Свингующие пары - Владимир Лорченков 20 стр.


И пусть все мы в начале жизни выписываем себе билеты в страну счастья, пространства, заполненные светящимися каруселями, блестящими машинами, домами в колониальном стиле, и другими аксессуарами Счастья – оно, дешевая кокетка, увешивается ими, как модница дешевой бижутерией, – но финал, о, финал… Он вполне предсказуем, впрочем. Он похож на тупичок, куда загоняли бронепоезда с белыми офицерами наши предки. Стенка из глины, последний свисток паровоза, и щелкание пуль – их расстреливали, едва они, пошатываясь, спрыгивали на насыпь, подгоняемые криком охраны. Еще он похож на тупики, куда загоняли вагоны, набитые нашим племенем – нашими детьми и нашими женщинами, – в жаркие летние дни, вагоны, куда смеющаяся немецкая солдатня сыпала известь. Вагоны, через неделю начинавшие цвести всеми цветами ада. Иногда я жалею о том, что в одном из них не корчился, – изблевывая свои юные, розовенькие еще кишки, – наш с тобой сладкий отчим. Забавно, мы должны быть благодарны ему: он вывез нас из этого вечного русского ада в благословенную страну Молока и Меда.

Жаль только первое оказалось его малафьей, а второе – искусственной добавкой из тростникового сахара.

Помню, ты все плакала и плакала – а я даже не знал, как утешить тебя, ведь шел всего десятый наш день в этой стране, мы были напуганы, дезориентированы, ничего не соображали, – а он сидел в углу и хихикал. Великая страна. Великие баскетбольные сборные. Авангард цивилизации. Будущее планеты. Ваше будущее. Мать сидела в углу, и бойко ему поддакивала. Она как бы не понимала – и отказывается признать это до сих пор, – что происходило. Наша мать великий кудесник, она состоялась куда лучше, чем Гудини. Она может перенести себя в какой угодно момент из какого угодно места. В любое другое. Просто задайте ключевую фразу, и душа покидает тело, и вы видите перед собой всего-навсего мясную куклу, которая хлопает ненастоящими глазами. А? Что? А? О чем вы? А вопрос очень простой. Всего-то навсего.

Почему ты вышла замуж за человека, который ебал твоих детей?

Но оставим в покое нашу мать, нашу сладкую, невысокую, задастую бойкую женщину, так отличившуюся в юности – до сих пор на ее профайл в социальных сетях приходит масса восторженных откликов от ребят, с которыми она училась, и которые вспоминают ее Душой Класса, – и которая бойко допрыгалась до большого пребольшого живота в свои 19 лет. С ней встречались самые лучше парни. Крем де ла крем. Один из них ей бэбика и забацал.

И, – как положено крему, – сумел вовремя растаять.

Пена дней. Дымка над чашечкой кофе. Тут на сцену – как в любительских спектаклях и положено, – и выступил наш отчим. Мрачный, венецианский купец. Некрасивый, носатый, занудливый долговязый первокурсник. Который взял на себя все грехи. Дал ребенку свою фамилию. Взял в жены пузатую. Тьфу. Должно быть, он ждал, словно паук – несколько лет, в темноте, – и не спешил показаться. Но лишь когда она зависла в нитях, клейких и прочных – как парашютист, замотавшийся в стропах, – только тогда он вышел, торжествуя, на всех своих шести лапах. Или сколько там их? Я не смотрел ни разу, пауки до сих пор внушают мне ужас, сладкая. И наш долбанный папаша – так называемый и самопровозглашенный, – очень постарался для того, чтобы этот ужас пустил в меня корни, как сорняк, как рак.

Если я попробую освободить себя от всех страхов, которыми пропитан, я буду вынужден избавиться от себя самого, понимаешь?

Я утешал тебя, мамаша в углу делала вид, что все прекрасно – ей великолепно это удается, идет речь о Третьей Мировой или распродаже, – и отчим что-то болтал про адаптацию и великий плавильный котел. Нам уже было по шестнадцать, и он уже если и ебал тебя, то лишь после ожесточенной схватки, ведь ты выросла. Но в тот вечер он знал, – и мы это знали, – что не встретит особого сопротивления. Ты была подавлена, ты была смятена. Кто знает, может быть тебе и хотелось бы, чтобы кто-то вонзил в тебя по самую рукоятку в ту ночь. Может быть, тебя бы это успокоило. Я подумал об этом, а отчим перехватил мой взгляд, и мы мгновенно поняли друг друга.

В его торжествующей улыбке я увидел приглашение присоединиться.

Но я был чересчур юн, мальчики ведь взрослеют с отставанием. Вечные второгодники. Чтобы по-настоящему понять женщину, – по-настоящему уметь владеть ей, – надо быть старше, намного старше. Поэтому меня так и мучает наша с тобой связь, сладкая – невозможность получить тебя так, как следовало бы. Но я стараюсь, я очень стараюсь. До нашего с тобой отъезда, – когда все вещи были собраны, ужасные советские ковры закатаны, а хлопочущая мамаша и этот дебил, выдающий себя за нашего отца, наматывали на себя бинты со спрятанными в них банкнотами… – как я ревновал тебя, плачущую. Ты прощалась с одним из этих твоих ухажеров, который добрался до тебя, и снес твою плотину: хитрый отчим и этого не сделал сам, он ждал, а потом просто взял да прошел по проторенному пути, он действительно умел ждать, извращенец гребанный. Мальчик… Ты плакала, он утешал тебя неумело. Я видел лишь ваши силуэты, за тонким мутным стеклом, – рельефным, – такие вставляли в двери в советских квартирах, чтобы создать впечатление роскоши, ощущение стиля, потуги нищего на графское происхождение. Он гладил тебя по голове, потом, – я видел лишь силуэты, я предполагал, – залез под юбку. Вы возились молча, потом все стало чересчур громко, чересчур явно, и я словно с ума сошел. Вы придвинули диван, – единственную непроданную вещь, которую оставляли покупателям квартиры, – к двери комнаты, и я не мог войти, не мог ворваться. Но я толкал, я кричал. Помнишь, как я кричал?

Это и мой дом, это и моя квартира тоже!

О, как мне смешно и мучительно вспоминать это сейчас.

Как насмешливо смотрел этот твой мальчик, – наспех застегнувшийся, – когда я все-таки сумел каким-то дьявольским усилием отодвинуть диван, и, едва не поломав дверь, ворваться. Ты сидела, как ни в чем не бывало. Много позже я понял, что ты просто не носила трусиков, и давала там, где от тебя требовали. Я был вне себя, я плакал. А мамаша и отчим – двое сумасшедших шляпников, сбежавших с безумного чаепития мистера Кэррола, – пересчитывали чайные сервизы, не обращая на нас ни малейшего внимания. Мать была привержена теории того, что девочка перебесится. Отчим ее всячески в этом поддерживал. В то время он уже начал ебать тебя, но это происходило не так явно, не так открыто, как после переезда. Там, в Кишиневе, он зажимал тебя на даче, когда отправлял меня за водой – далеко на поле с абрикосовыми деревьями виднелся колодец, дорога туда и обратно отнимала час, не меньше. Дома, когда никого не было. Он еще не начал посещать тебя ночами, как после переезда. А потом – смог. Семья это организм. Любой переезд ослабляет его иммунную систему. Мы дали сбой, и он, – рассчетливый паук, – воспользовался этим, чтобы поиметь падчерицу.

Да и, чего скрывать, пасынка.

Ты говорила, что думала, – он и меня трахает. Но нет, это случилось впервые лишь в ту ночь, когда я пришел к тебе, расстроенной, утешит тебя, погладить и поцеловать – мы же двойняшки, мы чувствуем друг друга, хоть и не похожи почти, – а там оказался он. И мы забарахтались в этой паутине втроем, сладкая. Это была молчаливая сделка. Я получил тебя, а, – пока я делал это в тебя, плачущую, – он получил меня.

Наш пострел везде поспел.

Так или иначе, с той ночи все изменилось, знаешь. Я говорю не о том, что мы с тобой стали откровенно трахаться: в конце концов, у нас и выбора-то особого не было, нам было по 16, мы ужасно хотели, но у нас не было никаких друзей, знакомых… круга общения, из которого можно было бы выбрать счастливчика или счастливицу. Мы видели только решетки на окнах – в районе, где селили на первые пару месяцев эмигрантов, воровали, – и негров, которые трахались в подъезде. Так я понял, каким образом устанавливались в старину родственные браки. Попросту никого лучше рядом нет.

…Я трахнул тебя за то, что он трахнул меня.

Отчим молча дал мне слово молчать. При условии, что он и кусок меня получит. Знаешь, мне не было жалко. И дело даже не в испорченности моей натуры – а каким еще я мог стать, скажи мне, – а в том, что я люблю тебя. И ради того, чтобы обладать тобой, я готов отдать все, что у меня было, есть и будет. Я даже своих нерожденных детей готов принести в жертву нашей любви. Для того, чтобы получить твоей пизды, мне надо было пожертвовать своей задницей: что же, я был готов пойти на это. И это не пустые слова, ты знаешь.

Я дал себя за то, чтобы взять тебя.

Единственный, кто получил все без каких-либо условий, был наш отчим. Наш сладенький мерзенький отчим с вечно слюнявыми губами, десятью горизонтальными морщинами на лбу и капелькой слюны, которую он вечно подбирает, выхватывая из уголка рта мощным вдохом искривлённого рта.

Самое ужасное что он, кажется, любил нашу мать.

Думаю, он просто-напросто мстил ей так за все, что она причинила ему. Посуди сама, сладкая. Он с ума сходил по ней. А она в упор не видела его. Ровно до тех пор, пока живот не раздулся – всем сплетницам на радость. Тут-то она и вспомнила своего несчастного ухажера. Он любил ее, боготворил… а она бегала по всему городу с задранной юбкой, утешая себя тем, что позволяет поиметь себя лучшим из лучших. Самым веселым, наглым и бойким. Только представь себе, как отчим страдал. Наверное, даже больше еще, чем когда его нашли в том доме в реки, который я подарил им с мамой – презрев детские обиды, – и методично и долго убивали, перетягивая горло стропами.

Парашютными, это был мой каприз.

Да, конечно, в этом было что-то… латиноамериканское, но разве мы с тобой, сладкая, теперь не латиносы? Вечные самозванцы, проклятые жиды, кочевники со времен Авраама. Фальшивые евреи, усыновленные ашкенази, попавшие в Штаты, и вернувшиеся в Бессарабию, чтобы выдавать себя за латиноамериканцев. В конце концов, стать почетным консулом какой угодно страны в Молдавии стоит не так уж дорого. Вложения себя оправдывают: мы собираем богатый урожай сплетен, денег, и информации. В этом веселом бедламе и Восточном Берлине новейших времен – как они сами любят, не без пафоса, конечно, себя называть, – вся пена собрана на поверхности. И я собираю эту ммм пенку. А еще они – главный перевалочный пункт наркотрафика в Европе. Это тоже дает свои возможности, сладкая. Я ими пользуюсь. Ты хочешь знать, что мы тут делаем? Мы собираем урожай возможностей. За это мне прощается многое. В том числе и отчим, удавленный стропами – вполне в латиноамериканском тренде. Вот она, сила перевоплощения. Стоит тебе начать разговаривать, как грязный латинос, хохотать, как они, курить эти гребанные сигары, сыпать через слово "амиго", как ты начинаешь даже убийства заказывать в традиционном латиноамериканском стиле. Я даже подумывал над тем, чтобы выписать для убийства актера Бандераса, с пулеметом в чехле из-под гитары. Но это было бы to match, согласись. Хватило и того, как есть. И, знаешь, ничего лишнего: отчиму никто не сказал, когда он умирал, из-за чего все-это. Я поначалу думал, чтобы ему сказали, а потом меня осенило.

Куда страшнее, если ты умираешь в неизвестности – не зная, откуда нанесли удар.

Как ни странно, сейчас мне даже слегка не хватает его.

Вернее даже, – мысли о том, что он где-то есть. В конце концов, я должен быть благодарен этому мужчине. Если бы не он, не моя жажда защитить тебя от него, я бы никогда не пришел к тебе в ту ночь. Сладкая, мы редко говорим с тобой – я предпочитаю писать, потому что смущаюсь. Но ты знаешь, что я хотел тебя с тех самых пор, как у тебя начала бухнуть грудь. Может быть, даже и раньше. Я хотел твою зад, я мечтал вломить тебе в сраку. Пусть наш первый секс был омрачен присутствием третьих лиц, но ведь потом мы наверстали. Жалко, конечно, что у нас не будет детей: мы попросту не можем позволить себе рисковать и рожать дебилов. Но я даю тебе слово, что в тот день, когда эта сладкая девочка, – эта толстожопая русоволосая сучка, которую я люблю, конечно, но любовью коллекционера, – родит нам мальчонку-другого, после того, как я решу, что хватит, и мои канатики развяжут… мы соберемся. Укатим далеко-далеко. Вполне возможно, в те самые Штаты. Думаю, я собрал уже достаточно пыльцы для того, чтобы оплодотворить цветок любой фортуны.

Мы уже сколотили небольшое состояние, сладкая.

Ты спрашиваешь, почему мы тянем. Нам осталось совсем немного. Ты спрашиваешь, почему мне так нравится этот писатель… Лоринков, и эта его жена? О, я чувствую, что в ней есть класс и порода. Она, бедняжка – как и все люди с породой, – слепа. Ей кажется, что я тоже из породистых. Удивительно, как человек такого ума может быть настолько слеп. Не иначе боги помогают нам, сладкая. Почетному консулу Уругвая и его служанке, которая на самом деле его сестра, и которую он сладко берет за волосы, когда берет в пизду: мясистую, сочную, хлюпающую всякий раз, стоит мне пошевелить там мизинчиком. Алиса не понимает главного.

Я совсем как ее муж. Самозванец.

Поэтому у нас, кстати, много общего. Хотя, казалось бы, что объединяет писателя и почетного консула, ставшего таким за деньги, слегка афериста, чуть-чуть бизнесмена, проводника грузов, и покровителя тайн? Да все просто. Мы вечно выдаем себя за кого-то Другого.

Поэтому мне интересно глядеть на него.

Как и ему на меня: я вижу в его глазах, – когда он ненароком скользит по мне взглядом, – недоумение и узнавание. Так смотрят на свое отражение в зеркале взрослеющие дети, которые начинают осознавать себя личностями.

Он узнает во мне себя.

Может быть, поэтому он так жадно пялился на твою задницу в тот вечер, когда ты прислуживала нам. Это так возбуждает, солнце. У меня так сладко ноет в паху всякий раз, когда ты ставишь передо мной поднос с чашками, и одна из них ударяется о другую, и ты опускаешь глаза, как провинившаяся служанка – в ожидании качественной порки за свой проступок. Хочешь, я выпорю тебя сегодня вечером? Лида отправляется на какой-то там женский съезд волонетров для детских домов, – ноблес облидж, – а на самом-то деле переночевать с мужем Алисы. Моя милая жена так старательно скрывает признаки адюльтера, что никаких сомнений в его существовании у меня не остается. Что же. Каждый получает свою долю пирога. Она предпочитает, чтобы я трахал свою "служанку" хотя бы вечеринках свингеров, чем по ночам, когда в доме нас всего трое – я слышал, она говорила это вполголоса Алисе. Господи, когда я думаю, что натягиваю свою сестру в присутствии сотни с небольшим человек, у меня струна в позвоночнике лопается. Как я люблю тебя. Как я тоскую по твоей пизде, когда ты проходишь мимо меня, задев краем халата.

…ты часто упрекаешь меня в том, что я извращенец гребанный, что я только о пизде и думаю. Ты пиздолюб, ты пиздочет, говоришь ты мне, и у тебя есть резоны так говорить. Сколько себя помню, я только о пизде и думал. В детстве мне часто казалось, – ох уж эти эти детские сады, эти школы, – что стайки резвящихся девчушек, те, что сейчас напоминают мне рыбешек, светящихся в темноте океана своими фосфоресцирующими брюшками… они окружают меня. Как кита, или дельфина.

Нет, кита.

Я слышал, что они едят лишь планктон, но дельфины охотятся стаей. Они устраивают мелкой рыбешке Верденский котел, они громят, как в Сталинграде громили фашистов, и загоняют, словно охотники на дичь – в облаве татаро-монгольской конницы. Как видишь, много книг было прочитано: самая любимая, учебник юных генералов, или как оно там, до сих пор пылится на полке в той квартире, где мы жили когда-то с маленькой, задастой, – ничего не понимающей – матерью, и угрюмым отчимом, поджидавшим нашего взросления.

Слава Богу, он хотя бы оказался не педофил, и трахнул нас, лишь когда мы повзрослели!

Киты. Представь себе, что я большой, сумасшедший, больной кит, чья система навигации дала сбой – а еще система пищеварения, – и он перестал вбирать в себя планктон, перестал цедить море. Выпить море, это ведь про китов, правда? Иногда мне кажется, что твоя пизда это раковина – чудесная, кружевная, это кружатся слои перламутра, сладкая, – глубокая раковина, к которой я могу приложить ухо, чтобы услышать шум моря, биение волн о песчаные пляжи, о каменистые берега, о суровые скалы Нормандии. Помнишь ли ты тех китов, что устроили свои игрища на оконечности Аргентины, в Ла-Плато, куда я повез тебя с Лидой отдыхать в первый раз, когда мы поженились? Мне пришлось черт знает чего наплести про сестру-дурочку сначала – про сестру-дурочку, которой я даю заработать из жалости и которую никто не берет замуж, – и сначала Лида поверила. А когда она все поняла, было уже поздно. Домашнее насилие и домашняя ложь – вот две вещи, которые затягивают больше всего, сладкая. Наверное, точно так же обработал нашу мамашу отчим. Это как просунуть палец в девственницу. Сначала – потихонечку, – кончик мизинца, потом еще чуть-чуть, еще… Растопырить ладонь, придерживать ляжки раскинутыми, а потом и вломить, сладкая. Как жалко, что не я сделал это с тобой. Я часто желаю о наших неиспользованных возможностях. Помнишь, в нашем доме, – еще когда мы не уехали в Штаты, чтобы стать тем, кем мы стали, – в углу вечно мешала розовая пластмассовая корзина, полная грязным бельем?

Как-то я вынул оттуда твои трусики. Они пахли. Ужасно, отвратительно, маленькая ты засранка. Я вдохнул их запах – сам того не желая, – и почувствовал, что у меня кружится голова. Резкий, гадкий, отвратительный запах. Он подействовал на меня, как цианид, как аммиак, как нашатырь. Если бы я был матросом, пьяным матросом, упавшим в море с кривой палубы, то после доброй понюшки таких трусов я бы пришел в себя и, – словно после литра доброго рома, – переплыл Ла Манш. Переплыл Атлантику. Переплыл все проливы мира и спустился бы во все Марианские впадины мира. И, знаешь, я понял, что ты трахаешься. Ты пахла не так, как слизь между ног девчонок, позволявших мне лишь потискать тебя. Ты пахла остро. Ты пахла дичью. Если бы ты была птицей, раненной птицей, опустившейся передохнуть на поверхность моря, – гадливой чайкой, нажравшейся мусора, – я бы подкрался к тебе из глубины черного моря, и, после двух-трех рывков, проглотил тебя. Смолотил твои кости, отрыгнул твои перья. Переработал твое тело в количество джоулей и калорий. Ты бы стала лопатой угля в пасти завода.

Кажется, я вспомнил, как называется кит, который охотится в одиночестве.

Это касатка. Касаточка ты моя. Твоя кожа блестит, как будто ты себя оливковым маслом полила, и иногда я так и прошу тебя сделать. Мне нравится запах оливы, и мне нравится твой запах. Мне нравится горьковатый вкус, в который твой вонючий пот тридцатипятилетней кобылы дает немножечко соли. Ах, как ты пахнешь, сладкая. Каждый раз, когда я подступаю к тебе – Адам на вершине грехопадения, Адам, шурудящий рукой между ног в поисках яблока, – у меня кружится голова, как впервые. Я делаю что-то запретное. И дело вовсе не в родственных связях, которые держат нас с тобой рядом. Наверное, это вопрос запаха. Сама природа велела мне не подходить к тебе. Скунсы поворачивается хвостом, чтобы отправить нежданных гостей восвояси. Божье коровки ярко раскрашены, чтобы птицы не съели их по-невнимательности. Я полна яда, говорит каждая из них своим блестящим платьицем.

А ты, своим запахом, говоришь мне – уйди, я твоя сестра.

Назад Дальше