаря за октябрь. Ему показалось, что с календаря на него смотрит Марина.

Он включил бра над раскладушкой. На календаре были "Подсолнухи" Ван Гога. Крайний справа с поникшей головой был явно вопреки желтой радости, но Алексей был сейчас далек от грубых параллелей. Мысль его была тоже не из тонких, но язвила изощренно. В доме Марины на холодильнике стоял огромный фальшивый подсолнух. Такой же подсолнух был в его родительском доме. И он тоже стоял на холодильнике. Модный признак семидесятых. Вспомнился какой-то известный фильм: там на грузовичке с грудой мебели едет девочка, держа в руках такой же подсолнух. В ее очках бликует желтый цвет как цвет надежды. Вангоговские подсолнухи, в сущности, не бликуют, не зажигают желтым огнем, они настроены весьма индифферентно, смотрят на тебя семечками глаз довольно равнодушно, все, кроме правого крайнего. Уже обреченного и принявшего судьбу.

И тут пришла обида на Марину за то, что отторгла, высадила за чужой порог. Он встал и идет в коридор, где на тумбочке стоит самый старый из возможных телефонов. Он набирает номер. Глухо. Безответно. Что ему делать завтра? Куда идти? Что первее? Найти работу или найти квартиру? Первее регистрация. Нина Павловна обещала назвать его племянником, приехавшим в гости и ей, старой, в помощь. Говорила, что сработает, у нее там свои люди. Алексей старается думать об этом, повседневном и насущном. Думается плохо, ноет душа. Смешно, но так болела душа, когда начались бомбежки, а мама говорила: гром. Но разве можно это сравнивать! Он знает Марину от силы неделю. Но боль не поддается идентификации, она просто лижет сердце, царапает горло, щиплет глаза. "Я спятил от одиночества", – говорит он вслух. За шкафом по-старушечьи всхрапывает Нина Павловна. Эх вы, подсолнухи! Нет от вас радости. Подсолнечное масло – вот ваш удел.

* * *

Маша же нашла деньги. В обычном автоматическом зонтике, висевшем под плащом. Она стянула с него колпачок, чтобы проверить, в порядке ли он. Из ее зонта вылезли спицы и встали колом. Распахнула материю – и выщелкнула из нутра полиэтиленовый пакет с живыми деньгами. Это же надо придумать такое место. Она вытрясла деньги на стол, сняв с них резинку. Глупо. Пересчитать можно было и в стопке. Но было приятно трогать тысячные купюры. Их оказалось сто штук.

Маша выдохнула – уже кое-что. Где-то должны быть и другие деньги. Теперь она знает, где искать: там, где их по определению не может быть. Но не бывает везения дважды на дню. Наоборот, когда уходила, у нее не получилось поставить квартиру на охрану. Просто не было связи. Ладно, черт с ней. Она посмотрела на ящик охраны. В следующий раз она вызовет мастера. Она положила деньги в трусики, прицепив пакет булавкой. Они плотно прижались к пупку, вызвав у Маши даже некое сексуальное чувство, которое в последнее время настигало ее буквально на ровном месте. "Скоро я буду кончать от одного вида фонарного столба", – говорила она себе. Но это не смягчало ее непримиримого отношения к мужчинам, "этим козлам и кретинам".

Она шла уверенно, пупку было тепло и щекотно, и жизнь вырисовывалась как-то иначе. Ну, блин, чертовы деньги. Играют же!

"Могу зайти и купить себе туфли на тонкой шпильке". Или там… Длинное черное бархатное платье с разрезами по самое то. "На этом и кончатся деньги", – печально сообщила арифметика. Где-то у матери лежат другие деньги. В крайнем случае – сберкнижка. А она – единственная дочь, даже если не оставлено никаких указаний. Она наследница. Какое заразительное слово! Наследница по прямой. Полегчало в душе. Какой дурак сказал – не в деньгах счастье? На сегодняшний день деньги – это здоровье, это покой на душе, это уверенность не в завтрашнем дне – в себе самой. Мать это знала, поперек себя сломала, а стала добытчиком денег.

Вспомнилось давнее предавнее время с папой. У папы тридцатилетие. Первое большое застолье в ее жизни. Не дома – в кафе напротив. Почему-то запомнился дядька с лысиной и курносым в пол-лица носом. Он жал ей руку, больно между прочим, и твердил, что ее родители – основа основ государства.

– Это как? – спрашивала она, шестилетняя.

– Инженер и врач. А ты будешь учительницей. Краеугольные камни прогресса.

Она, маленькая, и на самом деле хотела быть учительницей, но вот камнем ей не хотелось быть. А курносый все сжимал ее руку, а когда бросил, она увидела смятую ладошку и склеенные пальцы. Она тогда заплакала и убежала, но этого никто не заметил. Мать нашла ее в коридоре и закричала: "Ну, что за нюни? Когда ты научишься не пускать сопли по каждому поводу?"

Странно устройство человеческой природы. Оно наоборотное. С момента склеенных пальцев она разлюбила учить кукол и ставить им отметки. Глупый курносый человек хотел как лучше, а получилось как всегда – задолго до чеканности этой фразы совсем в другую эпоху. А потом отец уехал в Сибирь. Обещал вернуться. Так и канул. Росла с отчимом. Но и он спрыгнул.

В отмщение мать сразу завела себе любовника. И потом сколько-то лет ими и жила – то блондином, то брюнетом, а то и вовсе негром. Пока не сменила профессию. Статус психотерапевта требовал другой оправы. Искала солидного мужа. И был один, помеченный ею. Красивый дядька из литераторов. От него хорошо пахло, и он был насмешлив. Он кинул мать об землю без слов и сожалений. После этого она надломилась. Маша сформулировала это так. Если тебе за пятьдесят, мужчин надо иметь по вызову. На раз. Прикипать к телу, а тем более к душе нельзя. Категорически. "Я запомню это", – сказала она себе тогда. Сейчас ей тридцать восемь. У нее уже нет мужа, но нет ни любовников, ни мужчин по вызову. У нее есть сын. "Вот поступлю его в институт – займусь собой". Он кончает школу, и она ради него строит глазки военкому, благо он сосед по площадке. Военком пугает Ваську в лифте:

– Вот забрею тебя, балбеса, поймешь, где дно, где покрышка.

Теперь у нее есть деньги. Ей легко будет их передать. Позвонит в дверь и скажет: "Коля! Возьми и не пугай нас больше". И не надо будет приглашать на рюмку чая, а потом на посидеть на диване, а дальше по меню и прейскуранту. Не гулевая, по-советски нравственная, она была вопиюще несовременна для начала нового тысячелетия. Но она так о себе не думала. Просто ей пока не везет с мужиками. Какие-то все не те…

Она ни за что не признается ни себе, ни кому другому, что сердце ее стонет по бывшему мужу. Уж сколько она на него помоев вылила – не считано. Уж так орала на процедуре развода, что их развели в один миг, сочувствуя мужу. А она косила глазом, как он поднимал на выходе воротник пальто от капающей крыши, как легко сбегал со ступенек, как в его руки прыгнула женщина. Ничего особенного – в очках, и еще Машке показалось, что она припадает на одну ногу. Ерунда! Просто она неудачно шагнула с крыльца, но так сладко было растить в себе и сообщать налево и направо: "Она и слепая, и хромая". На такой фантазии легко рос кактус надежды на согбенное возвращение мужа. Придет и кинется. Вот это "кинется" было вышито на шелковой ленте, которая обвязывала сердце снизу доверху, цепляясь за верхнюю коронарную артерию.

…Дверь была заперта на один поворот ключа, значит, Васька был дома. Его ботинки, действительно, стояли носами друг к другу, так наискосяк самой природе вещей он их снимает.

Конечно, она не скажет ему о деньгах – еще чего! Они еще не договорились, где и как будут жить. Комната сына была закрыта. Она толкнула дверь – ведь в своем дому. И все было сразу – голая попа сына, ритмично двигающаяся вверх-вниз, розовые ступни на его спине и резкий, но весьма спокойный голос: "Мать, закрой дверь!"

То, что он не спрыгнул, не прикрылся одеялом или что там у него было под рукой, а сказал просто "Закрой дверь, мать", сбило ее с ног. В движениях, пятках, в голосе была, как бы это сказать точнее, привычность, обыденность происходящего. Как будто она уже не раз видела это, и ей только и остается, что приторкнуть дверь и не мешать. Что она, между прочим, и сделала. И вдруг она ощутила резкое, болючее жжение под ложечкой. Она слегка согнулась, и тут вспомнила про пакет с деньгами.

Все не складывалось в единую картину. Умиротворение, с которым она возвращалась домой, и этот юный секс, мысли о собственном женском желании, и эти розовые ступни, что как бы выпихивали ее из жизни страстей. Она пыталась представить себя на месте девчонки, собственные стыдные ноги на чьей-то спине. Это в голове не помещалось. Ее подташнивало, и почему-то подумалось о матери, которая, возможно, пережила такой же шок от разрушенных пазлов жизни и шагнула с балкона от бесполезности затеи складывать пазл снова. Маша посмотрела на свой балкон. И кто его знает, как бы оно было, не войди перепоясанный полотенцем сын с насмешливым:

– Что же ты врываешься, как тать, на самом интересном?

А за спиной его вырисовывалось тонкое тело, выросшее из ступней. Лицо у тела было обескураживающее обиженным.

И думать нечего. Они давно этим занимаются, когда ее нет дома. Но она об этом узнала сегодня, когда нашла вожделенные деньги. Они по-прежнему жгли ей живот. Деньги, между прочим, для спасения от армии. Его, сына, сексуального маньяка.

– Ну, извините, – сказала она, – виновата.

Пусть выйдут, думала она. Тогда я сниму с себя все. Но тут девочка закурила, от ее сигареты прикурил некурящий сын, и снова все стало разваливаться, и потемнело в глазах. Откуда что берется? Она думала, если потеряет сознание, они начнут приводить ее в чувство, расстегивать то да се и обнаружат деньги. "Фиг я их потом получу", – думала она не остатками мысли, а остатками страха. И она выпрямилась и сказала – пусть выйдут, она разденется и все пройдет.

Они вышли и закрыли дверь, оставив запах табака пополам с запахом молодого разгоряченного тела.

Она вынула деньги и спрятала их в горшок со слабенькой геранью, которую жалко было выкинуть. Она, как какая-нибудь землеройка, вырыла в земле ямку, раздирая гераньи корни, и положила туда пакет, притоптав следы. Потом она пошла в ванную и мыла грязные ногти щеткой, потом сделала себе контрастный душ и, завернувшись в большой махровый халат, пошла на кухню поставить чайник. Но он уже вовсю кипел. На ее месте сидело тело, перед ним стояла ее чашка.

– Быстро отсюда! – сказала Маша, прогоняя захватчицу и выдвигая из-под стола третью табуретку.

– А тут было удобно, – сказало тело, но пересело. Маша поставила перед девчонкой другую чашку.

Она видела, что Васька злится, хотелось его ударить, и побольнее.

– В старые времена на Руси даже дворовые девки имели имена. А уж те, кто в дом входили и в постель ложились, те были даже с отчествами и фамилиями.

Она думала, что сын на эти ее слова вскочит с места и опрокинет стол, табурет или чайник. Но они оба захохотали, будто их не только не обидели, а как бы и вознаградили юмором.

– Дворовую девку, – давясь от смеха, сказал Васька, – зовут Настей. Отчество у нее – какое у тебя отчество? – повернулся он к ней.

– Простое. Ивановна я. И фамилия моя Иванова. Чтоб не ошибиться.

– Тогда тебя для прикола надо было назвать Иванной, – сказал Васька.

– Нет уж! Иван – Жан, значит, я Жанна.

– Жанна – д’Арк, – ответил Васька. – Других не знаю.

– Ну и дурак. А Агузарова, а Фриске? Их много, Жанн, как и Насть. Может, даже больше. Жанна – это во всем мире, а Настя – только у нас.

Они щебетали о именах, будто матери здесь и не сидело. Они перескакивали на английский язык небрежно, как с ветки на ветку. Маша не заметила, что они обсуждают уже ее имя во всех возможных модификациях.

– Мери лучше, чем Мария, – сказала Настя. – И лучше, чем Марион, и Марьяна. Мери – коротко и забойно.

"Я потом разберусь с ними", – сказала себе Маша. И ушла к себе в комнату. Первое, что она сделала, – ткнула палец в гераневый горшок, коснулась пачки. Она еще не знает, что какое-то время это будет ее главным жестом по приходе домой. Что на работе она будет думать, не подложил ли кто (кто?) просто пустой пакет, и тогда дома она, как та же землеройка, будет отрывать и открывать пакет снова и снова. И ей не придет в голову, что это начало конца всей ее жизни, которая, по сути, так и не начиналась. Осталось только решить вопрос с Васькой. Для начала спросить хотя бы, из какой семьи эта Настя Ивановна. Может, из семьи чмо? И знает ли ее чмо-мать, что дочь уже умеет закидывать ноги на спину мужчине? Но если чмо, то и говорить не о чем. Как-то вяло, боком пришла и села рядом мысль: а пусть Ваську заберут в армию. Она даже приплатит военкому (это ведь уже будет меньше?) за незасыл его в огневые точки. Пусть закинут его на север, пусть на океан, только не туда, где стреляют. Чего она раньше боялась? Еще и дедовщины. Но, оказывается, она не знает своего сына. Может, он сам кого хочешь скрутит, он ведь уже вон как продвинулся по жизни, а она ему все носки стирает и обувь ставит по правилам, а не наискосяк. Позвонить, что ли, отцу сына? Но они с тех пор, как она бросила в него керамическую вазу и расшибла ему голову, не разговаривали. Их развели на раз-два, и хорошо, что он не подал на нее в суд, голову она ему прилично поранила. Сейчас он глава какой-то фармацевтической фирмы. Ваське помогает систематически по минимуму, но без всякого с ним общения.

– На фиг он мне нужен, – говорил Васька, обласканный матерью и бабушкой.

Но тут Маша вдруг заплакала не капелькой-слезинкой, а, что называется, навзрыд, сразу обо всем – о матери, о своей бабьей доле, о сыне, который уже не ее, а девчонки Насти, откуда она взялась на его голову? Она забыла, что не одна дома, и они прибежали оба (значит, она взвыла так взвыла), и Васька, дурака кусок, стал ей говорить, что они с Настей после школы поженятся, пусть она не волнуется. У них это навсегда. И он обнял девчонку, демонстрируя это самое навсегда.

– Ты дурак, – сказала Маша. – У тебя таких… – на этом слове она споткнулась, таким затасканным, замусоленным повторением тысячей матерей оно было, что уже утратило смысл, стало голиком. А голик – это голый веник. Им только снег с валенок в деревне сбивают. Слово растворилось, исчезло, а девчонка несла ей из кухни воду в ковшике, который существовал только для варки яиц. И это сбило Машу с какой-то нарождающейся мысли. И она стала глотать воду. Невкусную, алюминиевую…

– Пойдешь в армию, – сказала она сыну.

– Не пойду, – ответил Васька. – Настя сирота и беременная. Пусть попробуют забрить, я их по судам затаскаю.

Она уже ничего не понимала в жизни. Это ее мальчик говорит про суды? А девочка даже не чмо – сирота убогая. Деньги лежат в герани. Материна квартира свободна. Она, Мария (Мери – коротко и забойно), вышла на неизвестной остановке, ни север, ни юг, и звать ее никак.

Назад Дальше