Спартанки... блин - Галина Щербакова 9 стр.


Она подошла, а он продолжал сидеть, не видя ее, а когда увидел, то так вскочил, что сдвинулось кресло, едва не свалив старый умирающий фикус, который снесли вниз, ибо он уже никуда не годился. Ни красоты, ни величественности, одна высыхающая смерть.

Марина вошла в его растерянные руки и прижалась щекой к его груди. Это было не специально, так двинулось тело. И она услышала, как громко дергается его сердце. Не бьется, а именно дергается. Она даже испугалась этих систолических подпрыгиваний. И что бы он ей ни сказал, уже не имело значения, они вошли в контакт сердцебиений.

– Ну, как дела? – спросила она.

– Меня готовы взять дворником. Надо только легализоваться. Регистрация, место жительства и все такое.

– А ты умеешь дворником? – спросила она.

– Откуда же я знаю? Надо попробовать. Других вариантов нет.

"Ловушка, – подумала Марина. – Вот та самая ловушка, которую ставит людям чертово государство. Варвара запросто женит его на себе, даст ему легализацию, себе постоянный секс. Дальше – как будет. Будет скандал с дочерью, и мать выпихнет ее в грудь если что… Без выбора".

"При чем тут Варвара? – сама себе говорит Марина. – Варвара – это образ. Образ любой женщины. А значит, и мой. Я ведь тоже могу все это сделать – прописку, квартиру, а главное, я готова к этому. Но мне надо, чтобы он дал знак, что он тоже этого хочет… Я же не могу так, сама… Распахнуто прыгать навстречу…" И остро, как игла в сердце, – а разве стыдно быть распахнутой?

– Я вас к себе, – говорит она, трусиха, – не приглашаю, там настороже мои соседки.

– С какой стати? – удивился он. – Я им все объяснил.

Ну что ему сказать на это?

И тут она услышала то, что хотела услышать, но уже не чаяла и стала сомневаться, хочет ли она его слов, потому что это может оказаться глупостью, вступив в которую, уже ноги не вытащишь, а она не хочет глупой жизни, она хочет умной и чистой. И чтоб!!!

– Марина, – сказал он, – если бы я был мужчиной с работой и квартирой, если бы мне не надо было бояться явления милиционера как судьбы, если бы за моей спиной не пылали дома, возможно, подожженные девушкой, которую я любил, если бы я был равен в правах с вами, а не был тем, о которых говорят "понаехали", я бы попросил вас стать моей женой. Я бы поклялся, что никто вас не будет любить так, как я.

Ну, чего тебе еще надо, дура? Ну, кинься еще раз на грудь, где неправильно стучит сердце. Скажи ему, что и у тебя тоже экстрасистолия. Какое изысканное слово, совсем как импрессионизм или там аристократия. А речь конкретная, она ведь о дворницкой судьбе. И она на данный момент – Варвара.

Ей хочется заплакать одновременно от горя и радости. Но это нонсенс.

– Мне, – говорит она, – надо срочно поменять квартиру.

Разве же это ответ на признание в любви, но получилось, что другого не было. И они поехали в район Нины Павловны и оставили на подъездах написанные от руки кричащие слова: "Двухкомнатную на двухкомнатную. Срочно, в этом районе".

* * *

"Припекло кого-то", – подумала Никонова, входя в свой подъезд. С тех пор как у нее появились деньги, у нее изменилось зрение. До этого она в упор не видела вычерневший мусоропровод с регулярно свисающим наружу сборным ящиком. Дом был не старый, кирпичный, но он – как тот тип женщины, что выходит замуж – и ну их, ногти. Сгрызу и подпилю, чем буду выбрасывать деньги в парикмахерской. Комбинация посерела и обвисла, так кто ж ее видит? А от бигудей волосы секутся, а мне ведь жить и жить… Пусть висят. Дом, как та самая женщина дряхлел от потери товарного вида, а Никоновой, имеющей деньги и уже ходящей в замшевой куртке с мехом, хотелось чего-то чуть поавантажней. Интересно, а что предлагают взамен?

И она позвонила по указанному телефону. Боже! Место у зоопарка, и все про все рядом.

В разговоре по телефону обе не узнали друг друга. При встрече вспомнили.

– Какой у вас интерес? – спросила Никонова.

– Мне и мужу ближе к работе. – Никонова про себя профессионально отметила: совсем недавно свидетельница замужем не была. Ну, да это не ее дело.

Квартиры оказались почти одинаковые – "трамвайчики". Советский модерн. И дверца мусоропровода не висела. Договорились до того, что большие предметы – шифоньер, кухонные полки – не будут срывать с места, все они похожи друг на друга.

С помощью Никоновой все прошло без лишних бюрократических ожиданий. Через две недели они обменялись ключами. Марину скребло присутствие чужих вещей, но она знала: скорость переезда стоила этих ощущений. Обживет все, добавит своего – и будет как надо.

Главное – они расписались. И Алексею тут же предложили часы в соседней школе, правда, не полную ставку. Алексей даже подумывал, не совместить ли это с дворницкой службой. Но Марина сказала: "Нет! Учитель у нас последний человек в государстве, он если и держится, то только своей выпрямленной спиной, значит, гнуться не будем. Пробьемся".

Они чистили, обновляли мебель, оставленную Никоновой. Слава Богу, в помощь ей теперь есть целые магазины. И скоро квартира приобрела свой цвет и запах. Хлопоты, новая работа Алексея почему-то рождали страх потерять то, что, казалось, оба нашли. Однажды Марина проснулась в испуге. Облокотившись, Алексей смотрел на нее спящую.

Она быстро включила свет и увидела, что он плачет.

– Что случилось? – спросила она напрягшись и будучи изначально готовой только к плохому.

– Я уже не верил, – сказал он, – что может быть счастье. Но я увидел, как оно может мирно дышать со мной рядом. – И он обнял ее, и она успокоилась в его руках, хотя сердце глухо било тревогу. И тогда она тоже заплакала, и тревога замечательно истекла слезами.

Никонова же теперь ходила гулять в зоопарк. Ее полюбил старый поношенный волк, он, видимо, стал ее узнавать и однажды подошел к сетке и прижался к ней носом, обнажив желтые клыки. Странно, но ей хотелось поцеловать его. Чуть пригнувшись, она сказала ему: "Вот и встретились два одиночества".

Подумалось, не взять ли собаку? Но как подумалось, так и раздумалось. "Мне хорошо одной, особенно теперь, когда за окном перекликаются какие-то птицы. Мне никто не нужен. Я у себя самка". Она поперхнулась этим неверным словом. Какая же она самка, если она категорически и принципиально са-ма? Одна у себя. И ей никто-никто не нужен. Выставись хоть тысяча самцов.

Она благодарила судьбу за счастливые для нее смерти. Элизабет и мужа. Ну, с первой все ясно, за что и почему. Но как был бы некстати при ее деньгах муж! Разве ему можно было бы сказать об охранном ящике (какое точное в ее случае определение), о том, как на раз, одни поворотом ножа она он открылся. Сто лет пришлось бы объяснять ему, дураку, что там осталось достаточно и для дочери, а у нее это, можно сказать, единственный случай в жизни стать женщиной и купить трусы не "с земли у несчастных белорусок", а в магазине под названием "Миловица". Разве этот дурак смог бы понять разницу? Она сейчас ходит гулять "к волку" не в том, в чем она ходит на работу, и был случай: проходил знакомый милиционер, глаз на нее бросил – и мимо. Не узнал. О, какая это радость была – остаться неопознанной, неузнанной, а потому и свободной. Идти и думать мысль о всех этих стряпухах замужем и не замужем, о всех зацикленных на мужиках бабах. Ни о чем ведь не думают, кроме них. Они в "Миловицу" зайдут на раз ради нового хахаля, а она – для себя самой, любимой и единственной. И ей дышится легко и чисто. Жизнь крутила, мяла, но, черт возьми, удалась же! И Никонова только ей известным жестом незаметно поправляет непривычно скользящие на теле нежнейшие трусики. Но она их приучит к месту. Подтягивать приходится все реже.

* * *

Маша тоже переехала – в квартиру матери. Она взяла с собой только цветок герани, предварительно проверив в горшке наличие пакета. Она ведь и бежала из своей квартиры, потому что боялась: ушлая Настя заметит ее жизнь землеройки и ограбит ее как пить дать. Так и ехала в метро с завернутым горшком, беженка судьбы и страха.

Все в материной квартире, даже покрытой пылью, выглядело стильно и красиво. Умела та жить. "Умела, потому что все для себя, – думала Маша. – Я едва замуж вышла – и за порог. Мать же все о себе, все о себе".

Маша не стеснялась этой своей уже бесполезной злобы. Даже мысль "Вот, мать, я в твоем гнезде, одна чирикаю" не пробуждала в ней ни жалости, ни сожаления, ни, Боже мой, благодарности. Мать и в гробу все равно оставалась виноватой перед ней. Даже за то, что у этой чувырлы Насти в брюхе сидит дитя. И она, Машка, не уверена, запихнул ли его туда малолетний Васька или кто другой. Она ему до последних дней терла спину и видела такой бессильный стручок, что даже полезла в книжки смотреть, годится ли к росту и развитию такой перчик. Ее собственный опыт был никаким. В пионерском лагере на нее напал в лесу вожатый. Было больно и противно. Поэтому муж Петька был, по сути, первым. И ей снова было больно, и снова противно. Ну, потом дело наладилось, и все было как у людей. Хотя как у людей – она не знала. Некоторые, говорят, "улетают". Мать выдала ей без комментариев презервативы, те почему-то у них лопались, в результате Васька сумел проскочить сквозь дырку.

После мужа она бросилась во все тяжкие. Кидалась в секс как в спасение от обиды, от измены. Помогало редко, чаще нет, три аборта со стороны испортили ей характер, а потом появился этот призрак СПИДа, испугалась до мокрых штанов, а безмужняя мать в это время расцветала от любовников, как роза в саду ангелов.

– Я нагуляюсь, – говорила мать, – за свою молодую целомудренность и за жизнь с твоим отцом-импотентом и выйду напоследок замуж за богатого короля этого дела. И он появился, такой. То ли журналист, то ли писатель. Они вели очень наглядную жизнь – выставки, театры, рестораны, пока однажды тот куда-то не канул. Но тогда от нее уходил Петька. Они оказались с матерью в одной ситуации, с той только разницей, что Машку душили ненависть и злоба, а мать – отчаяние и ревность. Никто никого не жалел, никто никому не сочувствовал. Машка так и осталась с черной дырой в себе, а мать, поскулив-поскулив, сделала подтяжку, накупила себе модных шмоток и пошла вперед и выше. Только раз, отдавая, как у них было принято, Машке то, что уже вышло из моды, мать сказала: "Никогда его не прощу, пока не приползет на полусогнутых". "А такое возможно?" – удивилась Машка. "На свете, глупая моя дочь, возможно все и даже больше. Надо уметь ждать и оставаться во всеоружии собственной силы". – "Но говорят, сила женщины в ее слабости?" – "Забудь! Надо быть сильной, уверенной в себе и независимой материально, и мужик придет и станет к ноге. Поверь, эта сволочь еще будет у меня есть с рук. От таких, как я, не уходят". Мать в это свято верила: "к ноге и с рук".

Дома, примеряя на себя материны одежки, Машка примеряла и материнские мысли. Откуда у той такая пафосность? Вот ее Петька ушел, и у нее и мысли нет, что он назад хвостом застучит. Эссеист же тоже не торопился, слинял в какую-то заграницу и с концами. Почему-то Машке это было приятно. "Единственная правда – это независимость и уверенность", – твердила мать. Это, конечно, немало, но куда денешь годы? Матери пятьдесят семь, и что бы она с собой ни делала, столько на лице ее и написано. Хотя, конечно, Машка по сравнению с ней в пролете. Ей всего тридцать шесть, а малолетки из песочницы кричат ей: "Баба, кинь мячик!" Убила бы.

У нее по-прежнему не работала охрана квартиры. Она вызвала мастера. Тот ковырнул ящик отверткой, и оттуда выпал целлофановый пакетик.

Машка стояла рядом и поймала его на лету.

– Это, – затараторила она, – мать-покойница прятала то там, то сям партбилет. Мало ли, говорила, что будет завтра? А он у меня сбережен. – Ей не было стыдно говорить такую чушь, мать сроду не была в партии, но ведь давно известно, глупость и дурь выглядят куда как убедительней правды.

– Не дождалась бедолага, – засмеялся мастер. – Надо было бы его с ней и зарыть.

– Так откуда ж я знала, где он? Она его перепрятывала. Конечно, положила бы на грудь.

Мастер ушел, исправив поломку, стоившую ей приличную сумму. Машка, едва закрыв дверь, вскрыла пакетик. Там лежала сберкнижка на ее имя с очень хорошими деньгами и доллары в чистом виде.

Когда на голову сваливается такое счастье, его можно и не пережить, и Машка потеряла сознание.

Никто не дул ей в лицо, не брызгал водой, оклемалась сама. Она лежала на полу, рядом с диваном. Тела не существовало. Зато сердце оглашенно билось в горле, а мозг со скрипом выдавливал мысль, что теперь Ваське не надо жениться на беременной, она в силах откупиться и от Насти, и от армии. Мысль была крепкая, живучая, она подтягивала к себе и остальные, уже мелкотравчатые мыслишки типа купить хороший музыкальный центр и танцевать под него, танцевать. Она так любила это в детстве и была бита за это матерью, потому что, кружась по комнате, пару раз сбивала безделушки, например, двухцветную пластмассовую негритянку. Статуэтка раскололась по стыку красного платья и черного тела, и мать стала причитать над убиенной, будто это невесть какое сокровище. Черт знает, почему вспомнились эти две половинки.

Маша приподнялась и вползла на диван. Ее глаза были как раз напротив двери на балкон, на который вышла в последний раз мать. Сказалась то ли только что пережитая близость к собственному концу, то ли пробуждение в беспамятстве давно закопанных естественных чувств, но она заплакала. Она увидела этот крошечный, всего в четыре метра, путь от исполненной силы женщины до ее падения. Как могла сила жить превратиться в свою противоположность, в последний шаг? Первый раз за долгие годы Маше захотелось не отпихнуть мать в грудь, а понять, разобраться в ней, с ней. Застучало в висках, и она зажмурилась от вида балконной двери. Закрытые веки выдавили пару слезинок, и те медленно высыхали на щеках.

* * *

Они спали на оттоманке, хорошо продавленной в середине. Ночью они скатывались в ложбину, и Васька считал, что большего счастья не бывает. Однажды он застал Настю за встряхиванием старых одеял: девчонка хотела выровнять ложе. Откуда ему было знать, что накануне мать встречалась с Настей и прямо спросила девчонку, сколько она хочет за аборт и отказ от Васьки, чтоб он ее больше в глаза не видел. Машка была натянута, как струна, такой ее Настя не видела.

– Я дам денег на аборт, – сказала мать, – я не верю, что у тебя от Васьки.

– Да бросьте вы пугать и пугаться, – засмеялась Настя. – Я не беременная. Мне дома жить сил нет, а Васька добрый. Я б ему сама сказала, что, мол, ошибочка вышла. Дисфункция яичников называется.

"Слава Богу, – облегченно подумала Маша, – одной бедой меньше. Какая я, к черту, бабушка". И она тут же легко простила девчонку за брехню, и даже подумала: а ну их, пусть живут вместе, она снабдит дуралеев нервущимися презервативами, а еще лучше – поставит девчонке спираль. И Васька не будет никуда бегать. Только чтоб не регистрировались, но это, кажется, сейчас не принято. Да и не идиоты они ввязаться по-крупному.

Настя точно идиоткой не была. И мысль о деньгах в нее вскочила.

– Не нужен мне ваш Васька, если уж по-серьезному думать, – сказала она. – Он пацан, ему учиться надо, если не загремит в армию. А это еще сколько лет? Скажу честно: у меня безвыход. А у вас на двоих метров навалом. Поделитесь, и я растворюсь в пространстве, как дым.

Маша готова была себя убить за то, что сама начала разговор о деньгах. Могло бы все проскочить по-тихому, почти по-родственному.

– Ну, раз ты не беременная, так мне с тобой и говорить не о чем. Нашла дурака, но я-то не дура. С какой стати мне тебя жильем обеспечивать?

– А я возьму и забеременею не понарошку. Я ж раньше спринцевалась.

– Опытная какая!

– А то!

Машка вдруг все кожей, всеми потрохами поняла, что эту девчонку ей не обыграть, что в ситуации она и голая подружка под ее сыном она всегда потерпит поражение.

И она отступила. "Пусть живут, черт с ними. Кормежка двоих – это дешевле, чем снимать (с какой стати, собственно?) ей комнату.

– Живите как хотите! – сказала она почти миролюбиво, на что Настя засмеялась визгливо, ядовито.

– Подумайте, подумайте над своим первым предложением. Так хочется отдельности! А ваш диван продавлен почти до пола.

– Я куплю вам хорошую кровать. А пока подложи одеяло из чулана. Но чур – не беременеть.

* * *

Ваське же не нравилось спать по-новому. Подружка теперь отползала к краю, и не было детской радости кучи-малы, сплетенных в тесноте рук и ног, нежнейших волос Насти, что попадали ему в рот.

А Маша сдержала слово – завезла широкую двуспальную кровать, выкинув оттоманку на лестницу.

Странное дело, но на другой день оттоманки уже не было. Одним на дух не была нужна, а кому-то – позарез. Машка в который раз удивилась, сколько на свете полунищих, всякий лом – им самое то. И только Васька печалился всем сердцем о продавленном ложе любви. На двуспальной кровати он вообще потерял Настю. Та заворачивалась, как в кокон, в отдельное одеяло и допускала Ваську к телу только по принципу собачьей кормежки: по чуть-чуть, чтоб злее был.

Назад Дальше