– Это очень интересная статья, – я протянул статью соседу и поблагодарил его.
– И что вы думаете об этом, ведь вы же, если я правильно понимаю, почти что биолог?
– Мы этого не проходили, – улыбнулся я, – во всяком случае, с теоретической точки зрения. А с точки зрения практической все выглядит несколько иначе.
– Более романтично и притягательно? Во всяком случае, заманчивее. – Сосед вздохнул. – Знаете, чем дольше я живу, тем больше жалею, что мы не можем разглядеть того, что делается у нас внутри. В прямом смысле. Мы были бы от этого настолько мудрее и могли бы избежать стольких бед! Атак – слепы, совершенно слепы. Нас все время подкарауливает неожиданность, которая…
Я перестал его слушать. Время от времени я кивал, поглядывая в ослепший иллюминатор, показывающий теперь то, что происходило по эту сторону: стертые контуры моего лица, ноги соседа, плечо Мишель.
11
– А откуда они знают?
– Кто?
"Кто" – сухое, воспаленное, словно лопнувший соленый пузырь.
– Ну эти, написавшие о дрозофилах.
– О каких таких дрозофилах? Старик не понимал, чего я не понимаю. Я не понимал, о чем меня спрашивает старик.
– Вот они говорят, что при влюбленности выделяется в кровь морфий, а через три года какое-то успокаивающее вещество, откуда они знают? Что же они там, в этой Америке, дали объявление в "Вашингтонпост", мол, просьба всех влюбленных обратиться в клинику доктора Манфреда для научных разысканий, и все такое прочее? А как, например, проверить, вам не солгали ради пускай даже и скромного вознаграждения, указанного в заметке? Вы бы как различили такое?
– Не знаю.
Я пожал плечами и почувствовал сильную пульсацию в горле. Ощущение показалось мне необычным, и я еще раз пожал плечами, чтобы его "распробовать". Старик воспринял это однозначно, как желание продолжить разговор, и продолжил его сам.
– У меня не было ни эйфории, ни апатии. Они просто придумывают сенсацию. То они боролись с материализмом, теперь они находят молекулы любви, молекулы страха и даже молекулы глупости. Русская одна обнаружила… Я вот что вам скажу: не нужны ни университеты, ни лаборатории, слова – вот что есть молекулы глупости, слова. Я, знаете ли, прошел войну и знаю цену нормальной жизни, а вот вы – не знаете.
Я со скрипом повернул голову и посмотрел на соседа. Лицо его сделалось красным, а крылья носа и губы почти что черными.
– Успокойтесь, – как можно убедительнее, хотя и шепотом, произнес я.
– Мы умирали в окопах за то, что вы теперь называете мещанством. Да, мы носили на груди фотографии всяких Кэтти и Бэтти, но женились мы на других, и другие выходили за нас, потому что идея великой любви и всякая эйфория нужны только как допинг для безумца, закладывающего свою голову на эшафоты маньяков-политиков, и прочее. Это забавы самоубийц, а мы погибали за жизнь.
Он продолжал говорить о ранениях и доброте как первейшем женском признаке: "Доброта, а потом уж внешность, потому что в старости не остается никакой внешности, а одна только доброта, и все нужно оценивать в перспективе", – он говорил еще долго, пока наконец не заметил человека в проходе. Я глядел на него уже добрые десять минут, то покидая слова соседа в пользу растерзанного вспотевшего красавца, то возвращаясь к ним невольно, как к чему-то привычному и успокаивающему.
– Я прошу вас выпить со мной, потому что я ненавижу летать, – провопил молодой человек и отчаянно дернул себя за шелковый в крупный горошек галстук, измазанный и мятый. Вид у него был расхристанный, прическа сползла набок, образуя развеселый тандем с воротом рубашки.
– Хотите верьте, хотите не верьте, но я человек серьезный, а не так, и завтра, увидев меня на первой полосе газет, вы не узнаете меня, я пришел к вам из первого салона, я лечу на месте
"1А" и пришел к вам, чтобы вы совсем немного выпили со мной, потому что я не выношу перелета…
Он, почти что заваливаясь вперед, произвел несколько гигантских шагов и оказался рядом с Мальвиной, застывшей в позе Мебиуса: "Выпей со мной, женщина, и я расцелую тебя на прощание, вот визитка моя и одна, и вторая, и третья, если ты по ошибке огреешь мужа насмерть, я оправдаю тебя во всех судах вселенной и объясню, что есть густая женская обида, которая закипает один раз и не дает осечки".
Визитки вихрем закружились в воздухе и осыпали проход вместе с Мальвиной, несколько визиток упали в книжку, одна, как погончик, опустилась на правое плечо, и одна застряла в пышности неподдельного перманента. Мальвина не шелохнулась. "Интересно, а места на странице, которые закрывает карточка, она читает по периметру или как?" – невольно задался я вопросом.
– Она отказала мне! – с искренним расстройством обратился буянящий к присутствующим, аккуратно вытаскивая визитку из Мальвининых волос. – А знаете ли вы, кто со мной пил?
Фамилии, которые он с трудом перечислял, образуя подчас чудовищные гибриды, были действительно впечатляющими, и нос с горбинкой заерзал, пытаясь установить фамилию ораторствующего.
– Большой человек, – констатировал он после паузы.
Справа согласились.
– Давай сюда, – послышалось со стороны левого кресла, – заказывай вискарь и смирновку, выпить так выпить, раз угощаешь, так чего же…
Через секунду молодой человек уже сидел на подлокотнике переднего кресла и заказывал стюардессе, отчаявшейся его утихомирить, все, чего было угодно душе его лояльных соотечественников.
– Вот вам сто, и сдачи, пожалуйста, не надо, – нарочито вежливо проговорил, невзирая на сильно заплетавшийся язык, молодой разгильдяй, оказавшийся адвокатом.
Спереди переглянулись. Явственно в проеме между двумя креслами совершенно синхронно выплыли два профиля и безмолвно уплыли.
– Сначала я подумал, что это член экипажа обращается к нам, когда он говорил фамилии, некоторые я узнал, хе-хе, я думал, что мы летим вместе, но потом я пригляделся и понял, конечно… Он не опасен? Я, знаете, был знаком с такими личностями… – вздохнул сосед.
– Ублюдок, – женский голос сзади.
– А что вы хотели? – многозначительная реплика сзади же.
Мишель заволновалась. Похоже, она хочет пересесть, но в ее ситуации это совсем непросто. Советуется с соседкой, сидит напряженная, обхватив руками живот.
– Какие проблемы, мужики? – загорланил адвокат, разливая смирновку.
Все внезапно замолчали. Мальвина смахнула визитку с плеча и осторожно опустила руку на прежнее место. Старик закрыл глаза, нарочито приоткрыл рот и задышал, симулируя глубокий сон. Сзади не доносилось ни звука: под такой аккомпанемент невозможно было развивать прежнюю партию. Шуршание газеты и хруст яблока. Мишель развернулась почти спиной к проходу. Я переместил правую руку с подлокотника на колено и принялся разглядывать ее.
Признаться, я всегда очень любил этот маршрут…
12
Я всегда очень любил этот маршрут. Выходишь из квартиры во всегда свежий, опрятный коридор, бодро шагаешь к лифту, камнем падаешь вниз – рассказывали, что у этих лифтов какие-то бесцветные американские моторы, сделанные специально на заказ, – около первого этажа лифт притормаживает, шипит и пыжится, и нужно глотнуть, чтобы прочистить заложенные от скорости уши, непременное приветствие консьержки – "Здравствуйте", полное чувства собственного достоинства и сдержанной расторопности, Ларочки, дочки Маргариты Сергеевны, которая здесь без малого сорок лет. Она-то совсем по-другому: "Здравствуй, Петюшенька, мама сегодня как?" – почти по-родственному еще со времен университета, белых синтетических рубашек и лакированных башмаков. И третий вариант – заискивающе-панибратское "Драсъте" Дусечки, так ее все называют, говорят, очень груба с посетителями, и также говорят о ней, когда визитеры выказывают особую ранимость, что злая собака хорошо стережет. Ларочка – аккуратненькая, собранная девочка, учится на вечернем, днями в лифтерке читает без просыпу, Маргоша вяжет как заведенная, Дусечка – жрет, а что еще можно сказать при ее габаритах, вечно зажатой за щекой котлетине и неизменно жирных губах?
– А вы, – завизжал адвокат и почему-то показал на меня красным и кривым пальцем, – если хотите знать, то швейцарский банк, как румынский офицер, денег не берет, то есть совершенно наоборот, опираясь на безупречные аморальные принципы.
– Я? – изумился я.
– Именно, – подтвердил адвокат, – лучше выпей с нами.
Старик не шелохнулся. Я почувствовал страх, как защекотался на лбу выступивший пот. Мишель повернула голову и скользнула по мне водянистым взглядом. Я не осмеливался поднять глаза и, как виноватый школьник, пробубнил:
– Я не могу, я болен, – и для большей уверенности указал пальцем на замотанное горло.
– Так вот, швейцарский банк, – продолжил он, автоматически перемещая свою речь на нос с горбинкой, – я недавно защищал одного крупного человека, и я, знаете ли, произвел на него, он даже не ожидал в наших разговорах.
Осознав, что незамечен, я поднял глаза: крупно вьющиеся потные черные волосы, высокий мокрый лоб, рассеченный вдоль глубокой морщиной, густые брови, голубые глаза с длинными ресницами, орлиный фиолетовый нос, розовые, как у купидончика, щеки, чрезмерно полные губы.
– Я должен вам сказать, я не ожидал этого!
Говорил он один, бесконечно перебивая себя и фонтанируя тостами. Терпение старика лопнуло. Он открыл глаза, уныло опустил голову и принялся рисовать сухим указательным пальцем какие-то круги на подлокотнике.
– И почему мы должны это терпеть? Я пожал плечами.
– Скажите, почему мы должны это терпеть, давайте вместе позовем стюардессу, – предложил он Мишель через проход.
Застекленный холл. Зеркала, которые помнят меня стройным и легким, стремительным и веселым, в отцовском слишком широком костюме и теперешним, круглоголовым, крупным, загорелым и замерзающим, зеркала, которые помнят приходы и уходы, приезды и отъезды, проскальзываешь мимо них, мимоходом отмечая: "хорошо", "плохо", "коротко", "длинно", "поправился", "постарел". А потом после привычного единоборства с тяжелыми входными дверьми – направо вниз – к "Баррикадной" с обязательными пробками в час пик, к зоопарку и эскимо, к деткам и шарикам по субботам и воскресеньям или в соседний вход за углом в огромный магазин с вышколенными полногрудыми продавщицами в кокошниках – икра и прозрачные листья семги, майонез и бородинский, сыр российский и плавленый, пустота и мухи, очереди к застекленной кассирше, мама знает всех их по именам, но маршрут совершенно иной.
– Я готов немедленно покинуть вас. – Оценивающий голубоглазый взгляд на Мишель, в сторону старика – ни полоборота (молодец, складно и без акцента). – Но, сами понимаете, не могу, – он расставил руки в стороны, пытаясь имитировать полет, он чуть было не рухнул в проход и был по-родственному водружен на прежнее место владельцем носа с горбинкой. – За ваше многосложное здоровье, мадам, – он поднял прихваченную со столика чью-то рюмку и выразительно подмигнул.
– Нужно протестовать, я лично больше выносить этого не могу, – прошептал мне старик, откинулся на спинку, закрыл глаза и бережно прикрыл руку с перстеньком другой плоской и сухой рукой.
Через сквер, вечно перенаселенный забулдыгами всех пород и мастей, всех возрастов, полов и религий, всех увечий: одноногих, рябых, распухших, изможденных, с расквашенными носами; лысые женщины, подростки, похваляющиеся самопальными ножами и кастетами, "гастролеры", демонстрирующие наколки, старики, скрючившиеся в собственных лужах, через них, наискосок, к остановке, можно на "Б" или на "10", можно пешком, чуть-чуть, если есть время, чтобы размяться, мимо американского посольства, железобетонных милицейских рож и впоследствии металлических загончиков для желающих, мимо глобуса слева – конечно же, символа новой Москвы, обаятельно вращающегося и источающего голубое сияние по вечерам, вперед, к Парку культуры, оставив позади солидные широкоплечие изваяния, отрешающие отдельные элементы своего бетонного размаха на людские головы-судьбы… Рано или поздно неизбежно вскакиваешь в троллейбус, обычно еще до цветочной лавки, крошечной, с одной витринкой, у которой всегда назначались встречи, справа телефонные автоматы, подземная толкучка, называемая "туалет", а потом через мост, мимо отливающего музыкой роскошного классического портала парка. Затем не стало ни цветочного, ни будок, ни "туалета", перед "Октябрьской" справа и слева – какая-то сумятица, слева сначала заборы и кавардак, а потаи ЦЦХ и парк с изваяниями периода социалистического Нерона и его последышей, но нужно направо по великолепию Ленинского проспекта к каменным объятиям перед площадью Гагарина до потрясавшего умы начала семидесятых магазинища, чтобы перейти, потом прямо, налево, налево и прямо. Вертушка, доска объявлений, около вертушки – вахтерши, уж до чего солидарны они с уборщицами во всей полноте своего "отношения" к нам, по лестнице вверх через зеленый коридор к непонятно-лиловому столу за книжным шкафом – лаборатория, коллеги, окно, за которым и клен, и дуб, и ясень, и марево, и просвет…
– Будьте любезны, – сосед с лицом отличника выговаривает неудобные для его речевого и жевательного аппарата слова, – видите ли, – к стюардессе, – но нашему гостю нехорошо, мы обеспокоены…
Почувствовав, что тот совершенно безопасен – не только сер лицом, но и на грани срабатывания вомитативного рефлекса, – старик даже привстал, демонстрируя готовность помочь двум не последнего десятка стюардам, принимавшим великую личность на белы руки и превыпроваживающим его в хвостовой отсек самолета.
За три остановки до универмага-гиганта, теперь выглядящего по-стариковски невзрачно, – Наташин дом. Я множество раз про себя загибал пальцы, считал, что теперь носило на себе только мне одному понятные отметины, шрамы, и выходило, что все наилюбимейшее: кабинет, закат за окнам, итальянский язык, самые чудесные рыбы, о которых я понарассказал ей с три короба, и этот мой любимый маршрут. Перечислил еще раз. Ерунда, мутно подумал я, а вот то, что сильно тошнит – куда хуже. И кто теперь выглядывает из ее окон?
Тихонько, тихонько, баюкал я себя, не шелохнуться и дышать поглубже, чтобы не растревожить зарождающейся внутри бури, закрывать глаза не надо – слишком сосредоточишься, рассматривай что-нибудь, подсказал я себе и уткнулся взглядом в спинку опостылевшего переднего кресла: внизу карман с журналом, столик, пупырчатая обивка. Тошнотворно, мелькнуло у меня в голове, и я, не проговорив старику слов вежливости, перешагнул через его крошечные колени и побрел в хвостовой отсек самолета. Там, как и следовало ожидать, все было занято.